О леса, о русские леса! Так богаты вы любовью! Кто вам не кланялся до земли, не объяснялся в любви, кто презрел вас, унизил, кто сказал о вас недоброе слово? Вас любить нелегко, но еще трудней не любить. Поражаюсь смелости тех вертопрахов, что бегут от вас, прельстившись чужбиной, кляня те святые рощи, которые их взрастили, кто злобствует и клевещет на вас, негодуя, кто поднимает на вас руку. Отказываясь от вас, изменяя вам, они отказываются от самих себя, они мертвецы. Заточи меня в темницу, посади в земляную яму, посули райскую жизнь, бессмертие, я вам никогда не изменю. Без вас я скован, стеснен, угнетен. Вам, леса, я отдал свою любовь. Примите ее незлобиво. Вам я низко кланяюсь до земли.
   Как к человеку приходит любовь? Одни говорят, что она слетает с небес на крыльях, другие - что выползает из змеиной норы. Есть такие, кто вообще не признает любви и считает разговоры о любви выдумкой бездельников и краснобаев; по их мнению, любви не существует, а есть рефлекс, механика, химическая реакция клеток. Есть такие, кто говорит, что любовь нужно ждать, а есть такие, кто заявляет, что любовь сама не приходит, ты ее жди хоть миллион лет, а не дождешься, что ее нужно искать. Специалистов, толкующих о любви, тьма-тьмущая. Сколько людей, столько и теорий. Иной в своем пустяшном пустяке разобраться не может, не знает, как утром после сна глаза продрать, а спроси его о любви, и он такое разведет исследование, расцветит речь такими пышными цветами примеров из своей жизни или жизни великих людей, что послушаешь его и готов ринуться в поиски этой любви, как на бой.
   Чуден разговор о любви. Прекрасны люди любящие и рассуждающие о любви. Я готов слушать их вечно. Для меня такой разговор самый сладкий на свете. А сколько тонкостей и оттенков в любви изобличает этот разговор! Есть любовь матери, любовь сына, любовь отца, любовь брата, сестры, любовь человека и человечества, любовь ромашки. Любовь к делу и к безделью, к лесу, к корове, к пирожкам с капустой. У одних любовь движет звездами, у других одухотворяет червяка. Одни от любви умнеют, другие набираются сил. Конечно, любить тяжело, бывает любовь неразделенная, жестокая, бывает и так, что она губит человека, ломает его, но ни одному существу, ни одной пылинке она еще никогда не сделала вреда.
   Как ко мне пришла любовь к лесу? Однажды на глаза мне попалась высокая сосна с лесенками - ступеньками наверх. А наверху едва заметное в зеленой хвое гнездо снайпера. Сделали это гнездо во время войны. С тех пор оно и осталось. В детстве я любил лазать по деревьям, это было любимым моим занятием - лезешь на дерево, как будто в рост растешь; и, вспомнив детство, - не вспомнив его, я бы ни за что не полез на дерево, с какой стати леснику лезть беспричинно на дерево, - я устремился наверх. Лезть было опасно, ступеньки прогнили, некоторые рассыпались в прах, едва я к ним прикасался, но энтузиазм мой бил через край. Я залез на вершину сосны и огляделся. Панорама открылась величественная - такой я не ожидал. Лес, а за ним еще лес, и так до горизонта. Я заметил развилку дороги, она едва виднелась в зелени деревьев. Туда-то, наверное, и метил стрелок. Сейчас дорога была пуста, лес тих. Почувствовав печаль от мысли, что на этой сосне сидел когда-то вражеский стрелок и положил, наверно, не одного нашего солдата, я стал спускаться вниз. Куда там! Лезть наверх было намного легче, чем спускаться. Гнилые ступени, едва я ставил на них ногу или цеплялся рукой, отрывались. Ствол сосны толст - за него не ухватишься. Сучьев нет. С трудом, проклиная свое глупое мальчишество, опускался я на землю и метров с десяти полетел вниз. Мне кажется, я пролетел не десять метров, а всю вселенную насквозь. Падал я лицом к стволу, земли не видел, оттолкнуться от сосны не успел, и меня буквально протащило по шершавой коре, как по наждаку. Я упал на елку и подмял ее под себя. Я боялся одного: как бы мне иглами не выкололо глаза. Брюки и рубаху я изодрал в клочья. Лицо, грудь, руки, ноги, живот были в крови. Я шмякнулся об землю так, что от меня чуть не отлетел дух и не отскочила от туловища голова. В этот миг я и обрел любовь к лесу.
