– Как мать? – спросил Камлаев.
– Ну как… отлично. Выносит мне мозг на предмет, что надо типа вырабатывать общительность. Не быть таким закрытым, все такое.
– Бери с нее пример.
– Ну да, она общительная. Пожалуй, даже слишком. Не может без мужского общества.
– Ты, братец, бросаешь ей это в упрек? То, что сошлась с Робертом, да? Тебе пришлось несладко, все такое. Показалось предательством с ее стороны? Ты что, хотел, чтобы она тебе принадлежала без остатка, чтобы отражалась в тебе каждую секунду, в своей ненаглядной кровиночке?
– Совсем не это я хотел сказать. Это она тебе сказала, что ли, что так вот все воспринимает?
– А что? Что она сделала и делает не так? Послушай, чувачок, ты же не будешь спорить с тем, что одиночество для человека состояние противоестественное. Для бабы тем более. По самоей своей природе баба не может быть пустой, не заполненной, землей, которую никто не пашет. Ну что ты скорчил морду? Ведь я же не про то, что человек вот в рабстве у собственного низа… я совершенно про другое, брат. Я про обратное. Не может баба быть эгоистичной, ее животный эгоизм, ее потребность, да, в мужчине, в соединении, заполнении – это и есть ее самоотдача. Это одно и то же… как не разрубишь пополам магнит. Она берет крупицу, вбирает в себя капельку мужского и отдает, все отдает, она нас душит своей любовью – так ее много в ней, хватает на детей, на мужа, на нового мужчину. И если б не ее вот эта жадность, себялюбивая, слепая, нерассуждающая жадность, то и тебя бы, может, не было. Как говорил твой дед, мужчина гораздо ближе к человеку, зато любая баба гораздо ближе к человечности. Она умеет быть благодарной, парень, ее моменты удовольствия неотделимы от мучения, настигающего следом… конечно, ты мне можешь рассказать про контрацепцию и тысячи абортов, про чью-то жадность, лень, жизнь для себя, но если все-таки не происходит этого обмана в пределах человеческого естества, тогда мы вот и получаем женщину, которая гораздо ближе к ним, – кивнул Камлаев на иконы на приборной, – чем самый строгий столпник, умерщвляющий грех постом и молитвой. Короче, твоя мать – молодец. Мы, брат, с тобой невероятно, незаслуженно счастливые отродья – вот просто потому, что у нас с тобой такие матери. А ты чего устроил ей? «Отстань от меня», – прогугнивил Камлаев, набравши в рот каши, – «не лезь в мою жизнь», «у тебя теперь этот»…
– Значит, все-таки сказала тебе.
– Сказала, сказала. А то, что с отцом разбежались…
– Так это отец виноват, – Ивану захотелось съерничать, – с ним было жить как с наркоманом, он типа уже больше без этого не мог.
– Видишься с ним?
– Два раза в год. Теперь он вроде в состоянии абстиненции. Похож на волка в зоопарке, так ему непросто.
– Непросто уходить за горизонт событий, для этого необходимо обладать смирением. Ты все еще наследник или как?
– Это так важно?
– Девчонки читают про это в журналах, читают и мечтают о таких, как ты. Серьезно, мы могли бы с тобой разыграть вот эту карту. Я подхожу к какой-нибудь козырной жозе с презрительно кривящимися губками и говорю ей: «Видишь, это сын Ордынского, наследник заводов, газет, пароходов, приехал только что из Лондона, и он без ума от тебя». И все, она твоя. Чего молчишь, брат? Что, мать не положила денежек на карточку? Отец тормозит с алиментами? Так я могу подкинуть – мне для родного племяша не жалко.
– Ты сам-то понимаешь, что несешь? – Он все никак не мог приноровиться, не понимал, как это дядька Эдисон переключается мгновенно с серьеза на такой общепитовский бред.
– Послушай, я, возможно, открою для тебя Америку, но конкуренция мужчин за самок – прежде всего борьба экономическая. Придется примириться с тем, что бабы будут оценивать тебя по всем параметрам, включая и твою способность обеспечить им систему дорогих подарков.
– Мне так, – сказал Иван, почувствовав, что наливается бессилием, – не надо.
– Отлично. То есть, значит, в принципе ты все-таки не против приконнектиться к какой-нибудь девчонке. Сам по себе, без папиных деньжищ и не боясь, что будешь этой девочкой признан унылым чмошником? Отлично. А то уж я подумал, что ты и вовсе обделен вот этой милостью. Признаться честно, я тебе завидую. Перед тобой прорва жизни, огромный лес, бескрайняя земля, тебе еще все только предстоит – робеть, дрожать, брать телефон, который она своей рукой запишет на твоем запястье, на сигаретной пачке… проваливаться от стыда сквозь землю, смотреть в глаза, оглохнув от ее лица, и говорить, не слыша своих слов, узнать вот эту радость, да, когда ее глаза впервые с восхищением остановятся на этом вот твоем, казалось бы, ничем не примечательном лице… ты станешь нужен ей, втыкаешь?… тебя этим пробьет, и ты почувствуешь бессмертие. Электричество первых нечаянных касаний, ее рука, которой она больше не отдергивает, свободно льнущая к тебе ее доверчивая тяжесть… ну да, ты, разумеется, уже играл в бутылочку, но так вспоминаются детские игры, когда повзрослеешь. Замирание, затмение обнажения впервые и выражение жертвенной решимости в ее лице… допустим, будет так… ты станешь огромен, как этот, из легенд и мифов, чьи кости стали горными хребтами, любовь – это продленный призрак бытия, дарованное знание о том, что ты уже родился не напрасно и что так просто, бесполезно ты уже не кончишься. Короче, сам узнаешь. Держись меня, двойной, и я отдам тебе на разграбление этот город. Был бы ты не двойной, не Камлаев – ну и хрен бы с тобой. Но уж коли Камлаев, пристегни-ка ремни – миллион разных женщин ждет встречи с тобой.
– Ну да, мать говорит, ты типа бабник. – Он поразился той готовности, с которой выпалил, и сжался от стыда, от гнева на себя, на эту жалкую свою зависимость, неполноценность, недостаточность, на эту детскую, дебильную, убогую готовность поверить в то, что Эдисон и в самом деле станет той отмычкой… что он действительно ему, Ивану, передаст вот эти властность и свободу, вот это совершенное отсутствие (врожденное, почти уродливое) трусости.
