Все это было. Но ведь был и мой непрерывный труд, созданный в муках математический аппарат моей теории. Были и есть три тома моих сочинений.
   Что за нужда, что я не записал их, что они никому не известны? Что за важность?.. Ведь они мыслятся, они уже созданы, существуют. Я мог бы начать записывать их с ума хоть сейчас.
   И есть, наконец, сделанные мною пятна. Черное…
   Итак, вот он — я.
   Человек по имени Георг Кленк.
   Тот, который сидит сейчас в пустой комнате. У которого в голове огромное дерево его теории и ни одного клочка живых реальных записей. Тот, у которого в тайнике аппарат, делающий пятна и уничтожающий их.
   Эй, вы! Вы слышите крик Человека?..
   Крейцеры, гилле, круппы — те, кто ездит в автомобилях, живет во дворцах и виллах, кто на самолетах перемещается из одной столицы в другую, владеет банками и гонит людей в окопы и концлагери! Вам кажется, вы главные в мире, а все остальное ничтожно. Так нет!
   Вот я, Георг Кленк, из глубины своего одиночества завтра явлю вам Черное и заставляю вас дрогнуть.
   Я заст…
   А впрочем, уж так ли мне это нужно?
   Разве я трудился затем, чтобы произвести на них впечатление? Хоть даже ужасное?
   Я вдруг почувствовал себя опустошенным. Вот он и прошел — лучший вечер в моей жизни…
   Долго-долго я сидел на постели, нахмурив брови и ссутулившись.
   Потом я встряхнулся. Послезавтра будет открыта галерея. Я пойду к Валантену. Он тоже был одинок, как я, но его прекрасное, светлое лицо выражает надежду.
   Последний вопрос я ему задам — почему он надеется.
   Я войду в картину, в средневековый Париж, и мы будем говорить.


XI


   Валантен продан. Вот на что, оказывается, намекал Бледный.
   Ну, все!
   Я пришел в галерею Пфюля, и пятый зал был закрыт. Сердце у меня сразу заныло, я вернулся к швейцару. Так оно и было. Сверкающий американский автомобиль недаром стоял у особняка. Какой-то миллионер, — может быть, тот самый «шеф», которому должен был докладывать Цейтблом, — купил у молодого Пфюля шесть подлинников. Он взял «Наивность девственницы» Босколи, «Деревья» Ван Гога, «Портрет мужчины» Ткадлика, «Август» Макса Швабинского и «Музыку» Валантена. Теперь галерея обезглавлена. Ее почти что и нет. А между тем это была единственная галерея в нашем городе.
   Я вышел из особняка и прислонился к стене.
   Скоты! Уроды!
   Если б эти богатые могли, они, наверное, скупили бы и симфонии, и книги, и песни. Странно, что до сих пор не издано закона, чтоб лучшие романы публиковались в единственном экземпляре, чтоб никому, за исключением имущих, не дозволялось слушать Перголези и Моцарта.
   Разве человек — если он действительно Человек — станет изымать картину из музея, где ее могут смотреть все, и помещать в частное собрание, чтобы только одному наслаждаться ею?
   И даже «наслаждаться» ли? Сомнительно. Только ласкать свое тщеславие. Какова теперь судьба Валантена? Он будет висеть где-нибудь в пустом флигеле строго охраняемого дворца. Лакеи равнодушно станут стирать с него пыль, и только раз в год хозяин, зайдя после обеда с сигарой в зубах рассеяться среди своих сокровищ, скользнет по нему случайным взглядом. Раз в годы одна из тех девчонок в штанах, что каждое лето наезжают из-за океана, небрежно кивнет очередному приятелю: «Какой-то француз… Кажется, Валантен». Ведь теперь модно не знать великих художников прошлого. Среди идиотов гордятся тем, что не читали Бальзака…
   О, господи, кажется, я начинаю ненавидеть людей!
   Неужели таков будет мой конец?
   Я пошел домой.