   Когда я сверзился с сосны, чуть не распрощавшись с жизнью, а потом ходил исцарапанный и обклеенный листьями подорожника, не скажу, что я испытывал от этого буйную радость и вслед за падением у меня выросли крылья. У меня не только не выросли крылья, у меня и уши оглохли, и глаза ослепли, я и сейчас правым ухом почти ничего не слышу, а тогда не слышал обоими, и в глазах стояла белесая тьма, точно бельма сели на мою роговицу. Я не видел перед собой не только тропы, или дома, или какой малости, но и вещей покрупней - солнца, неба, леса... И в то же время я обрел и глаза, и уши!
   Говорят, любовь с хорошей песней схожа. Милое сравнение. Я бы с удовольствием взял его в свой обиход, если бы это было так на самом деле. Но в том-то и секрет, что любовь не имеет ничего общего с песней. Я бы сравнил ее с болезнью, с горем, а то и с самой смертью. Это не песня, а стихийное бедствие. И уж если нагнала она тебя - берегись!
   С того самого дня, упав с сосны, я стал совсем другой. Все во мне переменилось: и голос, и походка, и мысли. До сих пор я чувствовал себя обыкновенным человеком - с руками, ногами, головой, как все люди, жаворонков в небе не хватал, но и пыли с ушей стряхивать не приходилось. Жил без забот и тревог. А тут меня словно стала колотить лихоманка. Шел ли я по лесу, спорил ли с порубщиками, готовил ли себе еду, делал ли какое дело, я думал об одном - о любви. Кажется, вселенная всей тяжестью легла на меня одного, и я задрожал как осенний лист. Я стал беспомощен. Все мне осточертело. Я думал только о моей любви к лесу, и чем больше я о ней думал, тем больше хотелось думать, и я чувствовал, что силы мои не выдержат, еще немного - и я погибну. Лишь ночь давала мне кое-какой отдых, только во сне я не думал, не говорил о любви. Я не знал, как мне избавиться от нее. В другое время я призывал ее, а сейчас готов был отказаться - так тяжек был ее крест.
   И самое отвратительное - вместе с любовью меня вдруг настиг страх. Прежде я отправлялся к браконьерам-порубщикам писать на них акт как к лучшим друзьям, и это обезоруживало их. Но теперь я стал пуглив как заяц. Мне казалось, что за каждым кустом меня караулит враг, я падал на землю от шороха листьев. До сих пор весь мир был ко мне добр, теперь он был мне страшен. На кордоне я стал запираться на щеколду и ночью клал топор у изголовья. Это граничило с умопомрачением.
   Однажды в лесу я услышал стук топора. В двенадцатом квартале. Не нужно быть мудрецом, чтобы понять, что рубили лес у меня. Я даже увидел след от машины, на которой приехали порубщики. В другое время я бы посчитал, что мне здорово повезло, я наткнулся на злодеев и кинусь на них, как голодный коршун на добычу. Что же случилось теперь? Побежал я к ним? Стал стыдить? Выгнал? Ничего подобного. Тихо и незаметно, крадучись, как вор, я поспешил уйти подальше и прошагал, наверное, с полкилометра, убеждая себя, что мне нет никакого дела ни до леса, ни до грабителей. Не знаю, как бы я сейчас себя чувствовал, убеги я тогда, но и тогда моя трусость показалась мне отвратительной. Я сказал себе: "Если ты не подойдешь к ним, я тебя возненавижу!" - и с великим усилием заставил себя вернуться. Страх прочно владел мною, я глядел на порубщиков робко, говорил заискивающе, боясь, как бы они меня не прибили, и потом все-таки оставил их. Правда, они уехали, не тронув леса. Это был мой последний приступ страха.