– Нет, я не «типа бабник». Это слишком нейтральное, бедное слово, чтоб передать, кем я являюсь. И дело тут не в крутизне, Иван, не в мировом рекорде по поеданию хот-догов… я же не быдло, чтоб орать, что я поймал вчера нахлестом вот такую рыбину. Дело в качестве восприятия, Иван. Когда ты начнешь заниматься этим делом серьезно, то ты поймешь, что тесные движения – ничто, что это только трение деревянных палочек, чтобы добыть одну-единственную искорку, а согреваемся на самом деле мы не этим. С чего мы начали сегодня, когда зашли в хвост этой эскадрилье стюардесс? Мы начали с искусства женской мимикрии. С классической игры бровями. С того, как они преподносят себя, как бы отваживают нас. С того, как они врут на языке мимических морщин и жестов и как они при этом восхитительно естественны, как запросто, естественным телодвижением дается им вот это сложносочиненное притворство. А мы готовы снова и снова повестись на эту ложь, мы смотрим на них и не можем поверить, что она ходит дома в стоптанных тапочках и байковом халате, что она ест, как все, и подмывается, и прячет в сумочке прокладки. Ну, то есть мы, конечно, понимаем это все умом, но мы убьем любого, кто скажет про нее, что вон побежала потекшая сучка. Мы знаем про них многое, но это наше знание не убивает тайну, а делает девчонку еще более таинственной. Ты должен полюбить их всех, как вид, влюбиться в женственность как таковую, ты должен любоваться ими каждую секунду, бескорыстно, вот просто отдавая дань природе, которая их сотворила такими непохожими на нас бессовестными врушками. Ты должен замечать детали – не жопу и не грудь, не линии трусов и лифчиков, а то неуловимое, что их и делает такими притягательными, да: изгиб хребта, посадку головы, вот это беспримерное отчаяние и самодовольство, с которыми они попеременно глядятся в зеркало. То, как они краснеют, как поправляют волосы, как трогают себя за губы. Различия, Ванек, различия. Перед тобой не тупо носитель яйцеклетки, которую ты должен оплодотворить, – перед тобой бесподобный человек… – Эдисона несло, речь дядьки бурлила и пенилась, хлестала, будто из пробоины, Ордынского вертя, затягивая в мощную воронку, и было совершенно при этом непонятно, и вправду он, Камлаев, настолько воодушевлен или на самом деле только издевается. – Ты должен понимать значение стрелки на чулках, не слишком гладко выбритой подмышки, потекшей туши, смазанной помады, маленького прыщика… да, да, прыщи, расширенные поры, все то, что становится видным вблизи, любой совсем не портящий ее изъян… отполированная, гладкая поверхность довлеет только эстетическому чувству, для возбуждения необходим живой росток, курчавый волос, жировая складка, которую поставщики видений для дрочил традиционно убирают в «Фотошопе». Мы ничего с тобой не отбрасываем – мы все фотографируем, впускаем. Ты должен стать как перегонный аппарат, который постоянно воспринимает чувственный сигнал извне и выдает из краника беспримесное восхищение.
– Да, да, я понимаю, – сказал Иван, – все это очень хорошо, но только дело в том… неясно, как сделать следующий шаг… ну, в общем, как заговорить, как познакомиться.
– Если ты не понимаешь, как одно тут соотносится с другим, то на кой хрен я вообще перед тобой распинаюсь? Мы не на курсах повышения самооценки, чувачок, не на дебильном тренинге по закреплению навыков коммуникации, где учат якорящим фразам и прочей лабуде. Ну-ка скажи мне, что там выдал Google на твой запрос «как познакомиться и уломать девчонку»? Тренироваться перед зеркалом с набитым ртом, быть остроумным, использовать различные клише типа «не можешь мне помочь? Мне кажется, что у меня спина испачкалась»? Твое несчастье, братец, коренится в представлении, что существуют некие волшебные слова, которые мгновенно переключают девок в положение лежа. С таким подходом, брат, ты вечно обречен идти на девушку, будто на танк со связкой гранат, и будешь раз за разом подрываться, так и не вымучив оригинальной первой фразы. Секс, он везде, всегда, он – вещество всей жизни, уяснил? Не где-то далеко, на Джомолунгме, – здесь! Набухшие почки, зеленые листики, которые слепо тянутся к солнцу, вот воробей, который пьет из лужи, – все это он и есть. Ты должен это чувствовать как реку, которая тебя несет. Не надо вычленять, не надо говорить себе: «Сейчас я занимаюсь этим, а сейчас вот этим». Они же ведь чувствуют, когда мы на них смотрим, да? Ну вот пусть и почувствуют. Увидят, что ты в восхищении, увидят, что ты на волне, что для тебя тянуться к ним – естественное дело. Цветок раскроется и выставит на обозрение свои тычинки сам собой. Ты должен быть искренен, безыскусен и искренен, как аппликация для мамы на Восьмое марта – «вот тебе, родная, в женский твой денек цветик-семицветик, ясный огонек». Конечно, есть десятки разных трюков, но все они лишь производное от хищного зрения, от любования, о котором я уже говорил. Да и вообще хорэ нам тут с тобой теоретизировать, сейчас придешь в себя, поспишь немного, и выдвинемся на разведку боем… ну, как тебе такое предложение?
Иван кивнул и окончательно поверил, что промежуточное это состояние, в котором пребывал все эти годы после детства, как куколка, в которой смутно брезжит будущая жизнь, теперь закончилось и начинается под руководством Эдисона что-то новое: родная и чужая небывалая Москва, по улицам которой мать ходила им беременной, великая пустошь привольной и нищей страны, соленый железистый вкус русской речи, которым ты опять ошеломлен, как в детстве – вкусом собственной горячей жирной крови, которая течет из свежего пореза на костяшках или рубиновой капелью шмякается в прах – как будто из испорченного крана, из носа, сокрушенного чужим мосластым кулаком… и женщины, которые проходят мимо, нечаянно, бездумно задевая тебя душистым краем своей здоровой силы и отмытой молодости…
Все это – родина, язык и женщины – соединялось в целое, в единую густую, горячую субстанцию, которая должна была вот-вот прорваться, вспыхнуть, хлынуть из свежего пореза, ссадины, пробоины… прав, прав был Эдисон, когда он говорил про «первобытный синкретизм»… и подхватить его, Ивана, вечной неумолимой убийственной тягой, той самой, которая в осенний гон сшибает лося с летящей по шоссе машиной и торжествует над диктатом разума или защитного инстинкта в каждом существе, будь то сторожкий селезень или себя стыдящийся, пугливый, неуклюжий парубок уже с колючей жесткой щеточкой над верхней губой.
Волчья сыть
1
2
– Ну как… отлично. Выносит мне мозг на предмет, что надо типа вырабатывать общительность. Не быть таким закрытым, все такое.
– Бери с нее пример.
– Ну да, она общительная. Пожалуй, даже слишком. Не может без мужского общества.
– Ты, братец, бросаешь ей это в упрек? То, что сошлась с Робертом, да? Тебе пришлось несладко, все такое. Показалось предательством с ее стороны? Ты что, хотел, чтобы она тебе принадлежала без остатка, чтобы отражалась в тебе каждую секунду, в своей ненаглядной кровиночке?