   Вот и вся моя жизнь. Так она и кончается. Memento quia pulvis es et in pulverem reverteris. Помни, что прах ты, и в прах обратишься.
   Завтра я уничтожу аппарат, соберу и выкину свои вещи.
   И все.
   Прощай же, Георг Кленк. Прощай…
   И в то же время я знал, что уже не хочу, не хочу умирать. Уже был испробован вкус борьбы, побежден Бледный, что-то новое вошло в мою жизнь, и прекрасный шестой гений как бы издалека взмахнул крылом.


XII


   Было пять утра, когда я вышел из дому, сунув аппарат под пиджак. Мне не хотелось уничтожать его в своей комнате. Что-то неприятное таилось в мысли о том, что когда меня уже не будет на свете, фрау Зедельмайер станет подметать обломки моего творенья, соберет их в ведро, выкинет в помойку тут же во дворе, и все то, что было прекрасным и сильным в моей жизни, смешает с грязной прозой своего квартирного быта.
   Я решил, что выйду за город и где-нибудь в уединенном месте за Верфелем разобью аппарат камнем.
   И, кроме того, у меня было желание в последний раз пройтись по нашему городу и посмотреть на дома. Дома-то в сущности все время были доброжелательны ко мне — тут уж я ничего не мог сказать. Я знал их, они знали меня. Наше знакомство началось с тех пор, когда я был еще совсем маленький, я, собственно, вырос у них на глазах. Всякий раз, если я уставал или мне было плохо, я выходил бродить по улицам, смотреть в лица домов, и они помогали.
   Я пошел по Гроссенштрассе, повернул в переулок и вышел на Бремерштрассе. Старые каштаны стояли в цвету, на газоне под ними редко лежали зеленые листья. Какой-нибудь новый маленький Георг Кленк станет поднимать их, с наслажденьем ощущать их липкость и шершавость… А впрочем, нет. Не будет уже нового Георга Кленка. Люди не повторяются. Может быть, это и к лучшему. Современный мир не для меня. Он меня не принял, я не принял его. Я родился и прошел стороной. Не нужно, чтобы я повторялся. Горе тому, в ком я возник хоть бы частицей.
   На улицах было пусто и первозданно. Белое утреннее небо светило все сразу. Теней не было в городе. Как отчеканенные, промытые ночным дождиком спали окна, наличники, стены, балконы, двери.
   Я прошагал всю Гинденбургштрассе. Я шел уже час. Ближе к окраине город стал просыпаться. Далеко сзади прозвенел ранний трамвай. Гулко, по-утреннему, зевнул мотором автобус.
   Потом я почувствовал, что попал в поток какого-то движения. Перегоняя меня, спешили автомобиливсе в одну сторону. Побежали мотоциклы, велосипеды. Группы мужчин — все не моложе сорока — появились впереди и сзади.
   В этом потоке я дошел до сгоревшего во время войны стадиона «Гитлерюгенд» и остановился.
   Что такое?
   Все большое поле было полно народу. Там и здесь колебались утренним ветерком какие-то знамена. С одного конца я слышал: «Мы будем маршировать…» На другом затягивали первый куплет «Хорста Весселя».
   Что это?
   В центре поля на большой, наскоро сбитой из досок трибуне стояли люди. Рядом духовой оркестр настраивал инструменты. Невдалеке от меня подняли и развернули полотнище. На нем был белый кораблик на черном фоне.
   Я подошел к трибуне. Странно знакомые лица были здесь… Что это, например, за человечек небольшого роста с лысым яйцевидным черепом и холодным холеным лицом?.. Бригаденфюрер Гилле… А это? Прейскер! Да, доктор Эммануэль Прейскер. В прошлом «комиссар по ариизации экономики», а теперь федеральный министр в нашем правительстве. Хорошенькая компания.
   Я смотрел на них, потом схватился за сердце. Боже ты мой, ведь это я все уже видел однажды! Гилле, Прейскер и разные другие… Я едва не вскрикнул, закусил губу. Передо мной была ожившая военная фотография из письменного стола. Та, что изображает парад в Киеве.