   14
   Своего ружья у меня на кордоне не было. Хотя лесникам по инструкции положено огнестрельное оружие, я был, наверное, единственный в мире безружейный лесник. Если я ходил с каким оружием, так в особо жаркое время с лопатой, чтобы, заметив начинающийся пожар, тут же погасить его. Ружье мне было ни к чему. Нападения зверя и человека я не боялся, а что касается страсти к охоте, то, к счастью, судьба обделила меня ею. При виде зверя или птицы у меня не загорается сердце, не дрожит рука, кровь не бросается мне в голову, возбуждение не теснит дыхания, у меня не появляется яростного желания убить, взять добычу (тогда, говорят, в человеке просыпается зверь), как это проявляется у охотников. Во мне не просыпается страсть. Я встречаю зверя или птицу спокойно, с готовностью оставить их в покое за тем же занятием, за которым застал, - за чисткой перьев, пением или добыванием корма, ухаживанием за младенцами, если птица сама первой не проявит интерес и готовность познакомиться со мной поближе.
   Как-то я убил сороку. Это случилось в первый год пребывания на кордоне. Лес тогда для меня, флотского паренька, был новым, незнакомым, я не знал, как к нему приладиться. Он меня радовал и настораживал, я хотел утвердиться в нем, но как это сделать? Тогда, прочитав книгу одного писателя-натуралиста, стрелявшего зверье с тем, чтобы поглядеть на него поближе и удовлетворить свое любопытство, а тем самым обогатить нашу науку новыми сведениями о животном мире, я тоже решил внести в это полезное и благородное дело свою лепту. В тот день я долго ходил по обходу (браконьеры никак не давались мне в руки), устал и прилег под березой отдохнуть. Была сухая осень, березы желтели, падали листья, и лес, освобождаясь от листьев, становился прозрачным, пустым. Нигде ни вскрика, ни малейшего живого шороха. Мне казалось, что звери, как и браконьеры, прятались от меня. Вдруг в стороне я услышал сорочье стрекотанье. Бойко тараторя, сорока опустилась на соседнюю березу, нетерпеливо потопталась на ветке, глянула на меня правым, левым глазом, тряхнула хвостом и расположилась совсем уже близко на березе, под которой я лежал. Я догадывался, что сорочье внимание привлекла моя персона. Но чем? То ли она почуяла запах бутерброда и захотела полакомиться его остатками? То ли посчитала, что я мертв, и решила отведать мертвечины? Она совершенно не боялась меня, она сидела на ветке так близко, что, если бы я поднялся, я бы мог достать ее рукой. Черные бусинки глаз с любопытством поглядывали на меня: это что еще за новый тип объявился в лесу? Я лежал не шелохнувшись. Ее прилет был для меня неожидан, необычен, ее доверие непонятно. Я не знал, как вести себя при нашей встрече. Окажись это человек, я бы знал, как с ним обращаться, я бы поздоровался, пригласил бы сесть, поговорил о погоде и прочем. Но с сорокой я не знал, о чем говорить. И тут я вспомнил писателя-натуралиста и подумал: а не сосчитать ли мне, сколько перьев в хвосте у сороки? Хвост у сороки был длинный, но хвостовые перья были тесно прижаты друг к другу, и я не мог определить их число: пять, шесть, семь? И тогда я решил ее убить. В руках у меня было ружье деда Ивана, тульская одностволка. Я осторожно прицелился и выстрелил в сороку. Сорока упала на землю. Она лежала возле меня. Я взял ее в руки. Она была мертва. Дробь изрешетила ее тело, а одна дробинка попала в глаз. Я развернул хвост, он раскрылся веером. Я сосчитал количество перьев и отбросил сороку в сторону. Я не обогатил науку ценными сведениями, потому что, сколько перьев в хвосте у сороки, я не запомнил тогда и не помню сейчас, но я хорошо запомнил свое ощущение. Мне было неловко от чувства никчемности, бессмысленности подобного убийства. "Ну, посчитал ты количество перьев в хвосте, а дальше что?" - спрашивал я себя и ответа не находил. Какая-то противная пустота навалилась на меня. Еще минуту назад рядом со мной было живое существо, быстрый поскок по сучьям, живые бусинки глаз, доверчивое любопытство, а нынче валялась дохлятина.
