Минеральных Вод, чтобы отсюда прокатиться по знаменитой Военно-Грузинской
шоссейной дороге, посмотреть лермонтовские места: Терек, прыгающий, "как
львица с косматой гривой на хребте", замок царицы Тамары, Дарьяльское
ущелье...
Под обаянием Лермонтова (так же, как и Пушкина и Гоголя) прошли мои
детские годы. Еще дошкольником, когда я сам начал писать стихи, я знал
наизусть многое из Лермонтова, и, должен признаться, мне стало как-то весьма
не по себе, что вот я даже и пьесу о Лермонтове написал и еще собираюсь
написать две, но замка Тамары не видел, Дарьяльского ущелья тоже, - не видел
даже Казбека вблизи, а ведь все это вдохновляло моего любимого поэта. Как же
я так? Значит, действительно, "мы ленивы и нелюбопытны", - как определил
Пушкин? Нехорошо, очень нехорошо!
На вокзале во Владикавказе я расспрашивал, в какой гостинице можно
остановиться переночевать (был уже вечер), и вдруг заметил у книжного киоска
Максима и Колю.
Минуты через две я уже сидел рядом с Алексеем Максимовичем в его
салон-вагоне, прицепленном к поезду, который должен был вскоре отправиться
на север.
Тут же был и кто-то сопровождавший Горького по Кавказу, кто именно, не
знаю, но, кажется, бакинец, потому что к нему обратился Алексей Максимович,
представив меня:
- Вот и Сергею Николаевичу надо бы, очень надо посмотреть Баку, -
устройте-ка, пожалуйста, ему это!
Тот обещал устроить и записал для этой цели название гостиницы, в
которой я думал остановиться во Владикавказе, но тем дело и кончилось.
- Ну, а вам-то, Алексей Максимович, как показалось Баку? - спросил я.
- Вы раньше когда-нибудь в нем бывали? - в свою очередь, спросил он.
- Был как-то ровно двадцать лет назад, но проездом. Я тогда с Волги, из
Самары, поехал в Ташкент, потом в Коканд, Самарканд, Бухару, наконец,
добрался до Красноводска, а уж из Красноводска по Каспию доплыл до Баку, -
припоминал я. - И должен признаться, что не мог тогда высидеть в Баку больше
суток: страшно там разило везде нефтью, не было спасения от этого запаха!
- Теперь там, представьте, чистейший воздух! - живо возразил Горький
(он вообще был очень оживлен, что называется, был "в ударе"). - Ни малейшего
запаха нефти, я ведь тоже его не люблю, - да и кому он нравится? Красивый
город стал теперь Баку! Я даже думаю, не красивее ли он будет, чем Неаполь,
факт! Парки какие там разбиты теперь повсюду - чудеса! А что касается нефти,
то мне показали там такой завод, где нефть очищается до степени
деликатесного масла, факт! - вот того самого масла, которое идет на
консервы!.. Все на этом заводе машины делают, а при машинах этих только
восемь человек всего, - вот как! А домов понастроить сколько новых и каких
огромных успели! А люди какие! Сергей Николаевич, - непременно вам побывать
там надо!.. Понимаете, - выходят на трибуну люди, все в мазуте, черные,
потные, а го-во-рят как! И когда они научились так говорить, - чудеса прямо!
- Вы, кажется, и в Армении побывать хотели, Алексей Максимович? Были?
- Оттуда и еду! Там меня на озере Гокча угощали форелью в полпуда
весом, - факт.
- Сомневаюсь все-таки, чтобы такая могла быть форель, - в полпуда. Это
уж какое-то чудовище, а не форель. Не приходилось о такой ни читать, ни
слышать.
Но Алексей Максимович схватил меня за руку.
- Форель же, говорю вам! Вот видите, как у нас: нигде подобной не
бывает, может быть, а у нас есть!.. И разве где-нибудь еще есть такая
дорога, как Военно-Грузинская! Только у нас она и возможна! Я только что по
ней ехал.
- Завтра как раз и я думаю проехаться по ней, хотя бы до станции
"Казбек", - если не до Тифлиса.
- В Тифлисе вы раньше бывали?
- А вот тогда, как не усидел в Баку, поехал я в Тифлис и несколько дней
там пробыл, оттуда - в Батум.
- А по Военно-Грузинской дороге тогда на чем ехали?
- Ни на чем. Совсем этой дороги не видел.
- Ка-ак же так не видели? - так удивился Алексей Максимович, как будто
я преступление сделал, а я отозвался, улыбаясь:
- Не пришлось видеть, и все.
Но Горький откинулся вдруг на месте, выпрямил стан, лицо его стало
строгим, левую руку с вытянутым указательным пальцем поднял он над головой и
проговорил неожиданно для меня с большим пафосом:
- Вы представьте только, что вдруг умерли бы вы и предстали бы перед
богом, и вот сказал бы вам бог: "Для тебя, Сергеев-Ценский, создал я всю
красоту эту, и ты... ее... не видел!"
Можно было, конечно, улыбнуться на эту шутку, - я так и сделал в первый
момент, - но можно было и задуматься над нею, - что сделал я потом, когда
простился с этим удивительным человеком, стремившимся всем размахом своей
жизни доказать правоту заложенной в этой шутке мысли.
Как можно, чтобы я, художник, чего-то красивого не видел? Как можно,
чтобы я, ученый, чего-то не знал? Как можно, чтобы я, рабочий, чего-то не
мог сделать? И как можно, чтобы все мы вместе, общими силами нашими не
переделали мир, который только затем и существует, чтобы нам его переделать
по-своему, чтобы непременно полупудовыми были все форели, чтобы деликатесное
масло консервов делалось из нефти, чтобы потные и черные от мазута люди,
выходя на трибуну, становились бы Демосфенами, Эсхинами, Периклами, чтобы
заведомо нефтяной, рабочий город Баку заткнул бы за пояс и красотой своих
улиц, площадей, парков и удобствами жизни щегольской нарядный Неаполь...
Но для того, чтобы все переделать, конечно же, надо все видеть, все
знать, все хотеть сделать и все мочь сделать, а прежде всего забыть о том,
что когда-то были "мы ленивы и нелюбопытны".
Побывав в 28-м году на родине, Горький, как известно, снова вернулся в
Сорренто, но вернулся как пчела, отягощенная цветочной пылью: он вывез не
только множество новых впечатлений, но и великое множество забот и разных
взятых на себя обязательств. Круг корреспондентов его не мог не расшириться,
и расширился он чрезвычайно.
Я продолжал по-прежнему оставаться писателем-художником, и только,
Горький становился общественным деятелем всесоюзного масштаба. При таких
обстоятельствах переписка между нами не могла не заглохнуть, и это является
одной из причин того, что в следующие годы было уже так мало писем его ко
мне. Другою причиной этого было то, что мы с ним обыкновенно видались и
много говорили в каждый его приезд в Советский Союз и позже, когда он
окончательно выехал из Италии.
Это был уже Горький "Наших достижений", "Истории гражданской войны",
"Истории фабрик и заводов", и говорили мы с ним уже не на литературные темы,
а на другие, которые его занимали всецело сами по себе, но которые я мог
воспринимать только как материал для художественных произведений.
Однако я должен сказать, что материал этот был очень труден для
беллетриста, и одного таланта для того, чтобы овладеть им так, как должен
овладеть художник, было мало.
Возьму для примера Болшевскую коммуну ОГПУ. Горький возил меня туда в
29-м году и предоставлял мне возможность самостоятельно туда ездить и
наблюдать, но, не говоря уже о том, что тема перерождения человека
труднейшая из всех тем, здесь она значительно осложнялась и огромным
многолюдством перерождаемых и вообще новизною этого эксперимента, требующего
серьезной проверки времени.
Можно было, конечно, написать газетную статью, и это было бы очень
легко и просто, но от работы над большой повестью на эту тему я отказался и
был совершенно прав.
Только человек, который способен был свыше десяти лет своей жизни
отдать не только обучению, но и перевоспитанию нескольких сот колонистов
Харьковской коммуны, оказался способным и написать такую повесть, - я
говорю, конечно, о А.С.Макаренко, авторе "Педагогической поэмы".
Но если тему перерождения человека я назвал труднейшей, то очень трудны
ведь были и все другие темы, выдвигавшиеся Горьким, хотя чрезвычайное обилие
материалов на эти темы и создавало иллюзию, что справиться с ними можно,
была бы охота, было бы упорство в труде. Алексей Максимович по-прежнему был
обложен рукописями, которые он правил; но это были рукописи, в большей части
своей не относящиеся к изящной словесности.
- Сколько изданий вы редактируете, Алексей Максимович? - спросил я его
в апреле 34-го года.
- Всего было двенадцать, да вот теперь еще мне подкинули какую-то
"Женщину" из Ленинграда, - значит, тринадцать, - ответил он, и не то чтобы
весело это у него вышло.
Писатель-художник нуждается прежде всего в досуге; что этого
необходимого для творчества досуга у Горького не было, мне бросилось в глаза
особенно заметно: он был перегружен работой.
Еще в 29-м году, когда он был гораздо здоровее, чем в 34-м, он как-то
сказал мне:
- Пастух один рукопись мне прислал... Пишет, представьте: "Моя любимое
корово".
- Охота же вам была читать такую рукопись!
- Интересно, послушайте, Сергей Николаевич, - "Моя любимое корово...".
Если бы лошадь любимая, это было бы понятно, а то корова.
Алексей Максимович говорил это, конечно, в шутку, но все-таки тогда он
еще мог шутить; впоследствии же, когда потоп рукописей из двенадцати изданий
захлестнул его с ног до головы, когда эти рукописи горами лежали на его
письменном столе, было уж не до шуток.
- А что же ваши личные, ваши горьковские рукописи? - спрашивал я его
еще в 29-м году.
- Да я уж не могу ничего писать больше, - отзывался он и махал
безнадежно рукой.
Однако после того появились пьесы: "Егор Булычов" и "Достигаев",
продолжалась работа над "Самгиным", переделывалась "Васса Железнова". Даже
рассказ из современной жизни был им написан и помещен в журнале "Колхозник",
не говоря уже о многочисленных статьях в газетах на литературные и прочие
темы.
Колоссальна была трудоспособность Горького, но и задача оставаться
писателем, так сказать "без отрыва от производства", оказалась тоже
колоссально трудна.
К великой чуткости Алексея Максимовича отношу я то, что он никогда не
предлагал мне никакой редакторской работы в тех многочисленных изданиях,
которые создавались по его мысли, и в то же время в отношениях его ко мне я
не замечал перемены к худшему: он как бы раз и навсегда выдал мне то, что
называется у писателей "творческий отпуск", и с неизменным интересом
спрашивал меня при встречах о том, что я пишу.
Так как к нему сходились все сведения о наших достижениях, то в этой
области я не мог сообщить ему в разговоре ничего нового. Говорил ли я,
например:
- Познакомился я с одним рисоводом; представьте, надеется разводить рис
под самой Москвой, - Алексей Максимович тут же отзывался на это:
- А! Это на реке Яхроме? Знаю, как же!
Говорил ли я о том, что один старожил нашел в Крыму месторождение
шестидесятипроцентной и совсем не пылевидной руды, Алексей Максимович
поднимался легко и быстро, подходил к шкафу, доставал оттуда увесистый кусок
железной руды и клал передо мной:
- Вот она! Уже добывают!
Зато сам он был всегда полон через край подобного рода новостями, а
однажды сообщил мне с большим оживлением и особым сиянием в лице:
- Вы знаете, какие люди оказались у нас в Уссурийской области?
Тигро-ловы! Ловят тигров все равно, как котят, и продают их потом в зоопарк!
От них и за границу идут наши уссурийские тигры - вот как!
"Какие люди оказались у наг..." - вот что питало пафос Горького
последних лет его жизни, и разве этот великий пафос не находился в самом
близком родстве с его великим талантом художника?
Но я пишу не о значении Горького как писателя, общественного деятеля,
революционера, - моя задача гораздо уже: я вспоминаю о моем личном с ним
знакомстве, в скромной надежде, что будущий биограф Горького найдет, может
быть, штрих-другой для характеристики великого пролетарского писателя если
не в этих моих воспоминаниях о нем, то во всяком случае в его письмах ко
мне.
Оригиналы этих писем переданы мною в Институт мировой литературы им.
Горького.
1936 г.
Впервые опубликовано в "Октябре" Э 6-7 за 1940 год. Вошло в "Избранное"
("Советский писатель", Москва, 1941). Печатается по собранию сочинений изд.
"Художественная литература", том третий, 1955. Тексты писем А.М.Горького к
С.Н.Сергееву-Ценскому, вошедших в тридцатитомное собрание сочинений
М.Горького (Государственное издательство "Художественная литература"),
выверены по этому изданию (тома 29 и 30, Москва, 1955).
Стр. 224. ...преувеличивая его действительную красоту. - Цитата из
сборника грузинских сказок "Книга мудрости и лжи", СПБ, 1878.
Стр. 226. ...Из железной клетки мира улетает... - Цитата из
стихотворения татарского поэта Тукая (1886-1913) "Разбитая надежда".
H.M.Любимов
шоссейной дороге, посмотреть лермонтовские места: Терек, прыгающий, "как
львица с косматой гривой на хребте", замок царицы Тамары, Дарьяльское
ущелье...
Под обаянием Лермонтова (так же, как и Пушкина и Гоголя) прошли мои
детские годы. Еще дошкольником, когда я сам начал писать стихи, я знал
наизусть многое из Лермонтова, и, должен признаться, мне стало как-то весьма
не по себе, что вот я даже и пьесу о Лермонтове написал и еще собираюсь
написать две, но замка Тамары не видел, Дарьяльского ущелья тоже, - не видел
даже Казбека вблизи, а ведь все это вдохновляло моего любимого поэта. Как же
я так? Значит, действительно, "мы ленивы и нелюбопытны", - как определил
Пушкин? Нехорошо, очень нехорошо!
На вокзале во Владикавказе я расспрашивал, в какой гостинице можно
остановиться переночевать (был уже вечер), и вдруг заметил у книжного киоска
Максима и Колю.
Минуты через две я уже сидел рядом с Алексеем Максимовичем в его
салон-вагоне, прицепленном к поезду, который должен был вскоре отправиться
на север.
Тут же был и кто-то сопровождавший Горького по Кавказу, кто именно, не
знаю, но, кажется, бакинец, потому что к нему обратился Алексей Максимович,
представив меня:
- Вот и Сергею Николаевичу надо бы, очень надо посмотреть Баку, -
устройте-ка, пожалуйста, ему это!
Тот обещал устроить и записал для этой цели название гостиницы, в
которой я думал остановиться во Владикавказе, но тем дело и кончилось.
- Ну, а вам-то, Алексей Максимович, как показалось Баку? - спросил я.
- Вы раньше когда-нибудь в нем бывали? - в свою очередь, спросил он.
- Был как-то ровно двадцать лет назад, но проездом. Я тогда с Волги, из
Самары, поехал в Ташкент, потом в Коканд, Самарканд, Бухару, наконец,
добрался до Красноводска, а уж из Красноводска по Каспию доплыл до Баку, -
припоминал я. - И должен признаться, что не мог тогда высидеть в Баку больше
суток: страшно там разило везде нефтью, не было спасения от этого запаха!
- Теперь там, представьте, чистейший воздух! - живо возразил Горький
(он вообще был очень оживлен, что называется, был "в ударе"). - Ни малейшего
запаха нефти, я ведь тоже его не люблю, - да и кому он нравится? Красивый
город стал теперь Баку! Я даже думаю, не красивее ли он будет, чем Неаполь,
факт! Парки какие там разбиты теперь повсюду - чудеса! А что касается нефти,
то мне показали там такой завод, где нефть очищается до степени
деликатесного масла, факт! - вот того самого масла, которое идет на
консервы!.. Все на этом заводе машины делают, а при машинах этих только
восемь человек всего, - вот как! А домов понастроить сколько новых и каких
огромных успели! А люди какие! Сергей Николаевич, - непременно вам побывать
там надо!.. Понимаете, - выходят на трибуну люди, все в мазуте, черные,
потные, а го-во-рят как! И когда они научились так говорить, - чудеса прямо!
- Вы, кажется, и в Армении побывать хотели, Алексей Максимович? Были?
- Оттуда и еду! Там меня на озере Гокча угощали форелью в полпуда
весом, - факт.
- Сомневаюсь все-таки, чтобы такая могла быть форель, - в полпуда. Это
уж какое-то чудовище, а не форель. Не приходилось о такой ни читать, ни
слышать.
Но Алексей Максимович схватил меня за руку.
- Форель же, говорю вам! Вот видите, как у нас: нигде подобной не
бывает, может быть, а у нас есть!.. И разве где-нибудь еще есть такая
дорога, как Военно-Грузинская! Только у нас она и возможна! Я только что по
ней ехал.
- Завтра как раз и я думаю проехаться по ней, хотя бы до станции
"Казбек", - если не до Тифлиса.
- В Тифлисе вы раньше бывали?
- А вот тогда, как не усидел в Баку, поехал я в Тифлис и несколько дней
там пробыл, оттуда - в Батум.
- А по Военно-Грузинской дороге тогда на чем ехали?
- Ни на чем. Совсем этой дороги не видел.
- Ка-ак же так не видели? - так удивился Алексей Максимович, как будто
я преступление сделал, а я отозвался, улыбаясь:
- Не пришлось видеть, и все.
Но Горький откинулся вдруг на месте, выпрямил стан, лицо его стало
строгим, левую руку с вытянутым указательным пальцем поднял он над головой и
проговорил неожиданно для меня с большим пафосом:
- Вы представьте только, что вдруг умерли бы вы и предстали бы перед
богом, и вот сказал бы вам бог: "Для тебя, Сергеев-Ценский, создал я всю
красоту эту, и ты... ее... не видел!"
Можно было, конечно, улыбнуться на эту шутку, - я так и сделал в первый
момент, - но можно было и задуматься над нею, - что сделал я потом, когда
простился с этим удивительным человеком, стремившимся всем размахом своей
жизни доказать правоту заложенной в этой шутке мысли.
Как можно, чтобы я, художник, чего-то красивого не видел? Как можно,
чтобы я, ученый, чего-то не знал? Как можно, чтобы я, рабочий, чего-то не
мог сделать? И как можно, чтобы все мы вместе, общими силами нашими не
переделали мир, который только затем и существует, чтобы нам его переделать
по-своему, чтобы непременно полупудовыми были все форели, чтобы деликатесное
масло консервов делалось из нефти, чтобы потные и черные от мазута люди,
выходя на трибуну, становились бы Демосфенами, Эсхинами, Периклами, чтобы
заведомо нефтяной, рабочий город Баку заткнул бы за пояс и красотой своих
улиц, площадей, парков и удобствами жизни щегольской нарядный Неаполь...
Но для того, чтобы все переделать, конечно же, надо все видеть, все
знать, все хотеть сделать и все мочь сделать, а прежде всего забыть о том,
что когда-то были "мы ленивы и нелюбопытны".
Побывав в 28-м году на родине, Горький, как известно, снова вернулся в
Сорренто, но вернулся как пчела, отягощенная цветочной пылью: он вывез не
только множество новых впечатлений, но и великое множество забот и разных
взятых на себя обязательств. Круг корреспондентов его не мог не расшириться,
и расширился он чрезвычайно.
Я продолжал по-прежнему оставаться писателем-художником, и только,
Горький становился общественным деятелем всесоюзного масштаба. При таких
обстоятельствах переписка между нами не могла не заглохнуть, и это является
одной из причин того, что в следующие годы было уже так мало писем его ко
мне. Другою причиной этого было то, что мы с ним обыкновенно видались и
много говорили в каждый его приезд в Советский Союз и позже, когда он
окончательно выехал из Италии.
Это был уже Горький "Наших достижений", "Истории гражданской войны",
"Истории фабрик и заводов", и говорили мы с ним уже не на литературные темы,
а на другие, которые его занимали всецело сами по себе, но которые я мог
воспринимать только как материал для художественных произведений.
Однако я должен сказать, что материал этот был очень труден для
беллетриста, и одного таланта для того, чтобы овладеть им так, как должен
овладеть художник, было мало.
Возьму для примера Болшевскую коммуну ОГПУ. Горький возил меня туда в
29-м году и предоставлял мне возможность самостоятельно туда ездить и
наблюдать, но, не говоря уже о том, что тема перерождения человека
труднейшая из всех тем, здесь она значительно осложнялась и огромным
многолюдством перерождаемых и вообще новизною этого эксперимента, требующего
серьезной проверки времени.
Можно было, конечно, написать газетную статью, и это было бы очень
легко и просто, но от работы над большой повестью на эту тему я отказался и
был совершенно прав.
Только человек, который способен был свыше десяти лет своей жизни
отдать не только обучению, но и перевоспитанию нескольких сот колонистов
Харьковской коммуны, оказался способным и написать такую повесть, - я
говорю, конечно, о А.С.Макаренко, авторе "Педагогической поэмы".
Но если тему перерождения человека я назвал труднейшей, то очень трудны
ведь были и все другие темы, выдвигавшиеся Горьким, хотя чрезвычайное обилие
материалов на эти темы и создавало иллюзию, что справиться с ними можно,
была бы охота, было бы упорство в труде. Алексей Максимович по-прежнему был
обложен рукописями, которые он правил; но это были рукописи, в большей части
своей не относящиеся к изящной словесности.
- Сколько изданий вы редактируете, Алексей Максимович? - спросил я его
в апреле 34-го года.
- Всего было двенадцать, да вот теперь еще мне подкинули какую-то
"Женщину" из Ленинграда, - значит, тринадцать, - ответил он, и не то чтобы
весело это у него вышло.
Писатель-художник нуждается прежде всего в досуге; что этого
необходимого для творчества досуга у Горького не было, мне бросилось в глаза
особенно заметно: он был перегружен работой.
Еще в 29-м году, когда он был гораздо здоровее, чем в 34-м, он как-то
сказал мне:
- Пастух один рукопись мне прислал... Пишет, представьте: "Моя любимое
корово".
- Охота же вам была читать такую рукопись!
- Интересно, послушайте, Сергей Николаевич, - "Моя любимое корово...".
Если бы лошадь любимая, это было бы понятно, а то корова.
Алексей Максимович говорил это, конечно, в шутку, но все-таки тогда он
еще мог шутить; впоследствии же, когда потоп рукописей из двенадцати изданий
захлестнул его с ног до головы, когда эти рукописи горами лежали на его
письменном столе, было уж не до шуток.
- А что же ваши личные, ваши горьковские рукописи? - спрашивал я его
еще в 29-м году.
- Да я уж не могу ничего писать больше, - отзывался он и махал
безнадежно рукой.
Однако после того появились пьесы: "Егор Булычов" и "Достигаев",
продолжалась работа над "Самгиным", переделывалась "Васса Железнова". Даже
рассказ из современной жизни был им написан и помещен в журнале "Колхозник",
не говоря уже о многочисленных статьях в газетах на литературные и прочие
темы.
Колоссальна была трудоспособность Горького, но и задача оставаться
писателем, так сказать "без отрыва от производства", оказалась тоже
колоссально трудна.
К великой чуткости Алексея Максимовича отношу я то, что он никогда не
предлагал мне никакой редакторской работы в тех многочисленных изданиях,
которые создавались по его мысли, и в то же время в отношениях его ко мне я
не замечал перемены к худшему: он как бы раз и навсегда выдал мне то, что
называется у писателей "творческий отпуск", и с неизменным интересом
спрашивал меня при встречах о том, что я пишу.
Так как к нему сходились все сведения о наших достижениях, то в этой
области я не мог сообщить ему в разговоре ничего нового. Говорил ли я,
например:
- Познакомился я с одним рисоводом; представьте, надеется разводить рис
под самой Москвой, - Алексей Максимович тут же отзывался на это:
- А! Это на реке Яхроме? Знаю, как же!
Говорил ли я о том, что один старожил нашел в Крыму месторождение
шестидесятипроцентной и совсем не пылевидной руды, Алексей Максимович
поднимался легко и быстро, подходил к шкафу, доставал оттуда увесистый кусок
железной руды и клал передо мной:
- Вот она! Уже добывают!
Зато сам он был всегда полон через край подобного рода новостями, а
однажды сообщил мне с большим оживлением и особым сиянием в лице:
- Вы знаете, какие люди оказались у нас в Уссурийской области?
Тигро-ловы! Ловят тигров все равно, как котят, и продают их потом в зоопарк!
От них и за границу идут наши уссурийские тигры - вот как!
"Какие люди оказались у наг..." - вот что питало пафос Горького
последних лет его жизни, и разве этот великий пафос не находился в самом
близком родстве с его великим талантом художника?
Но я пишу не о значении Горького как писателя, общественного деятеля,
революционера, - моя задача гораздо уже: я вспоминаю о моем личном с ним
знакомстве, в скромной надежде, что будущий биограф Горького найдет, может
быть, штрих-другой для характеристики великого пролетарского писателя если
не в этих моих воспоминаниях о нем, то во всяком случае в его письмах ко
мне.
Оригиналы этих писем переданы мною в Институт мировой литературы им.
Горького.
1936 г.
Впервые опубликовано в "Октябре" Э 6-7 за 1940 год. Вошло в "Избранное"
("Советский писатель", Москва, 1941). Печатается по собранию сочинений изд.
"Художественная литература", том третий, 1955. Тексты писем А.М.Горького к
С.Н.Сергееву-Ценскому, вошедших в тридцатитомное собрание сочинений
М.Горького (Государственное издательство "Художественная литература"),
выверены по этому изданию (тома 29 и 30, Москва, 1955).
Стр. 224. ...преувеличивая его действительную красоту. - Цитата из
сборника грузинских сказок "Книга мудрости и лжи", СПБ, 1878.
Стр. 226. ...Из железной клетки мира улетает... - Цитата из
стихотворения татарского поэта Тукая (1886-1913) "Разбитая надежда".
H.M.Любимов