Страница:
- Конечно, примут! - и головой прикачнула уверенно.
- На сцену? А-а!.. Тогда вам лучше всего в Москву! - очень оживился
Жемарин и даже взялся за рукав ее шубки, как бы с намерением помочь ей
доехать до Москвы, но она коротко отозвалась на это:
- Нет там у меня знакомых...
Она почувствовала себя даже как бы оскорбленной им, этим любителем
старинных построек: он не поверил в то, что ей суждена удача! И она
отвернулась от него и пошла к своему фаэтону, где Силантий встретил ее
бодро:
- Коней напувал... по две цибарки выпили, - вот какая у нас дорога, -
сейчас поедем, сидайте.
- А у них там что такое случилось? - кивнула Наталья Львовна в сторону
другого фаэтона.
Силантий махнул широко рукой.
- Раз плоха справа, куда же ты едешь и людей берешь!.. Шина лопнула в
двух местах, проволокой ее чинит, а ехать еще верстов сорок... На полчаса
раньше всех поехал, а приедет на час або на два позже, - вот что у него
случилось. Сидайте, эй! - крикнул он в сторону Черекчи и Гелиади.
Когда Наталья Львовна прощалась с Жемариным, он поцеловал ее руку, и на
эту руку упала его слеза.
Поднимались на перевал шагом. На этом участке шоссе Наталье Львовне
отчетливо были видны щедро освещенные то синеватые, то почему-то оранжевые
скалы на ближайшей половине ровной, как стол, вершины Чатырдага. Кое-где
между скалами ярко белели полосы снега. Это было величественно и казалось
очень близко. Наталья Львовна так и сказала об этом Силантию:
- А Чатырдаг-то, красавец какой! И совсем он близехонько!
Но на это Силантий отозвался, крутнув головой:
- Глазком-то видно, да ножкам обидно... С перевала туда люди ходили,
какие приезжие, - пойдут, так на цельный день... Теперь уж не ходят тут, -
на фронте ходят.
Зато очень оживился Силантий, когда встретились три огромных дилижанса
с сеном. Он даже остановил свою пару, сам слез с козел.
Сено чудесно пахло, и Наталья Львовна поняла Силантия, когда он подошел
к первому возу, выхватил клок сена и стал его нюхать и разбирать руками. Но
он минут пять стоял и говорил с хозяином сена, а когда сел снова,
сообщительно обратился к ней:
- Сказал ему, чтоб один воз обязательно ко мне завез, там жинка
примет... Как мои, бидолаги, и летом на траве не пасутся, а все то же сено
хрумкают. Сено степовое, - хорошее сено, - хаять никто не будет.
"Степовое" сено это как нельзя более кстати подошло к настроению
Натальи Львовны. На нее, освободившую себя, повеяло степным простором,
отчего и уверенность в душе окрепла.
И теперь уже бесповоротно ушло все старое, даже и Жемарин, и фаэтон, на
котором он ехал. Думалось об одном только человеке: сыне художника
Сыромолотова. Память сохраняла его всегда целиком таким, каким был он тогда,
более двух с половиной лет назад, в больнице того города, в который она
ехала. Перед койкой раненного Алексеем Иванычем Дивеевым Ильи Лепетова он
сидел на белом табурете, поразив ее тогда своею мощью. В просторном сером
пиджаке, голубоглазый, круглоголовый и с прочным лицом, и ростом выше своего
отца, и видом открытее, благодушнее: у отца оказался сверлящий,
пронизывающий взгляд, не привлекающий к нему, а останавливающий на том или
ином расстоянии.
Отец сказал ей, что сын его тяжело ранен, но она так обрадовалась
тогда, в церкви, тем, что он скоро приедет, что не спросила, как именно
ранен, куда ранен. И даже после, там, в доме Федора, ей почему-то не
думалось об этом. Только вот теперь, когда медленно везла ее вороная пара
Силантия на перевал, ей стал представляться сын Сыромолотова, как раненный
то в ногу, то в руку, то в его богатырскую грудь.
Ей представилось вдруг даже самое страшное, что только могло быть с
молодым Сыромолотовым: он не приехал, его привезли, так как ему оторвало обе
ноги большим осколком снаряда, и вот теперь прислуга отца везет его в
коляске!..
Наталья Львовна так измучилась нарисованной ее же воображением
картиной, что закрыла глаза, а когда открыла их снова, то стала очень
внимательно глядеть на лес по сторонам шоссе.
Тут, на довольно большой уже высоте, были большие деревья: она не
знала, что это дубы, грабы, ясени, дикие груши, но по цвету этого моря
безлистых веток, тоже льющемуся вниз, к другому, голубому морю, видела, что
лес ожил весь, что нет в нем нигде места, где бы не наливались теперь почки.
Этими миллиардами почек древесных и пахло теперь так же сильно, как от
степного сена. И думалось ей только о том, что ее непременно примут, - не
могут не принять! - хотя бы на первое время только на выходные роли, а через
месяц - другой она добьется того, что ей будут давать и главные.
От перевала вниз лошади уже бежали сами. Лес здесь пошел буковый;
огромные деревья с корою около получаса радовали Наталью Львовну, но
кончался спуск, ровное предгорье как бы бежало далеко между высокими
берегами, и то справа, то слева часто стали попадаться и небольшие хутора, и
целые деревни, а потом даже и село с церковью; и старые двухохватные тополя
стояли рядом возле каждого хутора, каждой церкви, точно для того, чтобы
показать всем едущим по шоссе, что и двести лет назад тут тоже жили люди,
сеяли пшеницу, сажали капусту, разводили кур и овец.
Когда подъехали к окраине города и показались совсем неказистые, как бы
сложенные из глины хатки с маленькими подслеповатыми окошками, Наталье
Львовне подумалось, что может случиться и так: нет здесь теперь никакой
труппы, и что ей делать тогда? Остается только одно: уехать в большой город
- Екатеринослав или Харьков, где театры даже и теперь должны быть
непременно.
Но потом пошли большие белые здания консервных заводов; проехали мимо
очень памятной Наталье Львовне обширной городской больницы, а затем
вспомнила она и все людные улицы города, в котором было не менее пятидесяти
тысяч жителей, и опять появилась уверенность, что должна играть тут труппа,
- как же иначе? - и что ей удастся поступить в нее, если задобрить директора
театра.
Шел всего только пятый час, и то в начале, и было еще совершенно
светло, когда Силантий подвез всех своих пассажиров к гостинице, - не к той,
где прожила Наталья Львовна несколько дней с Федором, а к другой, гораздо
проще на вид, но знакомой грекам, и чета Гелиади и Черекчи тут же вошли в
нее нанять номер, а она медлила.
Она слышала, как греки говорили Силантию, что пробудут тут два, а то и
все три дня, и как Силантий говорил, что ему их ждать "безрасчетно".
Поэтому и она сказала Силантию, что может задержаться тут по делам дня
на три, чтоб он и ее тоже не ждал.
- Дело хозяйское, - отозвался на это Силантий. - Буду других шукать...
А на всяк случай завтрашний день сюда утречком, часов в десять зайду, -
може, надумаете домой возворочаться... Пока я на постоялый.
Дотронулся до своей ушанки и повернул лошадей. И только теперь
почувствовала себя Наталья Львовна совсем и навсегда отрезанной и от дома
Федора, и от маленького городка, в котором пришлось ей прожить более трех
лет.
Оставшись одна, Наталья Львовна пошла к гостинице, очень внимательно,
как человек, сбросивший с себя тягостное прошлое, всматриваясь во все
встречные, совершенно новые для нее лица.
В то же время она искала глазами круглый широкий столб, на который
наклеивались афиши, и такой столб скоро попался; на нем розовела последняя
афиша: в здешнем театре в этот день должна была идти "Свадьба Кречинского".
С радостным лицом прочитала она всю афишу с начала до конца и твердо решила
этот вечер провести непременно в театре, чтобы посмотреть, что тут за
актрисы. Так, неся на лице радость, разрумянившую ей щеки, шла она дальше к
намеченной гостинице и вдруг почувствовала, что побледнела. И это произошло
от другой радости, несравненно более сильной и охватившей всю ее до
самозабвения: навстречу ей шел очень широкоплечий, в широкополой серой шляпе
и в черном плаще с металлической круглой застежкой вверху Ваня Сыромолотов.
Он шел упругим твердым строевым шагом, отчего развевался, как от ветра,
хотя было совершенно тихо, его накинутый на плечи безрукавный плащ с
пелериной. Наталья Львовна подумала, что он спешил куда-то, но не сошла в
сторону; она остановилась прямо против него, чувствуя, что не только очень
бледна, но и ослабела вдруг и что у нее широкие и неподвижно устремленные
только на его лицо глаза. Ваня сделал было широкий шаг в сторону, но она
протянула к нему руку, как бы за помощью, и он остановился и спросил:
- Что? Вам дурно?
- Да... Мне дурно... - совсем почти обессилев, отозвалась она, и Ваня
тут же взял ее за руку и подвел к стене дома, чтобы ей было обо что
опереться и чтобы ему самому не мешать движению прохожих.
- Вы меня никогда не видели? - спросила она, почувствовав опору и
овладевая собою.
- Нет, не приходилось, - тут же ответил Ваня и добавил: - Я сюда совсем
недавно приехал.
- А я только что... И весь багаж мой со мною... Но вы видели меня, как
и я вас, здесь, в больнице, когда вы сидели около Ильи, раненного здесь на
вокзале...
- Илья? Он где теперь? - оживился Ваня.
- Не знаю. Когда я вошла в палату, где он лежал...
- Вспоминаю! - перебил ее Ваня и посмотрел на нее очень внимательно,
несколько даже наклонившись к ее лицу. - Вы и еще с вами кто-то похожий на
унтер-офицера запаса.
- Он и был тогда унтер-офицер запаса... а в самом начале войны был взят
в армию.
- Как и я... Я только недавно получил так называемый "бессрочный
отпуск", отставку...
- Это мне говорил ваш отец.
- Вот как? - очень удивился Ваня. - Где? Когда?
- Алексей Фомич сказал мне, что вы были тяжело ранены, но он не сказал
мне, куда, и вы представьте себе, что я подумала? Я представила, что вы
ранены были в обе ноги! И как же я рада теперь! Вы остались такой же, каким
и были... И даже еще могучее!
Это было сказано так неподдельно горячо, что Ваня улыбнулся и прогудел:
- Благодарю вас... Весьма благодарен!
Но тут же дотронулся до своей правой руки левой и постучал пальцами по
протезу:
- Вот здесь у меня мышцы, называемой бицепсом, уже нет. Так что эта
рука у меня теперь инвалид... Кстати сказать: вы вспомнили про Илью, а я
вспомнил фамилию психически больного этого, который в Илью стрелял, - ведь
он в моем доме жил потом с месяц, - Дивеев...
- Да, Дивеев Алексей Иваныч!.. Вы знаете, ведь он добровольно поступил
в армию! Вот чем окончилась его болезнь, - с большою как бы даже радостью за
Дивеева сказала Наталья Львовна; но Ваня отозвался на это опечаленно:
- Ну, значит, это и был он самый, а не какой-то его однофамилец!
- А что? Что такое с ним, скажите? - встревожилась она.
- Когда я прочитал в списке убитых офицеров "Прапорщик А.И.Дивеев", то
вспомнил, конечно, что нашего с вами Дивеева звали Алексей Иваныч, - меня
зовут Иван Алексеич, а его - наоборот - запомнить было легко.
- Значит, он убит? И Алексей Иваныч тоже убит! - Тут глаза Натальи
Львовны наполнились слезами, она взялась за правую руку Вани, и тот
почувствовал на своей руке ее слезы.
И, почувствовав эти ее слезы, Ваня положил другую руку на ее плечо и
проговорил взволнованно:
- Позвольте, я теперь вспомнил, что ведь вы же приезжали в мой дом к
этому самому Дивееву... Вот теперь только я это отчетливо вспомнил!
Приезжали вместе с вашим мужем, - помню! И тогда как раз был у меня на
верхнем этаже Илья, когда вышел из больницы... Алексей же Иваныч и другие...
несколько человек их было, - в нижнем этаже... А теперь вы куда же шли?
- Никуда, - ответила Наталья Львовна.
- Ни-ку-да?.. Как же так "никуда"? - пробасил Ваня удивленно и даже
обеспокоенно: ведь только что вспоминал он пансион доктора Худолея, открытый
в его доме года три назад для психически неуравновешенных.
- Никуда, - повторила она. - В гостиницу - это все равно, что никуда.
- Ну и где, - позвольте, - где же вы постоянно живете? - совершенно
недоуменно спросил Ваня.
- Нигде! - с большою ясностью в голосе и в глазах ответила она, все еще
держась за руку Вани.
Она ничего не добавила больше, она только смотрела в лицо Вани, и этот
многоречивый взгляд ее Ваня понял.
- Знаете ли что? - сказал он тоном человека, принявшего твердое и
единственно нужное решение. - Вам необходимо отдохнуть, а в гостинице кто же
там около вас будет? Только чужие люди. Поедемте в тот дом, где вы были, - в
мой дом, только на верхний этаж, а в нижнем - там опять поселились идиоты.
Там отдохнете с мыслями соберетесь... Чаем вас напою... И знаете, что еще?
Портрет ваш набросаю углем на холсте: пальцы у меня работать еще могут... А?
Поедете?
Наталья Львовна ничего не сказала. Глаза ее вновь переполнились
слезами, только слезы эти были уже другие слезы. И Ваня, оглянувшись в
сторону гостиницы, к подъезду которой извозчичий экипаж привез кого-то,
крикнул зычно:
- Извоз-чик!
Они стояли укрыто от тех, кто шел по тротуару. Тут на улицу выходил
подъезд большого двухэтажного дома; но если бы и не было этого, Наталья
Львовна все равно не в состоянии была обратить внимание на проходивших мимо.
Но она не разглядела и лица извозчика, который повез ее в дом Вани, не
заметила и того, какого цвета были его лошади. Она глядела только на того,
кого как бы подарила ей судьба.
Ваня шел из своего дома после того, как провел с полчаса в беседе с
главою семьи, поселившейся в его нижнем этаже, а беседа эта была совсем не
из приятных.
Дела какого-нибудь в области живописи искал Ваня с первых же дней по
приезде сюда, так как картин продать было здесь некому. Тут был музей и при
нем небольшая картинная галерея, но для нее были сделаны когда-то покупки
нескольких картин известных художников, между ними и две картины Алексея
Фомича, но для покупки других и теперь, во время войны, и тут же после
падения царской власти, у музея, как сказали Ване, не было "надлежащих
средств".
Представилась только одна возможность: написать занавес для небольшой
театральной сцены в новопостроенном купеческом клубе, причем тема для
занавеса была там своя: пролог сказки "Руслан и Людмила". И занавес на эту
тему был уже написан учителем рисования здешней гимназии, взявшим за свою
работу не так дорого; но этот художник все свое внимание обратил на русалку,
которая "на ветвях сидит". Его русалка не сидела, а лежала, заняв собою
половину занавеса, так как оказалась очень толста и велика ростом. Художник,
не имея для русалки более подходящей натуры, написал ее со своей жены, дамы
весьма дородной. Это обстоятельство очень озадачило членов хозяйственной
комиссии клуба. Одни из них сомневались, чтобы возможны были вообще такие
сверхдородные русалки; другие недоумевали, на чем держалось такое
исполинское тело, так как каких-либо очень толстых и потому крепких сучков
под ним не было; третьи утверждали, что висеть такому занавесу в театральном
зале клуба даже как будто и зазорно, что клубная русалка вредно будет влиять
на воображение не только подростков обоего пола, но и зрелых людей, отцов
семейств. Занавес решительно забраковали, автору его ничего не заплатили и
только оставили ему в утешение холст, так как холст был клубный.
Новый занавес, на котором были бы и дуб зеленый и кот ученый, русалка,
такая воздушная, чтобы действительно могла сидеть на ветвях, и взялся
написать Ваня, обещав, что русалка его будет полузакрыта листьями дуба,
почему и смущать никого собою не станет.
Получив холст, Ваня в этот день с утра весь погрузился в расчерчивание
его углем, придерживаясь заказа, сделанного красками, но кое в чем его и
дополняя, когда вдруг донеслась до него из нижнего этажа через пролет
деревянной лестницы затяжная и вполне самозабвенная старая песня. Пел ее
жилец его, отставной военный, у которого оказался голос очень неприятного
тембра да еще и с завываниями.
Жилец пел о каком-то вине "крамбамбули":
Крам-бам-були, отцов на-след-ство,
Питье любимое у-у нас,
И у-у-тешит такое сред-ство.
Когда взгрустнется нам подчас.
Тогда мы день и ночь
Готовы пить крам-бам-були,
Крам-бам-бам-бам-були,
Крамбамбули!
Тут старик сделал небольшую паузу, - должно быть прошелся по комнате, -
потом запел снова:
Когда-а-а мне из-меняет де-е-ва,
Недолго я о том гру-у-щу-у:
В при-па-адке пра-ведного гне-е-ва
Лишь проб-ку в потолок пущу!
Тогда всех дев хоть черт бери,
Тогда я пью крамбамбули,
Крам-бам-бам-бам-були,
Крамбамбули!
Ваня как раз в это время определял место на холсте для своей
девы-русалки, которая по его замыслу должна была прельщать собою публику
зрительного зала, и отношение старика внизу к его деве и ко всем вообще
девам прозвучало как нельзя более некстати, но он думал, что песня уже
окончена, однако, выдержав паузу, жилец его завыл дальше:
Когда-а случится мне заехать
На грязный посто-я-ялый дво-ор,
То, не садясь еще об-е-едать,
Я к рюмкам обра-щаю взор...
Тогда Ваня оставил занавес и спустился вниз.
Епимахов встретил его широко открытым ртом и вопросительными глазами.
- Вы что это распелись, как какой-нибудь соловей курский? - грянул
Ваня.
Небольшое подвижное лицо Епимахова собралось в льстивые складки, и в
глазах услужливая веселость.
- Удовольствие вам имел намерение доставить, Иван Алексеич, -
удовольствие! - заговорил он. - Песня эта старинная, правда, да ведь она
военная, гусарская, а вы давно ли с фронта. Вот я и подумал: дай-ка спою, а
Иван Алексеич послушает и мне спасибо скажет!
- Спасибо-о?.. Как же!.. Держите карман! - рокотнул Ваня, но это не
смутило Епимахова.
- Не нравится вам эта, я могу другую, посовременнее: юнкерскую!
И, как ни в чем не бывало, начал с большим подъемом:
Ура - нашили мы шевроны,
Переме-ни-ли тем-ля-ки-и,
И уж кор-нет-ские по-го-о-о-ны-ы
Не-да-леки, недалеки!
Ваня насупился и отчеканил громко и раздельно, чтобы перекричать певца:
- Пре-кра-ти-те обезьянство!
Епимахов как бы растерялся, но тут же подвижное лицо его приняло
недавнее льстивое выражение, и он как бы пролепетал просительно:
- А в преферансик, а? Сыграем втроем, - вот жена с базара придет, а?
- Нет! Это черт знает что такое! - совершенно возмутился Ваня. - Вы
пьяны, что ли?
- С удовольствием, с большим удовольствием выпил бы что-нибудь, - что
вам будет угодно мне поднести, - с большой благодарностью!.. Хотя бы
денатурата даже, а? Есть?.. Я его через хлеб пропущу, и ничего! И он будет
почти что безвреден... А? Угостите?
- Я вижу, что вы уж и без меня угостились! - буркнул Ваня, но Епимахов
взял его за руку и заговорил умоляюще:
- Для спиртовки, а? Вам, как домовладельцу, поверят в казенной винной
лавке, - поверят, ей-богу, поверят! А мне - нет! Сколько ни заявлял я насчет
спиртовки, ни-ка-ко-го внимания! И даже, скажу вам, как хозяину этого дома,
- есть нечего! В буквальном, в самом буквальном, а не то чтобы фигурально
как-нибудь!.. Вот пошли на базар жена с сыном, - понесли по два стула
каждый, то есть, жена и сын! - И вот думай, как хочешь, если продать их
удастся, - что-нибудь купят на обед, а если нет? А если нет, я вас
спрашиваю? Стульев же люди не кушают!
- Каких стульев? - изумился Ваня и оглянулся, а Епимахов тут же помог
ему догадаться:
- Ваших, конечно, а то каких же еще!
- Во-ру-ете мои стулья? - загремел Ваня.
- Да, воруем, а как же иначе? С голоду прикажете умирать?
И Епимахов даже выпрямился, и осерьезилось его складчатое лицо.
- У меня здесь в нижнем этаже была дюжина стульев! - вспомнил Ваня.
- Совершенно верно, - подтвердил Епимахов. - Была дюжина -
двенадцать...
- И было семь коек!
- Совершенно верно, семь... Было семь! - подчеркнуто повторил Епимахов.
- Осталось же три, - только три, так как больше нам троим зачем же, посудите
сами? - Что же касается стульев, то... мы с женой решили оставить только три
тоже, по числу членов нашей семьи...
- Это... Это, знаете ли, черт знает что! - закричал Ваня, но Епимахов
только развел на это руками и только спустя несколько секунд добавил:
- Определяйте наши поступки, как вам будет угодно, - вы хозяин!
- Полиция! Полиция, а не я! Полиция определит, как это называется! -
совершенно вне себя выкрикнул Ваня, но Епимахов был с виду спокоен, когда
отозвался на этот крик:
- Полиция что же тоже может сделать с надворным советником? Ничего
особенного, смею вас уверить... Составит, разумеется, протокол, и
затрудняюсь даже представить, что же еще скажет тут эта самая полиция. Я
ведь не к соседям хожу воровать, а в своей квартире лишние для меня вещи
сбываю, и все... Какой же тут особенный состав преступления?
Ваня не успел еще прийти в себя от этих вполне рассудительных слов, как
жилец добавил радостно:
- Ну вот, идут оба: и жена, и сын!
Ваня стоял спиною к окнам, выходившим на улицу, и не мог этого
заметить, но тут же услышал визгливый голос жены Епимахова:
- Покажи отцу, дурак болваныч, а не ставь тут!
Ваня понял, что должен был дурак показать отцу, только тогда, когда в
комнату ворвалась, широко отворив дверь, женщина с венским стулом в руках,
причем ясно стало и то, почему она негодовала: у стула висели отломанные обе
передние ножки.
Увидя Ваню, которого не ожидала, конечно, встретить, она быстро
спрятала стул за спину, но Епимахов махнул ей рукой и прикивнул, и эти жесты
мужа она поняла без слов.
- Кто сломал? - спросил Епимахов.
- Дурак наш, - кто же еще? - отвечала она, глядя не на него, а на Ваню,
так как поняла уже, что хозяину дома все известно.
- Каким же образом? - спросил Епимахов.
- Таким, очень простым: в собаку бросил стулом, - в ту, какая на него и
не тявкнула даже, - бойко объяснила она.
- А три стула вы, значит, продали? - спросил Ваня.
- Этого, конечно, как колотого, никто не взял, а три взяли и даже
просили еще принесть.
- Давайте деньги сюда! - крикнул Ваня.
- Что-о-о? - изумилась жена Епимахова. - Как это так, деньги чтобы вам?
- Очень просто! - Стулья мои, а не ваши!
- А продала их я, а не вы, - вот что! Я их на базар тащила, а вы у себя
барином сидели!
И вдруг, как бы испугавшись, что деньги у нее сейчас будут отняты, или
отнято то, что ей удалось купить на базаре, она с большим проворством
выскочила из комнаты, а на ее месте оказался дурачок, ее сын, который
выхватил из кармана свой игрушечный пистолет, навел его на Ваню и щелкнул
раз, потом другой раз и третий.
Однако когда Ваня сделал шаг к нему, он выскочил с материнской
поспешностью, не успев сказать своего: "Есть еще один!" - не успев
захлопнуть за собою дверь.
Ваня так был озадачен, что, уже не поднимая головы, сказал Епимахову:
- Сейчас пойду в полицию.
Однако Епимахов отозвался ему, когда он уже поднимался по лестнице:
- Зря, Иван Алексеич! Зрящая потеря времени! Нечего тут полиции делать.
И нет теперь никакой полиции.
И как бы даже усмешка почудилась Ване в его словах.
Он тут же надел шляпу и плащ с блестящей застежкой в виде львиной
головы, запер свою дверь и вышел на улицу, где и встретилась ему смертельно
бледная молодая женщина, красивое лицо которой показалось ему почему-то
знакомым.
Когда Ваня подвозил к своему дому Наталью Львовну, он увидел дурачка
Епимахова, стоявшего точно на часах перед своею входною дверью; как только
извозчик остановился перед домом, дурачок юркнул в дверь. Ваня провел
Наталью Львовну узким коридорчиком на крутую лестницу, а дверь на эту
лестницу закрыл на задвижку. Теперь ему было не до жильцов: он вел к себе
натурщицу для русалки. А так как его все-таки беспокоило, не толста ли эта
натурщица, то первое, что он сказал ей, когда ввел ее к себе, было
коротенькое:
- Раздевайтесь! - И он сам помог ей снять шубку.
Живя два с половиной года в доме мужа, Наталья Львовна не успела
располнеть, а два лишних платья, напяленные ею на себя при отъезде, она
сняла сама, так как они очень ее стесняли, тогда Ваня восхищенно пробасил:
- Вот повезло мне! Вот так повезло!.. Все равно, как Сурикову, когда он
своего "Меншикова в Березове" писал!.. Меншиков-то задуман как и надо, а где
же для него натура? Ходит Суриков по питерским улицам, - во все глаза
смотрит... И вдруг - вот он идет, великан - на голову выше всех, кто по
Невскому проспекту движется, и подбородок бритый и с хороший кулак
величиной, и усы подрезанные и с небольшим задором, как у Петра Великого, и
в шляпе с короткими полями, одним словом лучшего желать нельзя, - есть
натура! Повезло!.. Идет Суриков за великаном этим следом, спешит,
упыхался... Тот, наконец, подошел к одному дому и на лестницу, - Суриков за
ним! Тот на третий этаж, - Суриков не отстает... Тот перед дверью
остановился, ключ из кармана вытащил, - Суриков ждет... Тот в дверь свою
входит, - Суриков за ним... Тут его натура и сказала: "Ах ты, мерзавец,
такой сякой! Давно я вижу, что ты за мной следишь! Да, думаю, не настолько
же ты, ворище, нахален, чтобы ко мне залезть!" А Суриков, он росту
невысокого, - открылся, конечно: "Я, - говорит, - совсем и не ворище, а
известный художник Суриков! Картину "Казнь стрельцов", небось, видели? Моя
ведь картина!" Одним словом, спас себя от увечья, а Меншикова с этой самой
натуры написал. Оказался великан этот всего-навсего учитель истории.
Наталья Львовна теперь не была уже такой бледной, как при встрече с
Ваней; она порозовела, большие красивые глаза ее блестели по-девичьи, и Ваня
с самым искренним увлечением подвел ее к занавесу, который писал, и сказал
- На сцену? А-а!.. Тогда вам лучше всего в Москву! - очень оживился
Жемарин и даже взялся за рукав ее шубки, как бы с намерением помочь ей
доехать до Москвы, но она коротко отозвалась на это:
- Нет там у меня знакомых...
Она почувствовала себя даже как бы оскорбленной им, этим любителем
старинных построек: он не поверил в то, что ей суждена удача! И она
отвернулась от него и пошла к своему фаэтону, где Силантий встретил ее
бодро:
- Коней напувал... по две цибарки выпили, - вот какая у нас дорога, -
сейчас поедем, сидайте.
- А у них там что такое случилось? - кивнула Наталья Львовна в сторону
другого фаэтона.
Силантий махнул широко рукой.
- Раз плоха справа, куда же ты едешь и людей берешь!.. Шина лопнула в
двух местах, проволокой ее чинит, а ехать еще верстов сорок... На полчаса
раньше всех поехал, а приедет на час або на два позже, - вот что у него
случилось. Сидайте, эй! - крикнул он в сторону Черекчи и Гелиади.
Когда Наталья Львовна прощалась с Жемариным, он поцеловал ее руку, и на
эту руку упала его слеза.
Поднимались на перевал шагом. На этом участке шоссе Наталье Львовне
отчетливо были видны щедро освещенные то синеватые, то почему-то оранжевые
скалы на ближайшей половине ровной, как стол, вершины Чатырдага. Кое-где
между скалами ярко белели полосы снега. Это было величественно и казалось
очень близко. Наталья Львовна так и сказала об этом Силантию:
- А Чатырдаг-то, красавец какой! И совсем он близехонько!
Но на это Силантий отозвался, крутнув головой:
- Глазком-то видно, да ножкам обидно... С перевала туда люди ходили,
какие приезжие, - пойдут, так на цельный день... Теперь уж не ходят тут, -
на фронте ходят.
Зато очень оживился Силантий, когда встретились три огромных дилижанса
с сеном. Он даже остановил свою пару, сам слез с козел.
Сено чудесно пахло, и Наталья Львовна поняла Силантия, когда он подошел
к первому возу, выхватил клок сена и стал его нюхать и разбирать руками. Но
он минут пять стоял и говорил с хозяином сена, а когда сел снова,
сообщительно обратился к ней:
- Сказал ему, чтоб один воз обязательно ко мне завез, там жинка
примет... Как мои, бидолаги, и летом на траве не пасутся, а все то же сено
хрумкают. Сено степовое, - хорошее сено, - хаять никто не будет.
"Степовое" сено это как нельзя более кстати подошло к настроению
Натальи Львовны. На нее, освободившую себя, повеяло степным простором,
отчего и уверенность в душе окрепла.
И теперь уже бесповоротно ушло все старое, даже и Жемарин, и фаэтон, на
котором он ехал. Думалось об одном только человеке: сыне художника
Сыромолотова. Память сохраняла его всегда целиком таким, каким был он тогда,
более двух с половиной лет назад, в больнице того города, в который она
ехала. Перед койкой раненного Алексеем Иванычем Дивеевым Ильи Лепетова он
сидел на белом табурете, поразив ее тогда своею мощью. В просторном сером
пиджаке, голубоглазый, круглоголовый и с прочным лицом, и ростом выше своего
отца, и видом открытее, благодушнее: у отца оказался сверлящий,
пронизывающий взгляд, не привлекающий к нему, а останавливающий на том или
ином расстоянии.
Отец сказал ей, что сын его тяжело ранен, но она так обрадовалась
тогда, в церкви, тем, что он скоро приедет, что не спросила, как именно
ранен, куда ранен. И даже после, там, в доме Федора, ей почему-то не
думалось об этом. Только вот теперь, когда медленно везла ее вороная пара
Силантия на перевал, ей стал представляться сын Сыромолотова, как раненный
то в ногу, то в руку, то в его богатырскую грудь.
Ей представилось вдруг даже самое страшное, что только могло быть с
молодым Сыромолотовым: он не приехал, его привезли, так как ему оторвало обе
ноги большим осколком снаряда, и вот теперь прислуга отца везет его в
коляске!..
Наталья Львовна так измучилась нарисованной ее же воображением
картиной, что закрыла глаза, а когда открыла их снова, то стала очень
внимательно глядеть на лес по сторонам шоссе.
Тут, на довольно большой уже высоте, были большие деревья: она не
знала, что это дубы, грабы, ясени, дикие груши, но по цвету этого моря
безлистых веток, тоже льющемуся вниз, к другому, голубому морю, видела, что
лес ожил весь, что нет в нем нигде места, где бы не наливались теперь почки.
Этими миллиардами почек древесных и пахло теперь так же сильно, как от
степного сена. И думалось ей только о том, что ее непременно примут, - не
могут не принять! - хотя бы на первое время только на выходные роли, а через
месяц - другой она добьется того, что ей будут давать и главные.
От перевала вниз лошади уже бежали сами. Лес здесь пошел буковый;
огромные деревья с корою около получаса радовали Наталью Львовну, но
кончался спуск, ровное предгорье как бы бежало далеко между высокими
берегами, и то справа, то слева часто стали попадаться и небольшие хутора, и
целые деревни, а потом даже и село с церковью; и старые двухохватные тополя
стояли рядом возле каждого хутора, каждой церкви, точно для того, чтобы
показать всем едущим по шоссе, что и двести лет назад тут тоже жили люди,
сеяли пшеницу, сажали капусту, разводили кур и овец.
Когда подъехали к окраине города и показались совсем неказистые, как бы
сложенные из глины хатки с маленькими подслеповатыми окошками, Наталье
Львовне подумалось, что может случиться и так: нет здесь теперь никакой
труппы, и что ей делать тогда? Остается только одно: уехать в большой город
- Екатеринослав или Харьков, где театры даже и теперь должны быть
непременно.
Но потом пошли большие белые здания консервных заводов; проехали мимо
очень памятной Наталье Львовне обширной городской больницы, а затем
вспомнила она и все людные улицы города, в котором было не менее пятидесяти
тысяч жителей, и опять появилась уверенность, что должна играть тут труппа,
- как же иначе? - и что ей удастся поступить в нее, если задобрить директора
театра.
Шел всего только пятый час, и то в начале, и было еще совершенно
светло, когда Силантий подвез всех своих пассажиров к гостинице, - не к той,
где прожила Наталья Львовна несколько дней с Федором, а к другой, гораздо
проще на вид, но знакомой грекам, и чета Гелиади и Черекчи тут же вошли в
нее нанять номер, а она медлила.
Она слышала, как греки говорили Силантию, что пробудут тут два, а то и
все три дня, и как Силантий говорил, что ему их ждать "безрасчетно".
Поэтому и она сказала Силантию, что может задержаться тут по делам дня
на три, чтоб он и ее тоже не ждал.
- Дело хозяйское, - отозвался на это Силантий. - Буду других шукать...
А на всяк случай завтрашний день сюда утречком, часов в десять зайду, -
може, надумаете домой возворочаться... Пока я на постоялый.
Дотронулся до своей ушанки и повернул лошадей. И только теперь
почувствовала себя Наталья Львовна совсем и навсегда отрезанной и от дома
Федора, и от маленького городка, в котором пришлось ей прожить более трех
лет.
Оставшись одна, Наталья Львовна пошла к гостинице, очень внимательно,
как человек, сбросивший с себя тягостное прошлое, всматриваясь во все
встречные, совершенно новые для нее лица.
В то же время она искала глазами круглый широкий столб, на который
наклеивались афиши, и такой столб скоро попался; на нем розовела последняя
афиша: в здешнем театре в этот день должна была идти "Свадьба Кречинского".
С радостным лицом прочитала она всю афишу с начала до конца и твердо решила
этот вечер провести непременно в театре, чтобы посмотреть, что тут за
актрисы. Так, неся на лице радость, разрумянившую ей щеки, шла она дальше к
намеченной гостинице и вдруг почувствовала, что побледнела. И это произошло
от другой радости, несравненно более сильной и охватившей всю ее до
самозабвения: навстречу ей шел очень широкоплечий, в широкополой серой шляпе
и в черном плаще с металлической круглой застежкой вверху Ваня Сыромолотов.
Он шел упругим твердым строевым шагом, отчего развевался, как от ветра,
хотя было совершенно тихо, его накинутый на плечи безрукавный плащ с
пелериной. Наталья Львовна подумала, что он спешил куда-то, но не сошла в
сторону; она остановилась прямо против него, чувствуя, что не только очень
бледна, но и ослабела вдруг и что у нее широкие и неподвижно устремленные
только на его лицо глаза. Ваня сделал было широкий шаг в сторону, но она
протянула к нему руку, как бы за помощью, и он остановился и спросил:
- Что? Вам дурно?
- Да... Мне дурно... - совсем почти обессилев, отозвалась она, и Ваня
тут же взял ее за руку и подвел к стене дома, чтобы ей было обо что
опереться и чтобы ему самому не мешать движению прохожих.
- Вы меня никогда не видели? - спросила она, почувствовав опору и
овладевая собою.
- Нет, не приходилось, - тут же ответил Ваня и добавил: - Я сюда совсем
недавно приехал.
- А я только что... И весь багаж мой со мною... Но вы видели меня, как
и я вас, здесь, в больнице, когда вы сидели около Ильи, раненного здесь на
вокзале...
- Илья? Он где теперь? - оживился Ваня.
- Не знаю. Когда я вошла в палату, где он лежал...
- Вспоминаю! - перебил ее Ваня и посмотрел на нее очень внимательно,
несколько даже наклонившись к ее лицу. - Вы и еще с вами кто-то похожий на
унтер-офицера запаса.
- Он и был тогда унтер-офицер запаса... а в самом начале войны был взят
в армию.
- Как и я... Я только недавно получил так называемый "бессрочный
отпуск", отставку...
- Это мне говорил ваш отец.
- Вот как? - очень удивился Ваня. - Где? Когда?
- Алексей Фомич сказал мне, что вы были тяжело ранены, но он не сказал
мне, куда, и вы представьте себе, что я подумала? Я представила, что вы
ранены были в обе ноги! И как же я рада теперь! Вы остались такой же, каким
и были... И даже еще могучее!
Это было сказано так неподдельно горячо, что Ваня улыбнулся и прогудел:
- Благодарю вас... Весьма благодарен!
Но тут же дотронулся до своей правой руки левой и постучал пальцами по
протезу:
- Вот здесь у меня мышцы, называемой бицепсом, уже нет. Так что эта
рука у меня теперь инвалид... Кстати сказать: вы вспомнили про Илью, а я
вспомнил фамилию психически больного этого, который в Илью стрелял, - ведь
он в моем доме жил потом с месяц, - Дивеев...
- Да, Дивеев Алексей Иваныч!.. Вы знаете, ведь он добровольно поступил
в армию! Вот чем окончилась его болезнь, - с большою как бы даже радостью за
Дивеева сказала Наталья Львовна; но Ваня отозвался на это опечаленно:
- Ну, значит, это и был он самый, а не какой-то его однофамилец!
- А что? Что такое с ним, скажите? - встревожилась она.
- Когда я прочитал в списке убитых офицеров "Прапорщик А.И.Дивеев", то
вспомнил, конечно, что нашего с вами Дивеева звали Алексей Иваныч, - меня
зовут Иван Алексеич, а его - наоборот - запомнить было легко.
- Значит, он убит? И Алексей Иваныч тоже убит! - Тут глаза Натальи
Львовны наполнились слезами, она взялась за правую руку Вани, и тот
почувствовал на своей руке ее слезы.
И, почувствовав эти ее слезы, Ваня положил другую руку на ее плечо и
проговорил взволнованно:
- Позвольте, я теперь вспомнил, что ведь вы же приезжали в мой дом к
этому самому Дивееву... Вот теперь только я это отчетливо вспомнил!
Приезжали вместе с вашим мужем, - помню! И тогда как раз был у меня на
верхнем этаже Илья, когда вышел из больницы... Алексей же Иваныч и другие...
несколько человек их было, - в нижнем этаже... А теперь вы куда же шли?
- Никуда, - ответила Наталья Львовна.
- Ни-ку-да?.. Как же так "никуда"? - пробасил Ваня удивленно и даже
обеспокоенно: ведь только что вспоминал он пансион доктора Худолея, открытый
в его доме года три назад для психически неуравновешенных.
- Никуда, - повторила она. - В гостиницу - это все равно, что никуда.
- Ну и где, - позвольте, - где же вы постоянно живете? - совершенно
недоуменно спросил Ваня.
- Нигде! - с большою ясностью в голосе и в глазах ответила она, все еще
держась за руку Вани.
Она ничего не добавила больше, она только смотрела в лицо Вани, и этот
многоречивый взгляд ее Ваня понял.
- Знаете ли что? - сказал он тоном человека, принявшего твердое и
единственно нужное решение. - Вам необходимо отдохнуть, а в гостинице кто же
там около вас будет? Только чужие люди. Поедемте в тот дом, где вы были, - в
мой дом, только на верхний этаж, а в нижнем - там опять поселились идиоты.
Там отдохнете с мыслями соберетесь... Чаем вас напою... И знаете, что еще?
Портрет ваш набросаю углем на холсте: пальцы у меня работать еще могут... А?
Поедете?
Наталья Львовна ничего не сказала. Глаза ее вновь переполнились
слезами, только слезы эти были уже другие слезы. И Ваня, оглянувшись в
сторону гостиницы, к подъезду которой извозчичий экипаж привез кого-то,
крикнул зычно:
- Извоз-чик!
Они стояли укрыто от тех, кто шел по тротуару. Тут на улицу выходил
подъезд большого двухэтажного дома; но если бы и не было этого, Наталья
Львовна все равно не в состоянии была обратить внимание на проходивших мимо.
Но она не разглядела и лица извозчика, который повез ее в дом Вани, не
заметила и того, какого цвета были его лошади. Она глядела только на того,
кого как бы подарила ей судьба.
Ваня шел из своего дома после того, как провел с полчаса в беседе с
главою семьи, поселившейся в его нижнем этаже, а беседа эта была совсем не
из приятных.
Дела какого-нибудь в области живописи искал Ваня с первых же дней по
приезде сюда, так как картин продать было здесь некому. Тут был музей и при
нем небольшая картинная галерея, но для нее были сделаны когда-то покупки
нескольких картин известных художников, между ними и две картины Алексея
Фомича, но для покупки других и теперь, во время войны, и тут же после
падения царской власти, у музея, как сказали Ване, не было "надлежащих
средств".
Представилась только одна возможность: написать занавес для небольшой
театральной сцены в новопостроенном купеческом клубе, причем тема для
занавеса была там своя: пролог сказки "Руслан и Людмила". И занавес на эту
тему был уже написан учителем рисования здешней гимназии, взявшим за свою
работу не так дорого; но этот художник все свое внимание обратил на русалку,
которая "на ветвях сидит". Его русалка не сидела, а лежала, заняв собою
половину занавеса, так как оказалась очень толста и велика ростом. Художник,
не имея для русалки более подходящей натуры, написал ее со своей жены, дамы
весьма дородной. Это обстоятельство очень озадачило членов хозяйственной
комиссии клуба. Одни из них сомневались, чтобы возможны были вообще такие
сверхдородные русалки; другие недоумевали, на чем держалось такое
исполинское тело, так как каких-либо очень толстых и потому крепких сучков
под ним не было; третьи утверждали, что висеть такому занавесу в театральном
зале клуба даже как будто и зазорно, что клубная русалка вредно будет влиять
на воображение не только подростков обоего пола, но и зрелых людей, отцов
семейств. Занавес решительно забраковали, автору его ничего не заплатили и
только оставили ему в утешение холст, так как холст был клубный.
Новый занавес, на котором были бы и дуб зеленый и кот ученый, русалка,
такая воздушная, чтобы действительно могла сидеть на ветвях, и взялся
написать Ваня, обещав, что русалка его будет полузакрыта листьями дуба,
почему и смущать никого собою не станет.
Получив холст, Ваня в этот день с утра весь погрузился в расчерчивание
его углем, придерживаясь заказа, сделанного красками, но кое в чем его и
дополняя, когда вдруг донеслась до него из нижнего этажа через пролет
деревянной лестницы затяжная и вполне самозабвенная старая песня. Пел ее
жилец его, отставной военный, у которого оказался голос очень неприятного
тембра да еще и с завываниями.
Жилец пел о каком-то вине "крамбамбули":
Крам-бам-були, отцов на-след-ство,
Питье любимое у-у нас,
И у-у-тешит такое сред-ство.
Когда взгрустнется нам подчас.
Тогда мы день и ночь
Готовы пить крам-бам-були,
Крам-бам-бам-бам-були,
Крамбамбули!
Тут старик сделал небольшую паузу, - должно быть прошелся по комнате, -
потом запел снова:
Когда-а-а мне из-меняет де-е-ва,
Недолго я о том гру-у-щу-у:
В при-па-адке пра-ведного гне-е-ва
Лишь проб-ку в потолок пущу!
Тогда всех дев хоть черт бери,
Тогда я пью крамбамбули,
Крам-бам-бам-бам-були,
Крамбамбули!
Ваня как раз в это время определял место на холсте для своей
девы-русалки, которая по его замыслу должна была прельщать собою публику
зрительного зала, и отношение старика внизу к его деве и ко всем вообще
девам прозвучало как нельзя более некстати, но он думал, что песня уже
окончена, однако, выдержав паузу, жилец его завыл дальше:
Когда-а случится мне заехать
На грязный посто-я-ялый дво-ор,
То, не садясь еще об-е-едать,
Я к рюмкам обра-щаю взор...
Тогда Ваня оставил занавес и спустился вниз.
Епимахов встретил его широко открытым ртом и вопросительными глазами.
- Вы что это распелись, как какой-нибудь соловей курский? - грянул
Ваня.
Небольшое подвижное лицо Епимахова собралось в льстивые складки, и в
глазах услужливая веселость.
- Удовольствие вам имел намерение доставить, Иван Алексеич, -
удовольствие! - заговорил он. - Песня эта старинная, правда, да ведь она
военная, гусарская, а вы давно ли с фронта. Вот я и подумал: дай-ка спою, а
Иван Алексеич послушает и мне спасибо скажет!
- Спасибо-о?.. Как же!.. Держите карман! - рокотнул Ваня, но это не
смутило Епимахова.
- Не нравится вам эта, я могу другую, посовременнее: юнкерскую!
И, как ни в чем не бывало, начал с большим подъемом:
Ура - нашили мы шевроны,
Переме-ни-ли тем-ля-ки-и,
И уж кор-нет-ские по-го-о-о-ны-ы
Не-да-леки, недалеки!
Ваня насупился и отчеканил громко и раздельно, чтобы перекричать певца:
- Пре-кра-ти-те обезьянство!
Епимахов как бы растерялся, но тут же подвижное лицо его приняло
недавнее льстивое выражение, и он как бы пролепетал просительно:
- А в преферансик, а? Сыграем втроем, - вот жена с базара придет, а?
- Нет! Это черт знает что такое! - совершенно возмутился Ваня. - Вы
пьяны, что ли?
- С удовольствием, с большим удовольствием выпил бы что-нибудь, - что
вам будет угодно мне поднести, - с большой благодарностью!.. Хотя бы
денатурата даже, а? Есть?.. Я его через хлеб пропущу, и ничего! И он будет
почти что безвреден... А? Угостите?
- Я вижу, что вы уж и без меня угостились! - буркнул Ваня, но Епимахов
взял его за руку и заговорил умоляюще:
- Для спиртовки, а? Вам, как домовладельцу, поверят в казенной винной
лавке, - поверят, ей-богу, поверят! А мне - нет! Сколько ни заявлял я насчет
спиртовки, ни-ка-ко-го внимания! И даже, скажу вам, как хозяину этого дома,
- есть нечего! В буквальном, в самом буквальном, а не то чтобы фигурально
как-нибудь!.. Вот пошли на базар жена с сыном, - понесли по два стула
каждый, то есть, жена и сын! - И вот думай, как хочешь, если продать их
удастся, - что-нибудь купят на обед, а если нет? А если нет, я вас
спрашиваю? Стульев же люди не кушают!
- Каких стульев? - изумился Ваня и оглянулся, а Епимахов тут же помог
ему догадаться:
- Ваших, конечно, а то каких же еще!
- Во-ру-ете мои стулья? - загремел Ваня.
- Да, воруем, а как же иначе? С голоду прикажете умирать?
И Епимахов даже выпрямился, и осерьезилось его складчатое лицо.
- У меня здесь в нижнем этаже была дюжина стульев! - вспомнил Ваня.
- Совершенно верно, - подтвердил Епимахов. - Была дюжина -
двенадцать...
- И было семь коек!
- Совершенно верно, семь... Было семь! - подчеркнуто повторил Епимахов.
- Осталось же три, - только три, так как больше нам троим зачем же, посудите
сами? - Что же касается стульев, то... мы с женой решили оставить только три
тоже, по числу членов нашей семьи...
- Это... Это, знаете ли, черт знает что! - закричал Ваня, но Епимахов
только развел на это руками и только спустя несколько секунд добавил:
- Определяйте наши поступки, как вам будет угодно, - вы хозяин!
- Полиция! Полиция, а не я! Полиция определит, как это называется! -
совершенно вне себя выкрикнул Ваня, но Епимахов был с виду спокоен, когда
отозвался на этот крик:
- Полиция что же тоже может сделать с надворным советником? Ничего
особенного, смею вас уверить... Составит, разумеется, протокол, и
затрудняюсь даже представить, что же еще скажет тут эта самая полиция. Я
ведь не к соседям хожу воровать, а в своей квартире лишние для меня вещи
сбываю, и все... Какой же тут особенный состав преступления?
Ваня не успел еще прийти в себя от этих вполне рассудительных слов, как
жилец добавил радостно:
- Ну вот, идут оба: и жена, и сын!
Ваня стоял спиною к окнам, выходившим на улицу, и не мог этого
заметить, но тут же услышал визгливый голос жены Епимахова:
- Покажи отцу, дурак болваныч, а не ставь тут!
Ваня понял, что должен был дурак показать отцу, только тогда, когда в
комнату ворвалась, широко отворив дверь, женщина с венским стулом в руках,
причем ясно стало и то, почему она негодовала: у стула висели отломанные обе
передние ножки.
Увидя Ваню, которого не ожидала, конечно, встретить, она быстро
спрятала стул за спину, но Епимахов махнул ей рукой и прикивнул, и эти жесты
мужа она поняла без слов.
- Кто сломал? - спросил Епимахов.
- Дурак наш, - кто же еще? - отвечала она, глядя не на него, а на Ваню,
так как поняла уже, что хозяину дома все известно.
- Каким же образом? - спросил Епимахов.
- Таким, очень простым: в собаку бросил стулом, - в ту, какая на него и
не тявкнула даже, - бойко объяснила она.
- А три стула вы, значит, продали? - спросил Ваня.
- Этого, конечно, как колотого, никто не взял, а три взяли и даже
просили еще принесть.
- Давайте деньги сюда! - крикнул Ваня.
- Что-о-о? - изумилась жена Епимахова. - Как это так, деньги чтобы вам?
- Очень просто! - Стулья мои, а не ваши!
- А продала их я, а не вы, - вот что! Я их на базар тащила, а вы у себя
барином сидели!
И вдруг, как бы испугавшись, что деньги у нее сейчас будут отняты, или
отнято то, что ей удалось купить на базаре, она с большим проворством
выскочила из комнаты, а на ее месте оказался дурачок, ее сын, который
выхватил из кармана свой игрушечный пистолет, навел его на Ваню и щелкнул
раз, потом другой раз и третий.
Однако когда Ваня сделал шаг к нему, он выскочил с материнской
поспешностью, не успев сказать своего: "Есть еще один!" - не успев
захлопнуть за собою дверь.
Ваня так был озадачен, что, уже не поднимая головы, сказал Епимахову:
- Сейчас пойду в полицию.
Однако Епимахов отозвался ему, когда он уже поднимался по лестнице:
- Зря, Иван Алексеич! Зрящая потеря времени! Нечего тут полиции делать.
И нет теперь никакой полиции.
И как бы даже усмешка почудилась Ване в его словах.
Он тут же надел шляпу и плащ с блестящей застежкой в виде львиной
головы, запер свою дверь и вышел на улицу, где и встретилась ему смертельно
бледная молодая женщина, красивое лицо которой показалось ему почему-то
знакомым.
Когда Ваня подвозил к своему дому Наталью Львовну, он увидел дурачка
Епимахова, стоявшего точно на часах перед своею входною дверью; как только
извозчик остановился перед домом, дурачок юркнул в дверь. Ваня провел
Наталью Львовну узким коридорчиком на крутую лестницу, а дверь на эту
лестницу закрыл на задвижку. Теперь ему было не до жильцов: он вел к себе
натурщицу для русалки. А так как его все-таки беспокоило, не толста ли эта
натурщица, то первое, что он сказал ей, когда ввел ее к себе, было
коротенькое:
- Раздевайтесь! - И он сам помог ей снять шубку.
Живя два с половиной года в доме мужа, Наталья Львовна не успела
располнеть, а два лишних платья, напяленные ею на себя при отъезде, она
сняла сама, так как они очень ее стесняли, тогда Ваня восхищенно пробасил:
- Вот повезло мне! Вот так повезло!.. Все равно, как Сурикову, когда он
своего "Меншикова в Березове" писал!.. Меншиков-то задуман как и надо, а где
же для него натура? Ходит Суриков по питерским улицам, - во все глаза
смотрит... И вдруг - вот он идет, великан - на голову выше всех, кто по
Невскому проспекту движется, и подбородок бритый и с хороший кулак
величиной, и усы подрезанные и с небольшим задором, как у Петра Великого, и
в шляпе с короткими полями, одним словом лучшего желать нельзя, - есть
натура! Повезло!.. Идет Суриков за великаном этим следом, спешит,
упыхался... Тот, наконец, подошел к одному дому и на лестницу, - Суриков за
ним! Тот на третий этаж, - Суриков не отстает... Тот перед дверью
остановился, ключ из кармана вытащил, - Суриков ждет... Тот в дверь свою
входит, - Суриков за ним... Тут его натура и сказала: "Ах ты, мерзавец,
такой сякой! Давно я вижу, что ты за мной следишь! Да, думаю, не настолько
же ты, ворище, нахален, чтобы ко мне залезть!" А Суриков, он росту
невысокого, - открылся, конечно: "Я, - говорит, - совсем и не ворище, а
известный художник Суриков! Картину "Казнь стрельцов", небось, видели? Моя
ведь картина!" Одним словом, спас себя от увечья, а Меншикова с этой самой
натуры написал. Оказался великан этот всего-навсего учитель истории.
Наталья Львовна теперь не была уже такой бледной, как при встрече с
Ваней; она порозовела, большие красивые глаза ее блестели по-девичьи, и Ваня
с самым искренним увлечением подвел ее к занавесу, который писал, и сказал