   С тех пор я перестал брать ружье старика и не позволял себе охотиться. Не будь у меня огорода, не имей я возможности закупать в селе продукты, я бы наверняка пристрастился к стрельбе, заимел бы свое ружье и припасы и стрелял дичь, как и те миллионы стрелков-охотников, что стреляли ее до меня и будут стрелять после. И свою бы охоту вполне оправдал. Но еда у меня была - хлеб, сахар, масло, картошка. Убивать ради интереса, пусть даже научного, ради щекотания нервов, ради утверждения собственной личности показалось мне неоправданной жестокостью. Я подумал, что если я, лесник, призываю к справедливости, если хочу мира в лесу и отряжен на защиту этого мира, я должен непременно определить свое отношение не только к браконьерам, но и к животным, к природе - кто я им, друг или враг?
   ...Несколько дней и ночей я провел под золотой сосной, охраняя ее. Много мыслей приходило мне в голову под ее могучими ветвями. Я думал о судьбе человека и о судьбах леса, о том прекрасном, что нас ожидает завтра, если мы будем неустанно любить и заботиться о нем, и о том непоправимом, что может случиться, пренебреги мы этими заботами и любовью и отдайся во власть зла. Меня ждали другие дела, но я как обнял сосну, так и прилип к ней и не мог оторваться.
   О волке заговорили в ту ночь, когда пропал месячный поросенок Кузьмича. Старик мечтал, как выкормит поросенка, продаст на базаре, за вырученные деньги купит теленка, теленка выкормит в корову, как на проданное от коровы молоко купит еще коров, а потом продаст всех коров и на каком-нибудь заводе купит старенький паровоз. Поставит паровоз во дворе, пустит на холостой ход и объездит все страны мира (старик в молодости работал машинистом и жить не мог без паровоза). И вот тебе на ни поросенка, ни паровоза!
   Ночные сторожа зажгли фонари, побродили в кустах - волка след простыл. На следующий день с криком: "Окстись, окстись, проклятый" - в село вбежала перепуганная старуха Карпиха и уверяла собравшийся народ, что на речке, когда она полоскала белье, повстречался ей дьявол в образе волка. В тот же день у тракториста Жукова пропал галстук модной раскраски - последняя надежда на удачное сватовство к неприступной красавице Соне Веревкиной. Правда, случайно галстук, грязный и помятый, нашла мать Жукова во дворе между бревен, на том самом месте, где ее сын накануне выпивал с дружками, и некоторые сомневались, не сунул ли он его туда сам, но после всех шумных приключений и разговоров о волке сидеть сложа руки не приходилось.
   Спешно снарядили отряд из местного общества охотников, людей бывалых и знающих себе цену. Те потолкались в лесу, порыскали по буеракам и оврагам, постреляли с десяток зазевавшихся ворон и разошлись. Вызвали из Ленинграда Либертонского, лысого человечка, специалиста-волчатника, солидного ученого, защитившего на тему борьбы с волком докторскую диссертацию.