   Я отошел на несколько шагов и остановился. Так оно и было. Те же люди собрались здесь. Съезд бывших эсэсовцев. Именно он и готовился в городе в течение последних полутора месяцев. Его и имел в виду Крейцер, когда говорил, что тайну пятна лучше бы раскрыть не через три, а через две недели. А белый кораблик, который я так часто встречал, — это символ дивизии СС «Викинг». И мне действительно следовало помнить его, поскольку вместе с этой дивизией наша часть в 44-м году была окружена в России под Шевченковом.
   Да, те же люди собрались здесь. Только постаревшие на двадцать лет. Но их глаза опять блестели молодо. Сутулый Прейскер выпрямился, у Герберта Гилле расширились ноздри. Все было, как в разрушенном Киеве. Недоставало только развалин и той колонны солдат, которая тогда шагала мимо них, направляясь прямо в смерть.
   Я поискал глазами Крейцера, но его не было. Правильно. Он предпочитает пока держаться в тени. Готовит черное, чтобы вручить этим людям. А когда оно будет у них в руках, он выйдет на авансцену…
   Сердце у меня билось так, что отдавалось в руках и ногах. Ну, погодите, господа, сказал я себе. Я чуть не забыл о своих намерениях, но теперь вспомнил. Я испорчу вам обедню. Вы хотите устроить шествие, но шествия не будет.
   Я вернулся назад, на улицу, которая вела к центру города, совершенно не думая о том, что меня могут увидеть, вынул из-за пазухи аппарат и принялся воздвигать черную стену от одной чугунной ограды до другой. (Эта улица вся была застроена особняками, спрятанными в садах).
   Я трудился, совсем забывшись. Выложил первый ряд своих черных кубов, затем второй…
   Я закончил стену, и почему-то мне даже в голову не пришло уйти самому.
   За поворотом послышался шум шагов, и голова демонстрации показалась в конце улицы. Эсэсовцы шли по шестеро в ряд. В первом ряду были Гилле, еще двое генералов СС, Прейскер, приглашенный, очевидно, в качестве почетного гостя, и еще какие-то чины. Оркестр заиграл «Стражу на Рейне». Генералы приближались, шагая неторопливо и важно. Бригаденфюрер СС Герберт Отто Гилле нес знамя дивизии «Викинг». И это был тот самый Гилле, который, стремясь выслужиться у Гитлера, потребовал, чтобы окруженные под Корсунем войска отвергли русский ультиматум, загубив тем самым пятьдесят тысяч молодых немцев…
   Демонстранты увидели черную стену, и некоторое беспокойство выразилось на их физиономиях. (Впрочем, не беспокойство, а сначала только недоумение).
   Они подошли ближе, остановились, и те, что были в первом ряду, переглянулись.
   Оркестр проиграл еще несколько тактов и умолк.
   Гилле высокомерно спросил:
   — Что это такое?
   Никто ему, естественно, не ответил.
   Сзади зашумели, но шум быстро кончился. Всем было видно, что перед ними черная стена.
   Интересно было смотреть на эти напыщенные рожи, впервые в жизни столкнувшиеся с необъяснимым. (Хотя тут было такое, что могло бы озадачить и не только генеральские немецкие мозги).
   Затем Гилле сделал то, что всегда делают сильные мира сего, встречаясь с действительными затруднениями. Он самоустранился.
   — Капитан Циллиг!
   Из третьего или четвертого ряда появился тип в эсэсовском мундире.
   — Слушаю, господин генерал!
   — Займитесь. — Гилле показал ему на стену, потом обратился к другим генералам. — Отойдемте, господа.
   Строй колонны нарушился.
   А я так и стоял у ограды.
   Капитая Циллиг шагнул вперед, сунул руку в черное и отскочил.
   — Жжется, господин генерал.
   На самом деле ничего не жглось и не могло жечься. Но от страха ему и в самом деле так показалось, наверное.
   Теперь демонстранты уже сбились полукругом у стены. Кто-то спросил:
   — А чей это дом?
   Прейскер быстро сказал:
   — Здесь проживает господин Фасе, председатель Кредитного Банка.
   Генералы, очевидно, знали председателя. Они покивали.
   Вдруг раздалось:
   — Это он!.. Я знаю, господа. Это он!..
   Из задних рядов пробивался Дурнбахер. Он был в новенькой с иголочки крейслейтерской форме. На груди у него висел крест «За военные заслуги» (такие ордена давали только тыловикам).
   Он направился прямо ко мне. И все глаза обратились на меня.
   — Он, уверяю вас, — У Дурнбахера голос срывался от волненья. — Он физик… Видите, у него что-то под пиджаком.
   Ко мне уже протягивались руки.
   Неожиданно из толпы вышло новое действующее лицо. Детина ростом не меньше двух метров в форме подполковника СС. Его грудь в несколько рядов была увешана всевозможными орденами. Кретиническая физиономия носила явственные следы прусского дворянского вырожденья: лошадиный нос и скошенный подбородок, которого как если б совсем и не было.
   Перед ним почтительно расступались.
   Он подошел и уставился на меня даже с какой-то печалью. У меня возникло чувство, будто я его когдато видел.
   — Русский фронт?
   — Да, — сказал я.
   — Зима 44-го?
   — Да.
   — Лейтенант Кленк из 389-ой пехотной?
   — Да.
   Он повернулся к остальным.
   — Все в порядке. Мы служили в одной части.
   Дурнбахер сказал:
   — Однако, может быть, подполковник позволит… Я…
   Лошадинообразный мрачно посмотрел на него.
   — Я сказал: мы служили в одной части.
   Это выглядело, как спектакль. Прусский болван был убежден, что служба с ним в одной части настолько облагораживает каждого, что уже во всей дальнейшей жизни от такого человека нельзя ожидать ничего предосудительного.
   — Но мне кажется, — опять начал было Дурнбахер, — что…
   Лошадь не дала ему кончить:
   — Я повторяю, мы служили в одной части. Вам этого недостаточно?
   Этого и любому было бы недостаточно. Но здесь еще играл роль тот антагонизм, который всегда существовал между эсэсовцами-фронтовиками и теми из фашистов, кто отсиживался в тылу.
   Раздался голос:
   — Ну, раз подполковник ручается…
   Его поддержали:
   — Конечно, конечно, какие могут быть сомненья?
   И Дурнбахер отступил. Он закивал заискивающе.
   — Нет, я только хотел…
   Никто уже не слушал.
   По саду бежали полный господин в куртке, наброшенной поверх пижамы, и горничная в передничке. Чувствовалось, что господин и есть председатель Кредитного Банка.
   Я ушел.
   Было какое-то омерзение в душе. Все вылилось в конечном счете в фарс. Но в то же время я знал, что нельзя недооценивать такие фарсы. «Пивной путч» Гитлера тоже сначала многим казался комедией.
   Я был на Гинденбургштрассе, когда позади раздались крики и топот. Демонстранты, побросав знамена, приближались ко мне толпой.
   Я посторонился. Мерзавцы мчались галопом.
   — Радиация!.. Черное расширяется!..
   Тьфу!
   Я пошел домой, задумавшись. Неужели, действительно, мир исчерпывается моей хозяйкой и дурнбахерами в разных вариантах? Или я просто никого не сумел увидеть, найти?.. Вот были мои отец и мать. Они любили друг друга. Я родился, мать кормила меня грудью. Светило солнце, совершался круговорот дней и ночей. Влюбленные встречались, как встречаются и сейчас. Неужто все это просто так и ни к чему не ведет?.. Не может же быть, чтоб только для немногих трудились Валантен и Пуссен…
   Я вспомнил о Пуссене и спросил себя: уж так ли я прав, порицая его. Некрасивое прекрасное лицо на «Автопортрете» вдруг встало передо мной. В самом деле он писал много, его картины есть почти во всех музеях мира. Но ведь это может означать, что кусочки солнечной Франции он разнес по всем землям и государствам, и люди могут учиться любить его родину.
   И даже Никколо дель Аббат с другими маньеристами! В жестокий век костров, инквизиции и разорений на своих полотнах они воплотили мечту о прекрасном и нежном человеке.
   Я шел и шел. Тридцатилетний труд был окончен, мне не для чего было прежнее сосредоточение в себе.
   Я стал смотреть в лица людей.
   Они были разные, разные.
   Я не такой, как все. Ну и что?
   Может быть, все — не такие, как все?
   Почтовый ящик у цветочного магазина на Риннлингенштрассе попался мне на глаза. Я вспомнил о письме Цейтблома. Оно так и пролежало у меня в кармане пиджака две недели с его смерти!
   Я опустил конверт в ящик. Адрес, набросанный торопливой карандашной строчкой, привлек на мгновенье мое внимание чем-то странным. Я сделал несколько шагов от цветочного магазина и остановился. Черт возьми, письмо-то было мне! «Гроссенштрассе 8, 12. Кленку» — вот что значилось на конверте.
   Что за номер?! Я вернулся к ящику и в растерянности схватился за него. Прохожие с любопытством смотрели на меня.
   Я оставил ящик и пошел дальше.
   Нет ли здесь какого-нибудь подвоха? Например, если на мою переписку наложен арест… В то же время сомнительно было, чтоб Бледный захотел сделать посмертный подарок своему шефу. Он всегда ненавидел своих хозяев — были ли то гитлеровцы или генералы из Пентагона…


XIII


   Дождливая ночь позволила мне сделать то, что я хотел. Я поставил пятно у дверей полицейского Комиссариата, под утро вернулся домой, лег, проспал почти до четырех и потом начал собираться.
   Имущества у меня немного, все поместилось в небольшом чемодане. Так уж вышло, что основное, чем я владел, всегда хранилось только в голове.
   Надо было решать с аппаратом. Мне по-прежнему больше нравился второй вариант — уничтожить его где-нибудь за городом. Но я боялся случайности, только чудо спасло меня вчера.
   Я сходил на кухню — хозяйка была где-то в комнатах, — взял шолоток, вернулся к себе, поставил аппарат на подоконник и задумался…
   Жаль было разбивать его так сразу. В конце концов, он был прекраснейшим созданием разума. Великие проблемы должны были быть решены, чтобы возникла эта вещица, и они были решены.
   Почему не сделать еще одно пятно? Прощальное.
   Я швырнул молоток на пол и принялся сооружать черную стену поперек комнаты. Пусть фрау Зедельмайер узнает, наконец, чем же я занимался в ее комнате. Это ее всегда так беспокоило. В дверь постучали.
   — Пожалуйста, — сказал я автоматически.
   На пороге стояла хозяйка. Мы уже около месяца не здоровались, и если я попадался ей на глаза, она всегда принимала вид незаслуженно оскорбленной добродетели. Сейчас ее губы тоже были надменно поджаты.
   Она подала мне письмо Бледного.
   Я начал было его распечатывать, услышал рядом тихий вздох, увидел вытаращенные глаза хозяйки и обернулся.
   Проклятье! Я совсем забыл про черную стену.
   Хозяйка выбежала, я в растерянности подошел к столу и взялся за аппарат.
   Дверь опять отворилась. Дурнбахер шагнул в комнату. Из-за его плеча высовывалась перепуганная физиономия фрау Зедельмайер.
   Неожиданно я ощутил полное и глубокое спокойствие. А зачем мне теперь унижаться перед ними?
   Комната-то уже не нужна.
   — Что вам угодно, господин крейслейтер?
   Это прозвучало холодно и вежливо.
   Мгновенье Дурнбахер смотрел на меня, потом сдавленно крикнул:
   — Не выпускать!
   И бросился ко мне, протянув руки.
   С тем же спокойствием я пригнулся, пропустил над собой его руки, выпрямился, подождал, пока он обернется, и ударил его справа в челюсть.
   Удар получился сухой, как вспышка. Дурнбахер еще стоял, но был уже разрушен. Глаза у него стали закатываться, лоб и щеки побледнели. (Все совершалось в течение долей секунды).
   Я ударил его еще снизу, и он рухнул, складываясь сразу в коленях и в поясе.
   — Hy, — сказал я, глядя на хозяйку.
   Она крысой метнулась на площадку. Даже не очень торопясь, я взял молоток, несколькими удавами раздробил аппарат, ссыпал осколки в карман, перешагнул через лежащего Дурнбахера и спустился вниз по лестнице.
   Проходным двором я вышел на Риннлингенштрассе и не узнал ее.
   Начало вечереть, но не было обычного сияния неоновых реклам. Освещенная одними только газосветными лампами улица казалась непривычно темной и странным образом непривычно оживленной. Однако это было оживление особого рода. Магазины были закрыты. Люди не шли, а стояли там и здесь маленькими и большими группами. В воздухе висел возбужденный испуганный говор. Автомобилей было мало. Лишь время от времени на западную окраину города проезжали грузовики с войсками.
   Я подошел к одной группе. Там главенствовал средних лет мужчина в котелке.
   — В муниципалитете считают, что непосредственной опасности пока нет. Во всяком случае никто еще не пострадал от пятен.
   — А радиация?
   — Радиации они не испускают, — возразил мужчина. — Единственное, что может быть — это взрыв. Пятна поглощают световую энергию, ничего не отдавая взамен. Поэтому могут быть взрывы. Но не сильные.
   — А почему тогда эвакуировали Вестгофен? — спросила женщина. Она сжала зубы и покачала головой. — Ну, если б знать, кто это делает.
   Грохоча, проехала танкетка. Потом еще одна. Молодой парень с большой корзиной астр сказал:
   — Что же мне делать? Я принес по адресу цветы, но там никого нет. И наш магазин тоже закрылся.
   Девушка рядом со мной прошептала:
   — Пятно у дверей в полицейский Комиссариат они огородили…
   Ага, значит, дошло! Все во мне возликовало на миг, и я, усмехаясь, пвшагал дальше.
   Угол Бремерштрассе и Парковой был закрыт. Две цепи полицейских перегораживали улицу. У входа в Комиссариат я увидел дощатую стену, которой обнесли место, где я поставил пятно.
   Здесь в толпе преобладало мнение, что пятна все же являются источником радиации. Рассказывали, будто несколько полицейских уже получили большую дозу и положены в больницу. Передавали, что полностью эвакуирован район богатых особняков, где возле дома председателя банка появилось первое пятно…
   Я проходил мимо Таможни, когда по улице понеслись крики:
   — Экстренное сообщение! Экстренное сообщение!
   Разыскивается Георг Кленк!
   Парень с сумкой на боку раздавал листки.
   У меня екнуло сердце. Так странно и страшно было услышать свое имя. Как если бы я оказался голым на тротуаре среди толпы. На миг я испугался, что я и сам не выдержу и крикну: «Вот он — я!» Потом я сказал себе: ты же хотел этого.
   Мужчина рядом прочел вслух:
   «Разыскивается Георг Кленк сорока трех лет. Каждый, знающий его местонахождение, обязан немедленно сообщить в полицию или ближайшему воинскому начальнику, а также принять все меры к задержанию упомянутого лица»…
   Это был длинный-длинный вечер. Я шел, постепенно пробираясь к вокзалу.
   У Гальбпарка толпа окружила группу солдат.
   Разглагольствовал молодой офицер.
   — Это физик, понимаете? Маньяк, человеконенавистник. От них все зло — от этих физиков и математиков. Один выдумывает атомную бомбу, как Эйнштейн, второй — водородную, а третий ставит пятна. Теперь важно, чтоб он не ушел к русским. Но мы охотимся за ним. Ему некуда деться…
   «Охотимся!» У меня потеплело в душе, когда я услышал это слово. «Охотимся за одним типом», — сказал толстый штурмовик почти тридцать лет назад, когда я был мальчишкой и видел, как гнались за беглецом в Старом Городе. И вот теперь охотятся за мной. В этом была странная, не изведанная мной радость — присоединиться.
   Я спросил:
   — Но как же вы его поймаете?
   Офицер вгляделся в темноту.
   — Ему некуда деться. Весь город против него. Он нигде не укроется.
   Однако то была ошибка, что я заговорил. В толпе меня трудно было увидеть и узнать, но голос человека так же индивидуален, как и его лицо.
   Прошла минута, и вдруг кто-то взял меня сзади под руку. Осторожно. Трепещущим прикосновеньем.
   Я обернулся. За моим плечом было бледное лицо Крейцера. Его губы шевелились. Он силился что-то выговорить и не мог. Следа не осталось от его обычной аккуратности. Волосы были растрепаны, галстук сбит на сторону, плащ надет как-то наперекос.
   Наконец он обрел голос.
   — Ты… Значит, это все-таки ты!
   Он схватил меня крепче.
   — Как ты мог так обмануть меня? — Но тихим голосом.
   Не раздумывая далее, я оттолкнул его и пустился бежать.
   И тогда сзади раздался визгливый крик:
   — Держите его!.. Держите, это он!
   На улицах Старого Города было пусто и темно. Я мчался, не зная куда, но, сделав несколько поворотов, понял, что инстинкт ведет меня в определенном направлении. Я повторял тот путь, которым бежал беглец в 35-м году. Пронесся короткой Кайзеровской и свернул на Гинденбургштрассе. Редкие прохожие шарахались с дороги, пугаясь шума и грохота, которые следовали за мной. Я бежал прямо к тому дому на маленькой площади Ратуши, где черная лестница сообщается с парадной. И было неизвестно, повезет ли мне больше, чем тому мужчине с прядью волос через лоб.
   Раздался один выстрел, другой. Легкий топот чьих-то ботинок был почти рядом за мной. Я чувствовал, что это Крейцер.
   Почти вплотную, один за другим, мы вынеслись на площадь Ратуши. На ходу я мигнул длинноносой каменной красавице и бросился во двор знакомого дома.
   Черная лестница была освещена. Мне уже не хватало воздуха, легкие жгло огнем — так мчаться мне не приходилось уже лет восемнадцать. Я вбежал на второй этаж и остановился.
   И Крейцер, задыхаясь, с вытаращенными глазами, остановился тремя ступеньками ниже. Он тоже больше не мог.
   Он прошептал умоляюще:
   — Георг… Ну, Георг…
   — Да, — сказал я. — Что?
   Грудь у него подымалась и опускалась. Он повторил просительно:
   — Георг… Стой, прошу тебя. Обещаю тебе, что…
   Но тогда я ногой с размаху ударил его в зубы. И он скатился под ноги тем, что кричащей грудой уже поднимались со двора.
   Я кинулся в коридорчик, ведущий на парадную лестницу, снял пиджак, бросил его на руку, расстегнул ворот рубашки, чтобы придать себе вид человека, только что второпях выбежавшего из своей квартиры, спустился на два марша и с ходу упал в толпу, уже запрудившую всю площадь.
   Непрерывно спрашивая «Что?.. Что тут такое?», я стал выбираться с площади. А люди лезли все вперед и вперед, и уже стоял крик, что пойман тот, кого надо было поймать.
   Я вытеснился на внешний край толпы. Подбегали новые любопытные. Двое посмотрели на меня подозрительно.
   Я сказал:
   — Слушайте, у меня в давке сорвали с руки часы. Золотые. Что мне теперь делать?