– Совсем не это я хотел сказать. Это она тебе сказала, что ли, что так вот все воспринимает?
– А что? Что она сделала и делает не так? Послушай, чувачок, ты же не будешь спорить с тем, что одиночество для человека состояние противоестественное. Для бабы тем более. По самоей своей природе баба не может быть пустой, не заполненной, землей, которую никто не пашет. Ну что ты скорчил морду? Ведь я же не про то, что человек вот в рабстве у собственного низа… я совершенно про другое, брат. Я про обратное. Не может баба быть эгоистичной, ее животный эгоизм, ее потребность, да, в мужчине, в соединении, заполнении – это и есть ее самоотдача. Это одно и то же… как не разрубишь пополам магнит. Она берет крупицу, вбирает в себя капельку мужского и отдает, все отдает, она нас душит своей любовью – так ее много в ней, хватает на детей, на мужа, на нового мужчину. И если б не ее вот эта жадность, себялюбивая, слепая, нерассуждающая жадность, то и тебя бы, может, не было. Как говорил твой дед, мужчина гораздо ближе к человеку, зато любая баба гораздо ближе к человечности. Она умеет быть благодарной, парень, ее моменты удовольствия неотделимы от мучения, настигающего следом… конечно, ты мне можешь рассказать про контрацепцию и тысячи абортов, про чью-то жадность, лень, жизнь для себя, но если все-таки не происходит этого обмана в пределах человеческого естества, тогда мы вот и получаем женщину, которая гораздо ближе к ним, – кивнул Камлаев на иконы на приборной, – чем самый строгий столпник, умерщвляющий грех постом и молитвой. Короче, твоя мать – молодец. Мы, брат, с тобой невероятно, незаслуженно счастливые отродья – вот просто потому, что у нас с тобой такие матери. А ты чего устроил ей? «Отстань от меня», – прогугнивил Камлаев, набравши в рот каши, – «не лезь в мою жизнь», «у тебя теперь этот»…
– Значит, все-таки сказала тебе.
– Сказала, сказала. А то, что с отцом разбежались…
– Так это отец виноват, – Ивану захотелось съерничать, – с ним было жить как с наркоманом, он типа уже больше без этого не мог.
– Видишься с ним?
– Два раза в год. Теперь он вроде в состоянии абстиненции. Похож на волка в зоопарке, так ему непросто.
– Непросто уходить за горизонт событий, для этого необходимо обладать смирением. Ты все еще наследник или как?
– Это так важно?
– Девчонки читают про это в журналах, читают и мечтают о таких, как ты. Серьезно, мы могли бы с тобой разыграть вот эту карту. Я подхожу к какой-нибудь козырной жозе с презрительно кривящимися губками и говорю ей: «Видишь, это сын Ордынского, наследник заводов, газет, пароходов, приехал только что из Лондона, и он без ума от тебя». И все, она твоя. Чего молчишь, брат? Что, мать не положила денежек на карточку? Отец тормозит с алиментами? Так я могу подкинуть – мне для родного племяша не жалко.
– Ты сам-то понимаешь, что несешь? – Он все никак не мог приноровиться, не понимал, как это дядька Эдисон переключается мгновенно с серьеза на такой общепитовский бред.
– Послушай, я, возможно, открою для тебя Америку, но конкуренция мужчин за самок – прежде всего борьба экономическая. Придется примириться с тем, что бабы будут оценивать тебя по всем параметрам, включая и твою способность обеспечить им систему дорогих подарков.
– Мне так, – сказал Иван, почувствовав, что наливается бессилием, – не надо.
– Отлично. То есть, значит, в принципе ты все-таки не против приконнектиться к какой-нибудь девчонке. Сам по себе, без папиных деньжищ и не боясь, что будешь этой девочкой признан унылым чмошником? Отлично. А то уж я подумал, что ты и вовсе обделен вот этой милостью. Признаться честно, я тебе завидую. Перед тобой прорва жизни, огромный лес, бескрайняя земля, тебе еще все только предстоит – робеть, дрожать, брать телефон, который она своей рукой запишет на твоем запястье, на сигаретной пачке… проваливаться от стыда сквозь землю, смотреть в глаза, оглохнув от ее лица, и говорить, не слыша своих слов, узнать вот эту радость, да, когда ее глаза впервые с восхищением остановятся на этом вот твоем, казалось бы, ничем не примечательном лице… ты станешь нужен ей, втыкаешь?… тебя этим пробьет, и ты почувствуешь бессмертие. Электричество первых нечаянных касаний, ее рука, которой она больше не отдергивает, свободно льнущая к тебе ее доверчивая тяжесть… ну да, ты, разумеется, уже играл в бутылочку, но так вспоминаются детские игры, когда повзрослеешь. Замирание, затмение обнажения впервые и выражение жертвенной решимости в ее лице… допустим, будет так… ты станешь огромен, как этот, из легенд и мифов, чьи кости стали горными хребтами, любовь – это продленный призрак бытия, дарованное знание о том, что ты уже родился не напрасно и что так просто, бесполезно ты уже не кончишься. Короче, сам узнаешь. Держись меня, двойной, и я отдам тебе на разграбление этот город. Был бы ты не двойной, не Камлаев – ну и хрен бы с тобой. Но уж коли Камлаев, пристегни-ка ремни – миллион разных женщин ждет встречи с тобой.
– Ну да, мать говорит, ты типа бабник. – Он поразился той готовности, с которой выпалил, и сжался от стыда, от гнева на себя, на эту жалкую свою зависимость, неполноценность, недостаточность, на эту детскую, дебильную, убогую готовность поверить в то, что Эдисон и в самом деле станет той отмычкой… что он действительно ему, Ивану, передаст вот эти властность и свободу, вот это совершенное отсутствие (врожденное, почти уродливое) трусости.