   Либертонский подошел к отстрелу волка научно. Привез капканы с фотоэлементами, быстродействующие яды, флажки, ружья. Он ползал по земле, не щадя своих коленок, примеривался, приглядывался, присматривался, принюхивался, брал на анализ в стеклянные пробирки волчьи экскременты, крутил ручку арифмометра, колдуя с одному ему известными цифрами, и после долгого и кропотливого изучения, сопоставления, приближения вывел место лежки волка.
   Наступил самый главный момент - оклад и облава. Для участия в ней были подняты на ноги все умеющие ходить и кричать. Лежку окружили флажками, по номерам расставили стрелков (Либертонский занял самое опасное место), остальной люд вооружился кто чем мог: дырявыми ведрами, кастрюлями, сковородами, жестяными банками, пионерскими горнами и барабанами.
   Сроду я не видел таким свой лес. Он гудел, как гигантская чаша стадиона, и еще несколько дней спустя сохранял шум на кончиках своих листьев. Перепуганные вороны взмыли в небо. Звери попрятались в норы. По моим предположениям, волк должен был подохнуть от одного этого шума. Многие торопливцы уже предвкушали победу и обсуждали, кому достанется награда за убитого волка. Мнения были самые противоположные: одни утверждали, что Либертонскому, поскольку он являлся инициатором облавы, ее мозгом, другие склонялись к мысли, что награда должна быть поделена поровну, исключая Либертонского: он-де человек науки и старается исключительно в чистых целях, третьи - что больше всех в этой истории пострадал старик Кузьмич и деньги причитаются ему, паровоза он на эти деньги, конечно, не приобретет, но велосипед купит.
   Пока спорили и обсуждали - волк исчез. На лежке, кроме помятой травы, пустой бутылки и консервной банки, ничего не нашли. Оставалось последнее средство - вызвали отряд вертолетов. Ощетиненные стволами пулеметов, несколько дней висели вертолеты над лесом, прочесывая его вдоль и поперек. И безуспешно.
   Пока волка преследовали гуртом, я был в стороне и в дело не встревал, считая, что мое участие не поможет, а помешает. Да и чем я мог помочь? Волчьих повадок я не знал. Я никогда не встречал в моем лесу волков, их выбили лет двадцать назад, и если что осталось от них, так это недобрая слава. Особенно в ее распространении усердствовали бабушки перед расшалившимися внуками. По их словам, волки в ту пору были страшные, пожирали скот, нападали на людей, в страхе держали всю округу, никому не давали спуску. Пока не было волков, этим сказкам я не верил, но сейчас увидел, что они правы. Волк есть волк. Обосновавшись в лесу, он бы наделал немало бед и людям, и зверям.
   Теперь, когда все средства против волка были исчерпаны, а охота обернулась напраслиной, ответственность за волка ложилась на меня. Мое решение встретиться с волком один на один вызвало недоумение. Меня отговаривали не рисковать собой. Особенно горячо доказывал бессмысленность и безрассудство моего поступка Либертонский.
   - По всем признакам видно, этот волк не простой, - говорил он. Обращает внимание наличие на лежке пустой бутылки и консервной банки. Можно предположить, что это особая, неизвестная науке порода. Необходимо тщательное расследование, изучение всех данных. Любая самодеятельность может обернуться трагедией.
   Я понимал, что, идя на волка, я собираюсь не к соседу в гости пить чай, я представлял возможность самых разных для себя последствий, но убедить меня отложить свидание с волком не могли даже веские доводы Либертонского. Слов нет, опасность идти безоружным против волка (а я собирался идти безоружным) была велика, но у меня был свой козырь: я не хотел убивать волка, я шел к нему как парламентер, я хотел убедить его покончить с безобразиями, изменить свой образ жизни, сложить оружие. Я шел к нему не с мечом, но с миром и думал, что его благоразумия хватит на то, чтобы принять мои предложения.
   Я встретил волка на тропинке между двадцать вторым и двадцать третьим кварталами. Он бежал рысцой, принюхиваясь к следам, опустив голову, не замечая меня. Я преградил ему путь. Он остановился.
   - Послушай, - сказал я ему. - Чем ты занимаешься?
   - А что? - спросил волк.
   - Поросенка ты украл?
   - Ну, я.
   - А Карповну напугал?
   - Мое дело.
   - А галстук у Василия спрятал между бревен?
   - Тоже я.
   - И тебе не стыдно?
   - Чего мне стыдиться? - сказал волк. - Я волк, понял? Что хочу, то и делаю.
   - А закона не знаешь, что нельзя безобразничать?
   - Какого закона? Плевать мне на закон. Мне тайга закон. Говори короче, что тебе от меня надо?
   - Немного, - сказал я. - Чтобы ты бросил свои старые замашки. Начни новую жизнь. Скажи, разве тебе нравится воровать поросят?
   - Нет, - сказал волк, - мне это очень не нравится.
   - А пугать старух?
   - И это не нравится.
   - А прятать галстуки?
   - Я прямо слезы лью, когда поступаю плохо.
   - Вот видишь, - сказал я. - Куда лучше делать добрые дела.
   - Это верно, - подтвердил волк.
   - Надо любить друг друга, не совершать злых поступков. Тогда будут все жить в мире и счастье. Верно я говорю?
   - Истинную правду. Ты меня прямо растрогал, особенно когда о поросенке вспомнил.
   - Значит, договорились, - сказал я волку, - кончаешь быть злодеем и начинаешь новую жизнь.
   - Нет, - ответил волк. - У меня, приятель, от этой любви и добра зубы болят. Очень скучно мне добро делать. Я уж как-нибудь обойдусь без добра.
   - В таком случае, - сказал я, - пеняй на себя, а я, пока не исправишься, никуда тебя не пущу.
   - Это как не пустишь? - возмутился волк. - Посмотри, какой я огромный. Когти у меня - во! Клыки - во! А ты что за букашка-таракашка путь мне преграждаешь? А ну, прочь с дороги, пока цел!
   Он двинулся на меня грудью, но я стоял на месте.
   - Говорю в последний раз, - кипятился волк, - отойди. А не то худо будет.
   - Нет, - сказал я. - Хватит, погулял ты вволю, пора и честь знать. Умру, а не сдвинусь с места.
   - Ах, вот как, дело на серьез пошло, - сказал волк. - Ну, гляди, я тебя предупреждал. Не знаю, соберешь ли ты теперь свои косточки.
   Волк был крупным, с огромной пастью, острыми клыками. Он лязгнул зубами, бросился на меня, сбил с ног. Удар был такой сильный, что я полетел кувырком. У меня заныло плечо. Я глянул на плечо - там зияла рана. Волк выдрал целый кусок мяса. Вторую атаку я встретил лежа на земле. Когда волк прыгнул на меня, я хотел схватить его за глотку и задушить, но промахнулся. Руки попали в пасть волка, его челюсти сомкнулись, и я услышал, как хрустят мои пальцы. Мы сошлись в схватке. Мы катались по земле, мне никак не удавалось подняться на ноги, наконец удалось, я вскочил и бросился от волка наутек. Я бежал что было мочи, но волк не отставал. Он догонял меня, прыгал сзади на плечи, как прыгают волки, настигая лося, вонзал в тело зубы и рвал его на куски.
   - Ну что, приятель, - рычал волк. - Помогает тебе твое добро? Будешь еще вставать на пути волку? Я тебя научу жить. Ты у меня поймешь, в чем на земле правда. Добра ему захотелось, дружбы, в кружочке плясать, песенки петь, в щечку целовать. Ах, простите, я вам на ногу наступил. Ах, извините, я к вам в квартиру забрался. Где оно - добро? Где мир? Где любовь? Нет его и не будет никогда. Всех буду душить, всех давить, все погублю к чертовой матери!