– Нет, я не «типа бабник». Это слишком нейтральное, бедное слово, чтоб передать, кем я являюсь. И дело тут не в крутизне, Иван, не в мировом рекорде по поеданию хот-догов… я же не быдло, чтоб орать, что я поймал вчера нахлестом вот такую рыбину. Дело в качестве восприятия, Иван. Когда ты начнешь заниматься этим делом серьезно, то ты поймешь, что тесные движения – ничто, что это только трение деревянных палочек, чтобы добыть одну-единственную искорку, а согреваемся на самом деле мы не этим. С чего мы начали сегодня, когда зашли в хвост этой эскадрилье стюардесс? Мы начали с искусства женской мимикрии. С классической игры бровями. С того, как они преподносят себя, как бы отваживают нас. С того, как они врут на языке мимических морщин и жестов и как они при этом восхитительно естественны, как запросто, естественным телодвижением дается им вот это сложносочиненное притворство. А мы готовы снова и снова повестись на эту ложь, мы смотрим на них и не можем поверить, что она ходит дома в стоптанных тапочках и байковом халате, что она ест, как все, и подмывается, и прячет в сумочке прокладки. Ну, то есть мы, конечно, понимаем это все умом, но мы убьем любого, кто скажет про нее, что вон побежала потекшая сучка. Мы знаем про них многое, но это наше знание не убивает тайну, а делает девчонку еще более таинственной. Ты должен полюбить их всех, как вид, влюбиться в женственность как таковую, ты должен любоваться ими каждую секунду, бескорыстно, вот просто отдавая дань природе, которая их сотворила такими непохожими на нас бессовестными врушками. Ты должен замечать детали – не жопу и не грудь, не линии трусов и лифчиков, а то неуловимое, что их и делает такими притягательными, да: изгиб хребта, посадку головы, вот это беспримерное отчаяние и самодовольство, с которыми они попеременно глядятся в зеркало. То, как они краснеют, как поправляют волосы, как трогают себя за губы. Различия, Ванек, различия. Перед тобой не тупо носитель яйцеклетки, которую ты должен оплодотворить, – перед тобой бесподобный человек… – Эдисона несло, речь дядьки бурлила и пенилась, хлестала, будто из пробоины, Ордынского вертя, затягивая в мощную воронку, и было совершенно при этом непонятно, и вправду он, Камлаев, настолько воодушевлен или на самом деле только издевается. – Ты должен понимать значение стрелки на чулках, не слишком гладко выбритой подмышки, потекшей туши, смазанной помады, маленького прыщика… да, да, прыщи, расширенные поры, все то, что становится видным вблизи, любой совсем не портящий ее изъян… отполированная, гладкая поверхность довлеет только эстетическому чувству, для возбуждения необходим живой росток, курчавый волос, жировая складка, которую поставщики видений для дрочил традиционно убирают в «Фотошопе». Мы ничего с тобой не отбрасываем – мы все фотографируем, впускаем. Ты должен стать как перегонный аппарат, который постоянно воспринимает чувственный сигнал извне и выдает из краника беспримесное восхищение.
– Да, да, я понимаю, – сказал Иван, – все это очень хорошо, но только дело в том… неясно, как сделать следующий шаг… ну, в общем, как заговорить, как познакомиться.
– Если ты не понимаешь, как одно тут соотносится с другим, то на кой хрен я вообще перед тобой распинаюсь? Мы не на курсах повышения самооценки, чувачок, не на дебильном тренинге по закреплению навыков коммуникации, где учат якорящим фразам и прочей лабуде. Ну-ка скажи мне, что там выдал Google на твой запрос «как познакомиться и уломать девчонку»? Тренироваться перед зеркалом с набитым ртом, быть остроумным, использовать различные клише типа «не можешь мне помочь? Мне кажется, что у меня спина испачкалась»? Твое несчастье, братец, коренится в представлении, что существуют некие волшебные слова, которые мгновенно переключают девок в положение лежа. С таким подходом, брат, ты вечно обречен идти на девушку, будто на танк со связкой гранат, и будешь раз за разом подрываться, так и не вымучив оригинальной первой фразы. Секс, он везде, всегда, он – вещество всей жизни, уяснил? Не где-то далеко, на Джомолунгме, – здесь! Набухшие почки, зеленые листики, которые слепо тянутся к солнцу, вот воробей, который пьет из лужи, – все это он и есть. Ты должен это чувствовать как реку, которая тебя несет. Не надо вычленять, не надо говорить себе: «Сейчас я занимаюсь этим, а сейчас вот этим». Они же ведь чувствуют, когда мы на них смотрим, да? Ну вот пусть и почувствуют. Увидят, что ты в восхищении, увидят, что ты на волне, что для тебя тянуться к ним – естественное дело. Цветок раскроется и выставит на обозрение свои тычинки сам собой. Ты должен быть искренен, безыскусен и искренен, как аппликация для мамы на Восьмое марта – «вот тебе, родная, в женский твой денек цветик-семицветик, ясный огонек». Конечно, есть десятки разных трюков, но все они лишь производное от хищного зрения, от любования, о котором я уже говорил. Да и вообще хорэ нам тут с тобой теоретизировать, сейчас придешь в себя, поспишь немного, и выдвинемся на разведку боем… ну, как тебе такое предложение?
Иван кивнул и окончательно поверил, что промежуточное это состояние, в котором пребывал все эти годы после детства, как куколка, в которой смутно брезжит будущая жизнь, теперь закончилось и начинается под руководством Эдисона что-то новое: родная и чужая небывалая Москва, по улицам которой мать ходила им беременной, великая пустошь привольной и нищей страны, соленый железистый вкус русской речи, которым ты опять ошеломлен, как в детстве – вкусом собственной горячей жирной крови, которая течет из свежего пореза на костяшках или рубиновой капелью шмякается в прах – как будто из испорченного крана, из носа, сокрушенного чужим мосластым кулаком… и женщины, которые проходят мимо, нечаянно, бездумно задевая тебя душистым краем своей здоровой силы и отмытой молодости…
Все это – родина, язык и женщины – соединялось в целое, в единую густую, горячую субстанцию, которая должна была вот-вот прорваться, вспыхнуть, хлынуть из свежего пореза, ссадины, пробоины… прав, прав был Эдисон, когда он говорил про «первобытный синкретизм»… и подхватить его, Ивана, вечной неумолимой убийственной тягой, той самой, которая в осенний гон сшибает лося с летящей по шоссе машиной и торжествует над диктатом разума или защитного инстинкта в каждом существе, будь то сторожкий селезень или себя стыдящийся, пугливый, неуклюжий парубок уже с колючей жесткой щеточкой над верхней губой.
Волчья сыть
1
Полуторатонный нагульновский крейсер, сияя черным лаком кузова и хромом мощной радиаторной решетки, со скоростью сто километров в час прошел, распугивая встречных и параллельных тихоходов, по Суворовской, свернул на территорию Черкизовского рынка – угрозно посигналив пасущимся парнокопытно, жвачно дебилам в камуфляже ЧОП «Центурион» – мгновенно узнали, подняли шлагбаум, впустили.
Мимо стеклянных павильонов с контрафактным видео, мимо обменных пунктов и киосков лотерей, мимо салонов операторов мобильной связи, мимо колбасных лавок и витрин с цветами прошел и подрулил к бревенчатому терему кафе «Золотой петушок» – неофициальной штаб-квартиры страшного майора, здесь он за чашкой чая, рюмкой или бутылкой «Нарзана» принимал районных чебурашек; сюда шли с просьбой, жалобой, данью и подношением окрестные купчишки; здесь он обедал, оценив дешевую и сытную жратву… а где еще найдешь в районе свиной шашлык за полтораста, нормально сделанный из свежей туши специально для дорогого гостя?
Майор ввалился, огляделся, ища среди привычных, знакомых рож назначившего встречу коммерса: барыга, Шорников, устроился в углу – цветущий, плотный, дюжий, гастрономического выкорма, лет сорока, детина, в той форме, когда энергичность еще не задавлена пустой рыхлой массой тела, с лоснящейся и подкопченной нездешним солнцем мордой; пальто из чистой шерсти брошено на спинку стула, рубашка за косарь примерно зелени… хряк, впрочем, малость спал с лица от приключившихся с ним явно не грошовых неурядиц… не спится по ночам, жена не понимает, шепчет – «что?»… глаза тревожно бегают, простуженно мигают, пальцы – с отполированными маникюршей ногтями – чечетку отбивают на столешнице.
Хотел уже шагнуть к нему, как в спину крикнула стоящая за стойкой знакомая официантка:
– Эй, где твое «здравствуй»?
– Ну, здравствуй, Натэлла. – Что ж так стареют быстро бабы, страшно, как жестко им кладет предел природа – до тридцати пяти, привлечь самца горячей плотью, крепким выменем, зачать и выносить, и все, под горку – сохнуть, выцветать, дряхлеть.
– Чего сегодня будешь? Баранину? Свинину?
– Давай свиной две порции.
– Салат?
– Не надо. Скажи, чтоб хлеба свежего подали, черного. И соус тоже свежий. Бутылку «Нарзана» мне дай.
– Армен с тобой хотел поговорить. Проблемы. Рэкет, – с какой-то детской важностью, со вкусом она произнесла давно позабытое слово.
– Что ты мелешь, овца? Какой на хрен рэкет?
– Приехали какие-то. С Арменом говорили, он сказал. Еще сожгут нас. Менты какие-то чужие.
– Лады, поговорю с Арменом… – Нагульнов двинулся к барыге, спросил: «Вы Игорь?», хотя нужды в том не было, конечно.
– Да, да, – подался тот навстречу, как в кабинет к врачу – пусть скажет «ничего серьезного», пусть выпустит еще пожить.
Нагульнов рассмотрел его в упор – все понимая задолго до «скажите «а», вдохните, не дышите, одевайтесь…» – да, видно крепко прижали мужика: командовал лицом, но все-таки будто плакал, глаза искали друга, больших возможностей… как детская мечта о старшем брате, который отомстит обидчикам, чтобы уже заплакали они… надеясь обрести его в Нагульнове.
– Вы, Анатолий, да? Присаживайтесь. Мне вас порекомендовали. – Беззаботный покой его кончился, он и не знал, что так бывает, слишком поздно родившийся, не торговал просроченной датской ветчиной, германскими консервами, «Роялем», польским «Адидасом»… как залезают с головой в долги и пропадают, потом находят в парке, в егорьевском лесу подвешенным за ветку за руки, с кляпом из собственной рубахи в пасти.
– Рассказывай.
– На мне кредит висит, – по-детски, срывающимся мальчишеским голосом пожаловался Шорников. – Мне угрожают. Отбирают бизнес. А вчера… – сглотнул слезливый ком, – вчера мне позвонили, сказали про ребенка… они следят за ним, все знают, где он, что… жена… жену тоже…
– Стоп, стоп, – оборвал Нагульнов. – Как мне сказали, у тебя с подрядчиком проблема. Он, он тебе должен – не ты, я так понял.
– Да, да, он мне, а я-то банку… Среднерусский промышленный банк.
– Давай по порядку, – вырвал кусок фольги из пачки «Мальборо».
– Был у меня свой бизнес, общепит плюс доля тут в одном торговом центре. А тут я вложился в строительство дома у нас на Халтуринской… ну, при такой цене-то за квадратный метр… вложил все свободные средства. Кредит взял, конечно. Ну, генподрядчик деньги получил, тринадцать месяцев прошло и ничего, полгода стройка заморожена. Все денежки тю-тю, и ничего достраивать они не собираются. Смеются в лицо.
– Подрядчик кто?
– ООО «Гарант-строй».
– ООО «На дурака не нужен нож». – Нагульнов с презрением фыркнул – «мудак». – Вано Майсурадзе, если я не ошибаюсь. У него же четыре долгостроя по округу. Ты, что ж, не знал, что он бандос конкретный, редкостная отморозь?
– Да кто не бандос-то, но строят же, строят. У меня уже был положительный опыт с одним из таких, вот я и решил…
– Решил рискнуть еще раз бизнесом и шкурой? Ну а с кредитом что? Хотя чего я спрашиваю? Вано и навел на нужных ребят – сказал, что можно взять под небольшой процент в валюте, так? Само собой, отдать ты им не мог, и через месяц они тебе включили по проценту в день. Заставляют отдать твою «Русскую блинницу». Банальные ножницы. Тебя развели, как последнего лоха. Вано тем и живет – сажает лохов на кредит и сам же из них после этого долг выжимает. Что ж ты не платишь, брат, за информацию, чтобы потом по высшей мере расплачиваться не пришлось?
– Что делать? Помогите, – позвал тот, будто провалившись уже по брюхо в полынью.
– Проблему решить сложно, но можно. – Нагульнов взял салфетку, карандаш и, послюнив, стал рисовать нули за единицей. Закончил и, накрыв ладонью, доставил по столешнице клиенту.
Тот судорожно сцапал, развернул и выпучил слезящиеся рабские глаза:
– Нет, вы не понимаете. У меня сейчас нет таких денег. Все мои деньги там, у меня бизнес рушится. При всем желании я не соберу, – надеялся найти какой-то отблеск понимания в нагульновских глазах. – Я вас даже не знаю толком…
Нагульнов молча отпихнул костяшками дымящуюся пепельницу, забрал свою бутылку и стакан, встал перебраться за соседний столик.
– По… подождите, – уйдя по шею в ледяную дымную дегтярную, кусая воздух над поверхностью воды, тот крикнул в спину. – Хорошо, я согласен.
– К утру соберешь половину. Сегодня позвонишь Вано – назначь ему встречу на завтрашний вечер. Держись понаглее, кричи, стращай серьезными людьми… ну и так далее.
– Насчет родных… а вы бы не могли?..
– Легко. Закреплю за твоими домашними по паре надежных людей. Если какие-то поползновения будут в сторону родных, нам только легче будет.
– Они серьезные, – предупредил, вставая, Шорников.
– Серьезные пять лет как на Ваганьково лежат, а эти – шантрапа. Давай, счастливо.
Нагульнов бы назначил цену вдвое меньшую, но только не сейчас – сейчас он, отпустив терпилу, осклабился своей ближайшей идефикс: четыре дня назад ему отъявленно, пьяняще повезло – через агентство удалось найти парнишку, который продавал двухкомнатную берлогу на Преображенке… ухоженный и свежезагорелый, из тех, что регулярно втирают в рожу кремы и педикюрят ногти по салонам, подъехал на восьмой «авдюхе»; позвякивая связкой ключей, брезгливо, как помойку, показывал кирпичный восьмиэтажный ведомственный дом, саму квартиру, интерьеры из фильмов про богатых, тоже плачущих, стекло и сталь, паркет из бука, бра, чудовищные плазмы, «звездное небо» на высоких потолках, начищенную медь смесителей и черный мрамор облицовки в ванной комнате, биде, джакузи, душевую и за все просил четыреста кусков.
Под Железякой едва не проломилось, забуксовал, застрял в неверии собственному счастью: квартира и без обстановки тянула на вторичном рынке штук на восемьсот… Малой отваливал на ПМЖ в Испанию, где дожидались вилла и доходный дом, и лихорадочно распродавал кое-какую московскую недвигу со всеми интерьерами и бытовой техникой – на маскарад все это не было похоже; агентство серьезное, на парне и вправду висело с десяток московских квартир, Нагульнов заказал пробить всех прежних владельцев хаты до «двунадесятого колена», поговорил со стряпчим: все нормально, он по-любому будет «добросовестным приобретателем».
Недвижка – ясен пень, единственное золото, все остальное – тлен, труха, уходит за мешок картошки в голодный год, и он, Нагульнов, обеспечит будущее Машки вот этим несгораемым, не подлежащим девальвации кирпичным и бетонным постоянным. Одна была беда – где взять недостающие сто штук? Хозяин соглашался ждать всего неделю.
Мимо стеклянных павильонов с контрафактным видео, мимо обменных пунктов и киосков лотерей, мимо салонов операторов мобильной связи, мимо колбасных лавок и витрин с цветами прошел и подрулил к бревенчатому терему кафе «Золотой петушок» – неофициальной штаб-квартиры страшного майора, здесь он за чашкой чая, рюмкой или бутылкой «Нарзана» принимал районных чебурашек; сюда шли с просьбой, жалобой, данью и подношением окрестные купчишки; здесь он обедал, оценив дешевую и сытную жратву… а где еще найдешь в районе свиной шашлык за полтораста, нормально сделанный из свежей туши специально для дорогого гостя?
Майор ввалился, огляделся, ища среди привычных, знакомых рож назначившего встречу коммерса: барыга, Шорников, устроился в углу – цветущий, плотный, дюжий, гастрономического выкорма, лет сорока, детина, в той форме, когда энергичность еще не задавлена пустой рыхлой массой тела, с лоснящейся и подкопченной нездешним солнцем мордой; пальто из чистой шерсти брошено на спинку стула, рубашка за косарь примерно зелени… хряк, впрочем, малость спал с лица от приключившихся с ним явно не грошовых неурядиц… не спится по ночам, жена не понимает, шепчет – «что?»… глаза тревожно бегают, простуженно мигают, пальцы – с отполированными маникюршей ногтями – чечетку отбивают на столешнице.
Хотел уже шагнуть к нему, как в спину крикнула стоящая за стойкой знакомая официантка:
– Эй, где твое «здравствуй»?
– Ну, здравствуй, Натэлла. – Что ж так стареют быстро бабы, страшно, как жестко им кладет предел природа – до тридцати пяти, привлечь самца горячей плотью, крепким выменем, зачать и выносить, и все, под горку – сохнуть, выцветать, дряхлеть.
– Чего сегодня будешь? Баранину? Свинину?
– Давай свиной две порции.
– Салат?
– Не надо. Скажи, чтоб хлеба свежего подали, черного. И соус тоже свежий. Бутылку «Нарзана» мне дай.
– Армен с тобой хотел поговорить. Проблемы. Рэкет, – с какой-то детской важностью, со вкусом она произнесла давно позабытое слово.
– Что ты мелешь, овца? Какой на хрен рэкет?
– Приехали какие-то. С Арменом говорили, он сказал. Еще сожгут нас. Менты какие-то чужие.
– Лады, поговорю с Арменом… – Нагульнов двинулся к барыге, спросил: «Вы Игорь?», хотя нужды в том не было, конечно.
– Да, да, – подался тот навстречу, как в кабинет к врачу – пусть скажет «ничего серьезного», пусть выпустит еще пожить.
Нагульнов рассмотрел его в упор – все понимая задолго до «скажите «а», вдохните, не дышите, одевайтесь…» – да, видно крепко прижали мужика: командовал лицом, но все-таки будто плакал, глаза искали друга, больших возможностей… как детская мечта о старшем брате, который отомстит обидчикам, чтобы уже заплакали они… надеясь обрести его в Нагульнове.
– Вы, Анатолий, да? Присаживайтесь. Мне вас порекомендовали. – Беззаботный покой его кончился, он и не знал, что так бывает, слишком поздно родившийся, не торговал просроченной датской ветчиной, германскими консервами, «Роялем», польским «Адидасом»… как залезают с головой в долги и пропадают, потом находят в парке, в егорьевском лесу подвешенным за ветку за руки, с кляпом из собственной рубахи в пасти.
– Рассказывай.
– На мне кредит висит, – по-детски, срывающимся мальчишеским голосом пожаловался Шорников. – Мне угрожают. Отбирают бизнес. А вчера… – сглотнул слезливый ком, – вчера мне позвонили, сказали про ребенка… они следят за ним, все знают, где он, что… жена… жену тоже…
– Стоп, стоп, – оборвал Нагульнов. – Как мне сказали, у тебя с подрядчиком проблема. Он, он тебе должен – не ты, я так понял.
– Да, да, он мне, а я-то банку… Среднерусский промышленный банк.
– Давай по порядку, – вырвал кусок фольги из пачки «Мальборо».
– Был у меня свой бизнес, общепит плюс доля тут в одном торговом центре. А тут я вложился в строительство дома у нас на Халтуринской… ну, при такой цене-то за квадратный метр… вложил все свободные средства. Кредит взял, конечно. Ну, генподрядчик деньги получил, тринадцать месяцев прошло и ничего, полгода стройка заморожена. Все денежки тю-тю, и ничего достраивать они не собираются. Смеются в лицо.
– Подрядчик кто?
– ООО «Гарант-строй».
– ООО «На дурака не нужен нож». – Нагульнов с презрением фыркнул – «мудак». – Вано Майсурадзе, если я не ошибаюсь. У него же четыре долгостроя по округу. Ты, что ж, не знал, что он бандос конкретный, редкостная отморозь?
– Да кто не бандос-то, но строят же, строят. У меня уже был положительный опыт с одним из таких, вот я и решил…
– Решил рискнуть еще раз бизнесом и шкурой? Ну а с кредитом что? Хотя чего я спрашиваю? Вано и навел на нужных ребят – сказал, что можно взять под небольшой процент в валюте, так? Само собой, отдать ты им не мог, и через месяц они тебе включили по проценту в день. Заставляют отдать твою «Русскую блинницу». Банальные ножницы. Тебя развели, как последнего лоха. Вано тем и живет – сажает лохов на кредит и сам же из них после этого долг выжимает. Что ж ты не платишь, брат, за информацию, чтобы потом по высшей мере расплачиваться не пришлось?
– Что делать? Помогите, – позвал тот, будто провалившись уже по брюхо в полынью.
– Проблему решить сложно, но можно. – Нагульнов взял салфетку, карандаш и, послюнив, стал рисовать нули за единицей. Закончил и, накрыв ладонью, доставил по столешнице клиенту.
Тот судорожно сцапал, развернул и выпучил слезящиеся рабские глаза:
– Нет, вы не понимаете. У меня сейчас нет таких денег. Все мои деньги там, у меня бизнес рушится. При всем желании я не соберу, – надеялся найти какой-то отблеск понимания в нагульновских глазах. – Я вас даже не знаю толком…
Нагульнов молча отпихнул костяшками дымящуюся пепельницу, забрал свою бутылку и стакан, встал перебраться за соседний столик.
– По… подождите, – уйдя по шею в ледяную дымную дегтярную, кусая воздух над поверхностью воды, тот крикнул в спину. – Хорошо, я согласен.
– К утру соберешь половину. Сегодня позвонишь Вано – назначь ему встречу на завтрашний вечер. Держись понаглее, кричи, стращай серьезными людьми… ну и так далее.
– Насчет родных… а вы бы не могли?..
– Легко. Закреплю за твоими домашними по паре надежных людей. Если какие-то поползновения будут в сторону родных, нам только легче будет.
– Они серьезные, – предупредил, вставая, Шорников.
– Серьезные пять лет как на Ваганьково лежат, а эти – шантрапа. Давай, счастливо.
Нагульнов бы назначил цену вдвое меньшую, но только не сейчас – сейчас он, отпустив терпилу, осклабился своей ближайшей идефикс: четыре дня назад ему отъявленно, пьяняще повезло – через агентство удалось найти парнишку, который продавал двухкомнатную берлогу на Преображенке… ухоженный и свежезагорелый, из тех, что регулярно втирают в рожу кремы и педикюрят ногти по салонам, подъехал на восьмой «авдюхе»; позвякивая связкой ключей, брезгливо, как помойку, показывал кирпичный восьмиэтажный ведомственный дом, саму квартиру, интерьеры из фильмов про богатых, тоже плачущих, стекло и сталь, паркет из бука, бра, чудовищные плазмы, «звездное небо» на высоких потолках, начищенную медь смесителей и черный мрамор облицовки в ванной комнате, биде, джакузи, душевую и за все просил четыреста кусков.
Под Железякой едва не проломилось, забуксовал, застрял в неверии собственному счастью: квартира и без обстановки тянула на вторичном рынке штук на восемьсот… Малой отваливал на ПМЖ в Испанию, где дожидались вилла и доходный дом, и лихорадочно распродавал кое-какую московскую недвигу со всеми интерьерами и бытовой техникой – на маскарад все это не было похоже; агентство серьезное, на парне и вправду висело с десяток московских квартир, Нагульнов заказал пробить всех прежних владельцев хаты до «двунадесятого колена», поговорил со стряпчим: все нормально, он по-любому будет «добросовестным приобретателем».
Недвижка – ясен пень, единственное золото, все остальное – тлен, труха, уходит за мешок картошки в голодный год, и он, Нагульнов, обеспечит будущее Машки вот этим несгораемым, не подлежащим девальвации кирпичным и бетонным постоянным. Одна была беда – где взять недостающие сто штук? Хозяин соглашался ждать всего неделю.
2
После того как выжил под Джалалабадом и будто бы другим, стальным куском сошел по трапу в аэропорту Ташкента – широкогрудый, черно загорелый, в бренчащей чешуе имперских побрякушек за проявленное мужество и выполнение Интернационального, – Нагульнов в свой Скопин назад не возвратился, застрял в Москве и поступил в милицию, поскольку никакого способа существования, помимо службы, для себя не мыслил.
Тянуть бы ему лямку у трех вокзалов в транспортной, но все-таки система тогда еще была системой, а не цыганским табором, не караван-сараем: сержанта гвардии, десантника и кавалера медали «За отвагу» отобрали в отряд спецназначения при МУРе – карабкаться по стенам жилых домов, скользить по тросам, выкинутым с вертолета, выламывать нажимом двери… в общем, захват и физзащита, все понятно.
Вот тут он, Железяка, и познакомился однажды с капитаном Валерой Казюком – детдомовцем и сиротой, упорным башковитым парнем, который отучился заочно на юрфаке и считался одним из самых перспективных молодых сотрудников угрозыска.
В составе выездных бригад они неслабо поколесили по стране – на фурах Союзтранса и Внешторга ловили на живца бандитов, друг друга за рулем сменяли, сержант и капитан, держали связь на трассе; большая была банда – полсотни человек, наводчики, водители, захватчики, гаишники свои, короче, ОПГ… вот тут-то он, сержант, и пригодился, успел ударить по стволу, и пули над башкой прошли у капитана Казюка. И капитан запомнил, да и что там – воспоминания свежие легли поверх былого, зачерствевшего «перед тобой в долгу, Нагульнов». Такая служба, жизнь, что и должок отдать успеешь много раз и сам – по гроб обязанным обратно оказаться, так что уже никто и не считает этих случаев, вот просто вместе постоянно, будто ниточка с иголочкой.
Перетащил Октябриевич Нагульнова в угрозыск, необходим ему был верный человек и по природе своей к розыску способный; всем подходил Нагульнов – и лют, и борз, и хваток, и сметлив, такой же «беспризорник», в сущности. Такой не продаст, есть главное в нем – преданность идее, закону, абсолютной силе государства. И год за годом так: Валера – подполковник, Нагульнов – капитан, пока разрыв меж ними чересчур не сделался великим: Нагульнов на земле остался, Казюк наверх взлетел, под самые, считай, рубиновые звезды. Не забывал, конечно, помогал, как только под ногами становилось слишком горячо.
Нагульнов долго пребывал в неколебимом убеждении, что абсолютная вот эта сила, призвавшая его на службу, не может быть неправой; не помышлял, не мог вообразить, что эта сила вырождается порой в дурную противоположность.
Власть за кремлевской стеной ему казалась источником последней правды и причиной всеобщей справедливости; власть уличала и карала выродков, подонков, прохиндеев, власть посылала самую могучую на свете армию на рубежи неприкасаемой и целостной империи, власть разделяла между гражданами деньги и блага – не поровну, но именно по силе послушания и рвения, власть поощряла труд и пресекала леность, и даже если власть пока что не давала кому-то по достоинству, не признавала твоей выслуги и преданности ей, то это только до поры… так надо, безымянно, в бедности и впроголодь, с предельным напряжением сил, и ничего не ждать и верить, что рано или поздно тебя найдут, узнают, возьмут с собой, к себе, словно в чертоги небесного отца. И если б только каждый из миллионов наших подданных все время выполнял возложенное дело, тогда бы все в его, нагульновской, стране существовало бы в пределах нормы и ничего вот этого бы не было: гнилых отбросов, подаваемых под видом вкусной и здоровой пищи на прилавок, многомиллионных кладов золота и побрякушек на правительственных дачах, разбоев, пидоров, растлителей, маньяков, душегубов, наркуш, сгоревших урожаев хлопка и несобранных – пшеницы, цеховиков, подложных накладных, тупого, мрачного вранья и наглой липы, потворства, взяток, круговой поруки, гор морфия, который чуть ли не в открытую крадут с химфармзаводов, плантаций мака, СПИДа, блядства, паралича, безволия, гниения на корню.
Сперва Нагульнову казалось: можно вырезать вот эту опухоль, которая безудержно растет, незримо проникая в верхние слои; нужна зачистка только, с показательными казнями – волков отстреливать, а массу согнуть в бараний рог и запугать. Но скоро стало ясно: вся гниль не снизу вверх идет, а сверху вниз, спускаясь в толщу терпеливого и, в общем-то, послушного народа, который всю историю не знал от власти радостей, помимо батогов да слезками кровавыми отлившихся ему ходынских пряников… который получал за службу только палки да грамоты ударников труда… ну а сейчас и вовсе совершалось несусветное: там, наверху, давно уже решили – дать дозволение низам на разложение всеобщее: торгуйте всем – собой, натурой, честью, должностью, рождениями, могилами, крестами, оружием, женами, детьми, какой-то вообще незримой природой Родины, которую мясной тушей плюхнут на прилавок. И некуда ему, Нагульнову, мгновенно стало жить: понятие его о долге в открывшемся вот этом свете гляделось слабоумием.
Тянуть бы ему лямку у трех вокзалов в транспортной, но все-таки система тогда еще была системой, а не цыганским табором, не караван-сараем: сержанта гвардии, десантника и кавалера медали «За отвагу» отобрали в отряд спецназначения при МУРе – карабкаться по стенам жилых домов, скользить по тросам, выкинутым с вертолета, выламывать нажимом двери… в общем, захват и физзащита, все понятно.
Вот тут он, Железяка, и познакомился однажды с капитаном Валерой Казюком – детдомовцем и сиротой, упорным башковитым парнем, который отучился заочно на юрфаке и считался одним из самых перспективных молодых сотрудников угрозыска.
В составе выездных бригад они неслабо поколесили по стране – на фурах Союзтранса и Внешторга ловили на живца бандитов, друг друга за рулем сменяли, сержант и капитан, держали связь на трассе; большая была банда – полсотни человек, наводчики, водители, захватчики, гаишники свои, короче, ОПГ… вот тут-то он, сержант, и пригодился, успел ударить по стволу, и пули над башкой прошли у капитана Казюка. И капитан запомнил, да и что там – воспоминания свежие легли поверх былого, зачерствевшего «перед тобой в долгу, Нагульнов». Такая служба, жизнь, что и должок отдать успеешь много раз и сам – по гроб обязанным обратно оказаться, так что уже никто и не считает этих случаев, вот просто вместе постоянно, будто ниточка с иголочкой.
Перетащил Октябриевич Нагульнова в угрозыск, необходим ему был верный человек и по природе своей к розыску способный; всем подходил Нагульнов – и лют, и борз, и хваток, и сметлив, такой же «беспризорник», в сущности. Такой не продаст, есть главное в нем – преданность идее, закону, абсолютной силе государства. И год за годом так: Валера – подполковник, Нагульнов – капитан, пока разрыв меж ними чересчур не сделался великим: Нагульнов на земле остался, Казюк наверх взлетел, под самые, считай, рубиновые звезды. Не забывал, конечно, помогал, как только под ногами становилось слишком горячо.
Нагульнов долго пребывал в неколебимом убеждении, что абсолютная вот эта сила, призвавшая его на службу, не может быть неправой; не помышлял, не мог вообразить, что эта сила вырождается порой в дурную противоположность.
Власть за кремлевской стеной ему казалась источником последней правды и причиной всеобщей справедливости; власть уличала и карала выродков, подонков, прохиндеев, власть посылала самую могучую на свете армию на рубежи неприкасаемой и целостной империи, власть разделяла между гражданами деньги и блага – не поровну, но именно по силе послушания и рвения, власть поощряла труд и пресекала леность, и даже если власть пока что не давала кому-то по достоинству, не признавала твоей выслуги и преданности ей, то это только до поры… так надо, безымянно, в бедности и впроголодь, с предельным напряжением сил, и ничего не ждать и верить, что рано или поздно тебя найдут, узнают, возьмут с собой, к себе, словно в чертоги небесного отца. И если б только каждый из миллионов наших подданных все время выполнял возложенное дело, тогда бы все в его, нагульновской, стране существовало бы в пределах нормы и ничего вот этого бы не было: гнилых отбросов, подаваемых под видом вкусной и здоровой пищи на прилавок, многомиллионных кладов золота и побрякушек на правительственных дачах, разбоев, пидоров, растлителей, маньяков, душегубов, наркуш, сгоревших урожаев хлопка и несобранных – пшеницы, цеховиков, подложных накладных, тупого, мрачного вранья и наглой липы, потворства, взяток, круговой поруки, гор морфия, который чуть ли не в открытую крадут с химфармзаводов, плантаций мака, СПИДа, блядства, паралича, безволия, гниения на корню.
Сперва Нагульнову казалось: можно вырезать вот эту опухоль, которая безудержно растет, незримо проникая в верхние слои; нужна зачистка только, с показательными казнями – волков отстреливать, а массу согнуть в бараний рог и запугать. Но скоро стало ясно: вся гниль не снизу вверх идет, а сверху вниз, спускаясь в толщу терпеливого и, в общем-то, послушного народа, который всю историю не знал от власти радостей, помимо батогов да слезками кровавыми отлившихся ему ходынских пряников… который получал за службу только палки да грамоты ударников труда… ну а сейчас и вовсе совершалось несусветное: там, наверху, давно уже решили – дать дозволение низам на разложение всеобщее: торгуйте всем – собой, натурой, честью, должностью, рождениями, могилами, крестами, оружием, женами, детьми, какой-то вообще незримой природой Родины, которую мясной тушей плюхнут на прилавок. И некуда ему, Нагульнову, мгновенно стало жить: понятие его о долге в открывшемся вот этом свете гляделось слабоумием.