   Он рвал мое бедное тело, а я бежал, бежал. Не знаю, как у меня хватило сил бежать, на мне не было ни одного живого места. Я был искусан, истерзан, избит. Я был не человек, а какой-то рваный кусок мяса.
   Сейчас, по прошествии времени, трудно сказать, что обратило меня в бегство, заставило спасовать перед волком. Скорей всего трусость, боязнь смерти. Я понял, что с волком мне не справиться, что он растерзает меня. Я не хотел умирать. Извинительна ли была подобная трусость? Думаю, нет. Когда я шел на встречу с волком, я знал, что разговор с ним будет непрост и не сразу он откажется от преступного ремесла, придется и поубеждать, и силу применить. Но я верил, что, как волк ни страшен, правда на моей стороне и никакие волки не могут меня уничтожить. Что же переменилось? Или волк оказался сильней, чем я ожидал, или не на моей стороне правда и добро не всесильно, а мои слова о добре - пустая болтовня, словесное блюдо из куропаток? И в лесу торжествует зло? А раз так, все переворачивается вверх дном: незачем сторожить лес, ловить браконьеров, оберегать золотую сосну. В зле, а не в добре видеть правду жизни. Но такой мысли я допустить не мог. Решиться на нее - значит стать на одну ногу с волком, быть злодеем и подлецом. Я знал, что это никогда не случится, зло никогда не будет сильнее добра, как бы оно ни извивалось, ни пыжилось. Но одно - думать и верить в добро теоретически, славить его, стоя в сторонке, а другое гибнуть под клыками волка и не иметь сил постоять за себя. Тут дело было не в добре. Что его мусолить. Добро было, есть и будет, и оно непобедимо никогда. Причина была во мне. Это я оказался слабым, а не добро. Всегда люди будут охранять лес, вступать в битву с браконьерами, делать добрые дела. Но совершать это нелегко, такая борьба требует тебя целиком, наступает час, когда за лес, за его счастье необходимо платить головой, жертвовать собой. Только таким путем можно одолеть смертельного врага волка. И вот мой час пробил. Я должен был пожертвовать собой. Я приносил свою жизнь в жертву лесу. Мысленно я прощался с этим миром. Я говорил: "Прощай, мой господин великий лес, прощайте, сосны, березы, ели, прощай, солнце, речка, травы, прощайте, звери, птицы, прощайте, друзья, люди знакомые и незнакомые, живущие в Узбекистане или в какой-нибудь одинокой Колумбии. Я прожил недолгую жизнь, мало я сделал добра, мне бы хотелось больше, но, видать, не судьба. Не поминайте лихом. У меня к вам одна просьба - похороните меня у опушки леса на кордоне, чтобы я всегда слышал его шум, чтобы всегда был вместе с ним. А ты, волчище-гадина, ешь, насыщайся, все равно подавишься моей костью".
   Когда я так сказал, мне стало вдруг легко, спокойно, свободно. Я остановился, обернулся к волку и приготовился к последней смертельной схватке. И тут что-то произошло со мной, словно какая-то неведомая сила влилась в мои члены, я вырос, ожил, окреп, раны мои исчезли, точно их никогда не было. Волк по инерции двинулся на меня. Я слегка отстранил его рукой. Он рухнул на землю точно мешок с гвоздями. Я глядел волку прямо в глаза. Минуту длилось наше молчание. Я не отводил от волка глаз. Что он прочитал в моем взоре - об этом можно только догадываться, но прочитал он наверняка для себя что-то очень существенное, потому что вид у него моментально переменился. Куда делись его наглость, нахальство. Я видел перед собой не волка, а паршивую дворняжку, которую мог пришибить одним плевком. Она скулила, угодливо махала хвостом, дрожала мелкой дрожью. Она глядела на меня, ожидая приказаний. Я поднял палец и сказал: