Страница:
Когда он пришел домой, семья оплакивала Тертуллу, умершую в этот вечер от разрыва сердца.
ГЛАВА XVI
ГЛАВА XVII
ГЛАВА XVIII
ГЛАВА XVI
Весть с поля битвы
После жертвоприношения Янусу войско выступило из Рима в поход дня через два.
Царь Сервий и главнокомандующий Эмилий Скавр уехали. Город очутился во власти регента Тарквиния, который как praefectus urbi, правитель, по сану был все равно, что царь, а по главным чертам своего характера – смелости, дерзости, гордости – считал себя выше Сервия, как сын его предшественника, царя Приска, и с первых же дней начал проявлять безграничный деспотизм, чему хорошие люди, конечно, не обрадовались.
Тарквиний игнорировал все советы, предписания и инструкции, данные ему Сервием, – делал, что хотел.
Дней 10 спустя после отъезда царя с войском улицы Рима, прилегавшие к центральным местам, наполнились народом, несмотря на дурную погоду глубокой осени и вечернее время.
Суматохи не замечалось; толпы граждан двигались тихо, ровно, спокойно, но все-таки там и сям выделявшиеся басистые голоса, стук тростей и деревянных подошв сандалий производили некоторый шум среди этого молчаливого, сосредоточенного на серьезных думах племени квиритов.
На форуме происходила толчея комиций, где на этот раз преобладал какой-то, несвойственный таким обычным сходкам граждан, тяжелый оттенок гнетущей монотонности в говоре прений.
Народные трибуны, эдилы, квесторы, вели себя как-то особенно, с излишней сдержанностью, как будто чего-то недоговаривая во всеуслышание; их речи были бесцветны, холодны, неинтересны слушателям, но тем не менее, римляне не расходились, как бы намереваясь протолковать на площади всю ночь.
Дело в том, что ждали вестей от царя; это парализовало все попытки к оживлению комиций.
В Сенате с важностью заседали старейшие лица государства, не уехавшие в поход по преклонности возраста, обязанностям занимаемых ими должностей, или иным причинам.
Среди них не было Фламина Юпитера, Руфа; он приносил вечернюю жертву в Капитолийском храме, самом главном святилище Рима.
Весть с поля битвы наконец явилась, странная, совсем неожиданная, будто войско римлян разбито наголову. Скавр и царь Сервий убиты, этруски уже идут на приступ к самому Риму.
Этот слух проник в храм Юпитера Капитолийского как раз в момент заклания жертвы.
Дикая молва переносилась в виде шепота быстро бормочущих голосов целой сотни присутствующих на молении, переносясь из ряда в ряд этой толпе, моментально забывшей про богомолье, ради которого эти люди собрались сюда, и лишь один из всех, сам Фламин, остался равнодушен, недоумевал, почему это все как-то странно, точно запыхавшись, стали двигаться, кивать, моргать, шевелить губами, оборачиваться к тем, кто стоит сзади, а многие бесцеремонно повернулись спиною к кумиру и жертвеннику, отправились вон в такой момент, когда это делать отнюдь не принято.
Святилище быстро опустело; немногие оставшиеся богомольцы стояли спиной к алтарю, перешептываясь между собою о чем-то, далеко не молитвенном; некоторые, опустив головы, напряженно прислушивались к этому шепоту, взвешивая правдоподобность слуха; кое-кто нетерпеливо поглядывал на Фламина, соображая, скоро ли он кончит служение, как будто оно тянулось чрезвычайно долго.
В храм доносился извне, с площади, глухой гул тысячной народной толпы, стоявшей в Капитолии.
Оставшиеся в храме интересовались, знает ли Руф о победе этрусков?
Жрец мог получить весть от стоявших с ним помощников, камиллов, но желтое, как восковое, лицо этого злого старого интригана, не выдавало ровно ничего.
Руф был истый римский патриций с железною волею, ничуть не похожий на говорливых плебеев.
Жестокий, мрачный, старый деспот в своей семье для домочадцев, Руф был величествен при исполнении обязанностей жреца, сенатора, советника при царе, при царском заместителе Тарквинии, – везде он был одинаково хладнокровен, молчалив, важен, и никто из видящих его в общественном месте, не мог бы освоиться с тем, что этот самый старик дома бьет внучат по щекам, даже палкой по спине, бросает в них тарелками, а прислугу из рабов беспощадно мучит и убивает за всякие пустяки, как ему вздумается.
Руф теперь медленно, с обычной важностью произносил монотонным голосом нечто вроде эктении, – моление за Рим, Сенат, народ, за все вообще «дело общественное», «respublica», как римляне называли свое государство.
Пение заключительного гимна раздалось в совершенно опустелом храме, весь народ толпился вне его, по всем углам Капитолия.
Весть с поля битвы точно прорвала какую-то плотину, сдерживавшую народ.
Куда девалась вся тихая важность этих горделивых, степенных квиритов!.. Час тому назад смирные почти до апатии, теперь пешеходы на улицах текли и бурлили рекой; итальянская кровь взяла верх над искусственно привитыми традициями римского хладнокровия; на форуме кипел водоворот морских бурунов, где патриции, плебеи, пролетарии, иностранцы, рабы и свободные перемешались неразделимо.
Эта толпа необузданно жестикулировала и орала, как свойственно горластым обитателям страны жаркого климата с горячим темпераментом, пламенным воображением. Никто не стоял смирно на одном месте; все сновали по площади, точно обезумев, и вопили даже со слезами, выражая всякие опасения.
Несмотря на сравнительную с Римом громадность Этрурии, ее племени никто из римлян никогда не боялся по причине изнеженности этого более культурного народа. Этрусков считали ничтожеством и никто не верил, чтобы они могли победить римского царя одиноко.
Причиною народного ужаса была молва, будто сделавшие набег этруски, лишь передовики огромного войска нескольких соединенных племен, враждебных Риму, что за этрусками следуют, также не очень страшные герники, рутулы, марсы, но дальше, в самом арьергарде надвигаются черной тучей могучие вольски и грозные самниты, составлявшие крепкое и обширное государство на республиканских началах.
– Этруски идут! – кричал какой-то высокого роста старик вроде кузнеца с лысой головой, на которой, подобно метелке, развевался единственный клок седых волос.
– Самниты с ними! – вторил ему бочар с налитыми кровью огромными глазами.
– А префект-регент пирует! – перебивал их возгласы средних лет субъект, похожий на слесаря с серо-пепельным лицом, грязный, замасленный, он бил кулаками в заслонку, которую нес чинить, застигнутый, очевидно, врасплох на улице совершенно неожиданною вестью о победе врагов.
– Этруски, герники, и всякие другие! – вопил толстый кожевник. – Пожри их, земля, проклятых!.. Понадобилось им набег делать, когда и без того кожа вздорожала от скотского падежа, а на готовый товар цены не прибавляются!..
– Сенат даст повышенную таксу на время войны, – успокаивал его стоявший подле фруктовщик.
У молодежи кипела кровь ненавистью к врагам без разбора племени и причин набега; многие кричали, что римские мечи и копья заржавели; пора их прочистить об вражьи тела; луки рассохлись в стрелковых когортах; пращники отвыкли метко целиться, не имея желанной мишени.
Римлянам без войны жизнь казалась не мила.
Им мнилось, что очень долго тянется мирное время, потому что уже 3-4 года прошло со времен схватки с рутулами, да и схватка-то была неважная; царь Сервий дал отпор и все вражье полчище разгромил с первого натиска, так что и добычи было привезти нельзя, все враги тогда убежали.
Большой войны, на которой можно бы развернуть всю римскую мощь и доблесть, не было уже лет 20.
С тех пор, как отправили фециалов в Вейи уговаривать этрусков к покорности или объявлять им войну, молодежь рвалась драться, не зная покоя, кипела ее кровь молодецкая, головы бредили удалью, подвигами, славой.
Война – грустное и ужасное явление на земле, но она необходима: человечество не может жить без войны; если ее нет, народ сражается в чужих войсках или заводит смуту у себя дома.
В те времена знаменитыми, как солдаты-наемники, были спартанцы; они бродили отрядами по белу свету, проливая кровь свою за чужие деньги.
Царство еврейское разрушалось от внутренних раздоров; доблесть египтян и карфагенян вырождалась в меркантильный эгоизм отдельных личностей.
Рим только что начинал расцветать, развиваться, усиливаться... всему свой черед на земле, – таков Рок Истории народов.
Царь Сервий и главнокомандующий Эмилий Скавр уехали. Город очутился во власти регента Тарквиния, который как praefectus urbi, правитель, по сану был все равно, что царь, а по главным чертам своего характера – смелости, дерзости, гордости – считал себя выше Сервия, как сын его предшественника, царя Приска, и с первых же дней начал проявлять безграничный деспотизм, чему хорошие люди, конечно, не обрадовались.
Тарквиний игнорировал все советы, предписания и инструкции, данные ему Сервием, – делал, что хотел.
Дней 10 спустя после отъезда царя с войском улицы Рима, прилегавшие к центральным местам, наполнились народом, несмотря на дурную погоду глубокой осени и вечернее время.
Суматохи не замечалось; толпы граждан двигались тихо, ровно, спокойно, но все-таки там и сям выделявшиеся басистые голоса, стук тростей и деревянных подошв сандалий производили некоторый шум среди этого молчаливого, сосредоточенного на серьезных думах племени квиритов.
На форуме происходила толчея комиций, где на этот раз преобладал какой-то, несвойственный таким обычным сходкам граждан, тяжелый оттенок гнетущей монотонности в говоре прений.
Народные трибуны, эдилы, квесторы, вели себя как-то особенно, с излишней сдержанностью, как будто чего-то недоговаривая во всеуслышание; их речи были бесцветны, холодны, неинтересны слушателям, но тем не менее, римляне не расходились, как бы намереваясь протолковать на площади всю ночь.
Дело в том, что ждали вестей от царя; это парализовало все попытки к оживлению комиций.
В Сенате с важностью заседали старейшие лица государства, не уехавшие в поход по преклонности возраста, обязанностям занимаемых ими должностей, или иным причинам.
Среди них не было Фламина Юпитера, Руфа; он приносил вечернюю жертву в Капитолийском храме, самом главном святилище Рима.
Весть с поля битвы наконец явилась, странная, совсем неожиданная, будто войско римлян разбито наголову. Скавр и царь Сервий убиты, этруски уже идут на приступ к самому Риму.
Этот слух проник в храм Юпитера Капитолийского как раз в момент заклания жертвы.
Дикая молва переносилась в виде шепота быстро бормочущих голосов целой сотни присутствующих на молении, переносясь из ряда в ряд этой толпе, моментально забывшей про богомолье, ради которого эти люди собрались сюда, и лишь один из всех, сам Фламин, остался равнодушен, недоумевал, почему это все как-то странно, точно запыхавшись, стали двигаться, кивать, моргать, шевелить губами, оборачиваться к тем, кто стоит сзади, а многие бесцеремонно повернулись спиною к кумиру и жертвеннику, отправились вон в такой момент, когда это делать отнюдь не принято.
Святилище быстро опустело; немногие оставшиеся богомольцы стояли спиной к алтарю, перешептываясь между собою о чем-то, далеко не молитвенном; некоторые, опустив головы, напряженно прислушивались к этому шепоту, взвешивая правдоподобность слуха; кое-кто нетерпеливо поглядывал на Фламина, соображая, скоро ли он кончит служение, как будто оно тянулось чрезвычайно долго.
В храм доносился извне, с площади, глухой гул тысячной народной толпы, стоявшей в Капитолии.
Оставшиеся в храме интересовались, знает ли Руф о победе этрусков?
Жрец мог получить весть от стоявших с ним помощников, камиллов, но желтое, как восковое, лицо этого злого старого интригана, не выдавало ровно ничего.
Руф был истый римский патриций с железною волею, ничуть не похожий на говорливых плебеев.
Жестокий, мрачный, старый деспот в своей семье для домочадцев, Руф был величествен при исполнении обязанностей жреца, сенатора, советника при царе, при царском заместителе Тарквинии, – везде он был одинаково хладнокровен, молчалив, важен, и никто из видящих его в общественном месте, не мог бы освоиться с тем, что этот самый старик дома бьет внучат по щекам, даже палкой по спине, бросает в них тарелками, а прислугу из рабов беспощадно мучит и убивает за всякие пустяки, как ему вздумается.
Руф теперь медленно, с обычной важностью произносил монотонным голосом нечто вроде эктении, – моление за Рим, Сенат, народ, за все вообще «дело общественное», «respublica», как римляне называли свое государство.
Пение заключительного гимна раздалось в совершенно опустелом храме, весь народ толпился вне его, по всем углам Капитолия.
Весть с поля битвы точно прорвала какую-то плотину, сдерживавшую народ.
Куда девалась вся тихая важность этих горделивых, степенных квиритов!.. Час тому назад смирные почти до апатии, теперь пешеходы на улицах текли и бурлили рекой; итальянская кровь взяла верх над искусственно привитыми традициями римского хладнокровия; на форуме кипел водоворот морских бурунов, где патриции, плебеи, пролетарии, иностранцы, рабы и свободные перемешались неразделимо.
Эта толпа необузданно жестикулировала и орала, как свойственно горластым обитателям страны жаркого климата с горячим темпераментом, пламенным воображением. Никто не стоял смирно на одном месте; все сновали по площади, точно обезумев, и вопили даже со слезами, выражая всякие опасения.
Несмотря на сравнительную с Римом громадность Этрурии, ее племени никто из римлян никогда не боялся по причине изнеженности этого более культурного народа. Этрусков считали ничтожеством и никто не верил, чтобы они могли победить римского царя одиноко.
Причиною народного ужаса была молва, будто сделавшие набег этруски, лишь передовики огромного войска нескольких соединенных племен, враждебных Риму, что за этрусками следуют, также не очень страшные герники, рутулы, марсы, но дальше, в самом арьергарде надвигаются черной тучей могучие вольски и грозные самниты, составлявшие крепкое и обширное государство на республиканских началах.
– Этруски идут! – кричал какой-то высокого роста старик вроде кузнеца с лысой головой, на которой, подобно метелке, развевался единственный клок седых волос.
– Самниты с ними! – вторил ему бочар с налитыми кровью огромными глазами.
– А префект-регент пирует! – перебивал их возгласы средних лет субъект, похожий на слесаря с серо-пепельным лицом, грязный, замасленный, он бил кулаками в заслонку, которую нес чинить, застигнутый, очевидно, врасплох на улице совершенно неожиданною вестью о победе врагов.
– Этруски, герники, и всякие другие! – вопил толстый кожевник. – Пожри их, земля, проклятых!.. Понадобилось им набег делать, когда и без того кожа вздорожала от скотского падежа, а на готовый товар цены не прибавляются!..
– Сенат даст повышенную таксу на время войны, – успокаивал его стоявший подле фруктовщик.
У молодежи кипела кровь ненавистью к врагам без разбора племени и причин набега; многие кричали, что римские мечи и копья заржавели; пора их прочистить об вражьи тела; луки рассохлись в стрелковых когортах; пращники отвыкли метко целиться, не имея желанной мишени.
Римлянам без войны жизнь казалась не мила.
Им мнилось, что очень долго тянется мирное время, потому что уже 3-4 года прошло со времен схватки с рутулами, да и схватка-то была неважная; царь Сервий дал отпор и все вражье полчище разгромил с первого натиска, так что и добычи было привезти нельзя, все враги тогда убежали.
Большой войны, на которой можно бы развернуть всю римскую мощь и доблесть, не было уже лет 20.
С тех пор, как отправили фециалов в Вейи уговаривать этрусков к покорности или объявлять им войну, молодежь рвалась драться, не зная покоя, кипела ее кровь молодецкая, головы бредили удалью, подвигами, славой.
Война – грустное и ужасное явление на земле, но она необходима: человечество не может жить без войны; если ее нет, народ сражается в чужих войсках или заводит смуту у себя дома.
В те времена знаменитыми, как солдаты-наемники, были спартанцы; они бродили отрядами по белу свету, проливая кровь свою за чужие деньги.
Царство еврейское разрушалось от внутренних раздоров; доблесть египтян и карфагенян вырождалась в меркантильный эгоизм отдельных личностей.
Рим только что начинал расцветать, развиваться, усиливаться... всему свой черед на земле, – таков Рок Истории народов.
ГЛАВА XVII
Децим Виргиний
У Виргиния, младшего внука Руфа, тоже закипела юная кровь, как у других, но он рвался на войну сильнее многих по той причине, что желал избавиться хоть ненадолго от гнетущего домашнего деспотизма своего мрачного деда, ласкаясь надеждой совершить какие-нибудь подвиги, дающие возможность подняться в общественном мнении о нем, улучшить свое положение, хоть в тогдашнем Риме трудно было придумать что-либо для устранения этой железной власти старших, – ни сан, ни ранг, ни родство женитьбой, ни обогащение, ничто не могло дать человеку самостоятельности, пока живы старшие; одна их смерть давала свободу младшим, делая похороны из печального торжества радостным, отчего впоследствии сложилась пословица «слезы наследника – смех под маской».
Пресловутая свобода древних римлян – миф; на самом деле ее не было, а там все угнетали друг друга, связанные деспотизмом всяких религиозных и национальных традиций, опасаясь равных себе, иногда возвеличенных ими же креатур.
Давивший двоих внучат и целую плеяду других родичей, Руф опасался царя Сервия с его любимцами, выставил для борьбы с ними привлеченного к себе Тарквиния, за которого тоже не мог поручиться, что этот молодой регент не снесет головы прежде всех тому же Руфу, постаравшемуся о его возведении в этот сан.
Руф опасался и Клуилия, основательно подозревая, что при первой размолвке Фламина Януса способен сверзить своего друга, если не с Тарпеи, то с какой-нибудь иной кручи в пропасть, откуда нет выхода.
Такие наружно-могущественные патриции-деспоты все в совокупности боялись народа, – этой совершенно невежественной черни, крикливой, неугомонной, не подчинявшейся никаким законам, – черни знаменитой тем, что в Италии до наших дней ничем не могут усмирить ее буянство. Подавленная ненадолго строгими мерами, эта чернь при малейшей поблажке снова принималась делать смуты под всяким предлогом и стимулом, чтобы шуметь, волноваться и грабить.
Эта чернь в свою очередь боялась жрецов; стоило случиться солнечному затмению, несвоевременной грозе, вулканическому провалу почвы, и грозный буян-народ становился трусливее теленка, готовый исполнить всякий приказ того, кто, полагали, может отвести кару разгневанных богов.
Простота, безыскусственность, несложной, стихийной религии Лациума отошла давно в область преданий.
Люди высшего класса римлян, еще не будучи не только атеистами, но даже и скептиками, продолжая искренно чтить своих богов, тем не менее, прилагали к практике разные способы религиозного влияния на народ, не имевшие настоящего отношения к религии, как действие к причине, вроде ложного истолкования гаданий, голодовки священных цыплят, чтобы они охотнее клевали зерно перед битвой и этим предвещали победу, молвы о чудесах, на самом деле не случившихся, составления легенд и мифов, даже комедий с переодеванием, подобных знаменитому явлению убитого Ромула его воинами.
В эпоху Тарквиния римские жрецы, не составляя обособленной корпорации духовенства, тем не менее, держались крепко в своем кругу, и каждый из них был тем властнее, чем он был ближе к народу светской властью, состоя совместно со своим саном и на гражданской службе судьей, сенатором, или военной – полководцем.
Римские жрецы этой эпохи были уже людьми железного духа, выработанного в них веками государственной жизни, составившейся при особых условиях возникновения этого города, развившегося в самостоятельное государство из соединения в одно место трех племен: рамнов, тициев и луцеров, отчего деление черни, состоявшей уже из многих частей, продолжало называться трибами, а их выборные старшины трибунами, хоть первоначальный смысл всего этого «триплеменного» названия совершенно утратился.
Руф, всем было известно, всегда поступал наперекор Виргинию, чтобы, как этот старый деспот выражался, сломить волю мальчишки под власть старшего.
Он запретил Виргинию всякую мысль об отъезде на войну.
– Ты хочешь к этрускам, – говорил Руф, гнусавя в такие минуты раздражения. – А я тебе приказываю ехать к Стерилле: отправляйся нынче же в деревню осенний приплод считать!..
Виргиний, скрепя сердцем, покорился и уехал на виллу, где провел несколько дней в тоске без отрады, потому что, точно нарочно, в тот самый день у Амальтеи умерла мать; красавице в горе было не до любви; она лишь однажды, урывком среди похоронных хлопот, перекинулась с любимым человеком несколькими фразами, причем они решили, в память умершей, как она желала, назвать своего сына Мет (страх).
Остальное время Виргинию пришлось нехотя считать гусят и поросят, телят и жеребят, ягнят и козлят, выслушивая сплетни Стериллы про тамошних поселян, которыми ничуть не интересовался, и ругню на Вулкация, доведшего Диркею до бешенства поддразниваниями возможностью для него стать царским зятем.
Когда Виргиний вернулся в Рим, Руф стал, по обыкновению, придираться к нему.
– Ну, и что? Гусят и поросят, телят и цыплят много насчитал? – спросил он насмешливо.
Виргиний принялся давать отчет хозяйственного приплода, но Руф перебил его на первой же фразе.
– Приятно тебе было заниматься этим?
– Мне приятно заниматься всем, что ты приказываешь, – ответил юноша с напускною покорностью. – Я уважаю твою мудрость и не смею прекословить старшему. Благодарю тебя, дедушка, за то что удержал меня дома!.. Я был на войне еще в подростках, оруженосцем дяди Вулкация вместе с Марком; я тогда испытал много лишений боевой жизни в области рутулов, узнал, что такое война. Я рвался на этрусков, полагая этим угодить тебе.
– Стало быть, ты только разыгрываешь храбреца передо мною, а на самом деле ты трус?!
– Нет... но...
– Но ты обрадовался и засел в деревне, пришил свою тогу к юбке соседской невольницы...
– Ты позволил мне быть контуберналием Амальтеи.
– Позволил в надежде, что ты принесешь мне какую-нибудь пользу близостью к соседям, а ты что сделал? Ровно ничего хорошего в целых 3 года времени. Когда Марк ухаживал за этой гордячкой...
– Амальтея глядеть на него не хотела.
– Марку не она была нужна там; он только делал вид, будто влюбился, а на самом деле искусно расставил сети не девчонке, а ее отцу и другим, кто был гораздо нужнее для нас.
– Но я до сих пор не вижу никакого результата интриг Марка. Турн враждует с тобою по-прежнему из-за пограничных участков; царь решает все эти споры в его пользу...
– Царь... гм... ты скоро увидишь результат работы Марка.
– Результат работы Марка! – повторил Виргиний с горестным вздохом, неожиданно зарыдал и упал на колена к ногам Фламина. – Дедушка, заклинаю тебя перуном Юпитера, скажи...
– Никто не дал тебе права заклинать меня! – возразил Руф, с жестокою сухостью отталкивая внука ногою. – Никакие слова таких мальчишек, как ты, для меня, старшего в роде, не действительны. Чего тебе?
– Скажи, кто убил моего друга Арпина? Не Марк ли? Не это ли один из результатов его деревенских работ?
– Я уже тебе чуть не сто раз говорил, что ровно ничего не знаю. Я полагал, что Арпина убил ты, по праву кровомщения за гибель дяди.
– Дядя погиб от несчастного случая. Если бы я и решился убить моего друга тебе в угоду, то не мог бы его одолеть; Арпин был богатырь из богатырей. Дедушка, его убил по твоему приказу, если не Вулкаций, то разбойник, которого в деревне считают за Сильвина (лешего) Инву; он носит фантастический костюм чудовища, живет в какой-то пещере близ твоей виллы... Так или нет? Марк мог велеть ему...
– А если и так? Что же? Ты намерен мстить мне за любимого тобою холопа?!
– Нет, не намерен, но... Но это показывает, что тебе ничего не стоит разбить мое сердце. Я любил Арпина, ты погубил его. Я люблю Амальтею... люблю ребенка, рожденного ею...
– И боишься, что я прикажу чудовищу утопить их в болоте?
Руф ехидно усмехнулся.
– Я умру тогда.
– Очень рад, что имею отличных заложников твоей покорности. При первом же ослушании, помни это, при первом ослушании...
– Что? Что?..
– Тит-лодочник откроет Турну, кого любит дочь его управляющего; господин, ненавидящий меня, безусловно казнит твою возлюбленную со всею ее семьей. Вот я тебя и поймал в мои сети, негодный! – заворчал Руф еще мрачнее. – Я всегда предполагал, что ты отъявленный трус. Скажите, помилуйте!.. Римлянин ли это говорит, Децим Виргиний?! Ты умрешь из-за бабы с ребенком!.. Если бы я не знал, что твоею матерью была родственница префекта Тарквиния, женщина, которую целомудрием одни весталки превосходили, я, право, подумал бы, что ты произошел от раба!.. Невольница ему дороже его деда, его родни, его сословия, самого Рима!.. У меня было множество детей от невольниц; я их всех приказал выкинуть, как ненужных котят, а ты плачешь о твоем ребенке, принадлежащем навсегда чужому господину!.. Римлянин!.. Плебс толпится и ревет в ужасе от воображаемого бессилия Рима пред несуществующими полчищами, взбудораженный ложной вестью; плебс орет, винит и царя, и Сенат, за грехи перед богами, произносит всякие безумные, кощунственные молитвы, дает невыполнимые обеты, а тебе это все нипочем!..
– Я люблю великий Рим; я верный сын моего отечества, но сердце мое отдалось Амальтее навсегда; я не могу ее покинуть; если ты мне это прикажешь, умру.
– Нет, этого я тебе не прикажу, мой милый, потому что имею слишком хороший залог твоей покорности; помни, что при первом твоем ослушании, все донесут Турну: Амальтея и ее ребенок умрут.
Пресловутая свобода древних римлян – миф; на самом деле ее не было, а там все угнетали друг друга, связанные деспотизмом всяких религиозных и национальных традиций, опасаясь равных себе, иногда возвеличенных ими же креатур.
Давивший двоих внучат и целую плеяду других родичей, Руф опасался царя Сервия с его любимцами, выставил для борьбы с ними привлеченного к себе Тарквиния, за которого тоже не мог поручиться, что этот молодой регент не снесет головы прежде всех тому же Руфу, постаравшемуся о его возведении в этот сан.
Руф опасался и Клуилия, основательно подозревая, что при первой размолвке Фламина Януса способен сверзить своего друга, если не с Тарпеи, то с какой-нибудь иной кручи в пропасть, откуда нет выхода.
Такие наружно-могущественные патриции-деспоты все в совокупности боялись народа, – этой совершенно невежественной черни, крикливой, неугомонной, не подчинявшейся никаким законам, – черни знаменитой тем, что в Италии до наших дней ничем не могут усмирить ее буянство. Подавленная ненадолго строгими мерами, эта чернь при малейшей поблажке снова принималась делать смуты под всяким предлогом и стимулом, чтобы шуметь, волноваться и грабить.
Эта чернь в свою очередь боялась жрецов; стоило случиться солнечному затмению, несвоевременной грозе, вулканическому провалу почвы, и грозный буян-народ становился трусливее теленка, готовый исполнить всякий приказ того, кто, полагали, может отвести кару разгневанных богов.
Простота, безыскусственность, несложной, стихийной религии Лациума отошла давно в область преданий.
Люди высшего класса римлян, еще не будучи не только атеистами, но даже и скептиками, продолжая искренно чтить своих богов, тем не менее, прилагали к практике разные способы религиозного влияния на народ, не имевшие настоящего отношения к религии, как действие к причине, вроде ложного истолкования гаданий, голодовки священных цыплят, чтобы они охотнее клевали зерно перед битвой и этим предвещали победу, молвы о чудесах, на самом деле не случившихся, составления легенд и мифов, даже комедий с переодеванием, подобных знаменитому явлению убитого Ромула его воинами.
В эпоху Тарквиния римские жрецы, не составляя обособленной корпорации духовенства, тем не менее, держались крепко в своем кругу, и каждый из них был тем властнее, чем он был ближе к народу светской властью, состоя совместно со своим саном и на гражданской службе судьей, сенатором, или военной – полководцем.
Римские жрецы этой эпохи были уже людьми железного духа, выработанного в них веками государственной жизни, составившейся при особых условиях возникновения этого города, развившегося в самостоятельное государство из соединения в одно место трех племен: рамнов, тициев и луцеров, отчего деление черни, состоявшей уже из многих частей, продолжало называться трибами, а их выборные старшины трибунами, хоть первоначальный смысл всего этого «триплеменного» названия совершенно утратился.
Руф, всем было известно, всегда поступал наперекор Виргинию, чтобы, как этот старый деспот выражался, сломить волю мальчишки под власть старшего.
Он запретил Виргинию всякую мысль об отъезде на войну.
– Ты хочешь к этрускам, – говорил Руф, гнусавя в такие минуты раздражения. – А я тебе приказываю ехать к Стерилле: отправляйся нынче же в деревню осенний приплод считать!..
Виргиний, скрепя сердцем, покорился и уехал на виллу, где провел несколько дней в тоске без отрады, потому что, точно нарочно, в тот самый день у Амальтеи умерла мать; красавице в горе было не до любви; она лишь однажды, урывком среди похоронных хлопот, перекинулась с любимым человеком несколькими фразами, причем они решили, в память умершей, как она желала, назвать своего сына Мет (страх).
Остальное время Виргинию пришлось нехотя считать гусят и поросят, телят и жеребят, ягнят и козлят, выслушивая сплетни Стериллы про тамошних поселян, которыми ничуть не интересовался, и ругню на Вулкация, доведшего Диркею до бешенства поддразниваниями возможностью для него стать царским зятем.
Когда Виргиний вернулся в Рим, Руф стал, по обыкновению, придираться к нему.
– Ну, и что? Гусят и поросят, телят и цыплят много насчитал? – спросил он насмешливо.
Виргиний принялся давать отчет хозяйственного приплода, но Руф перебил его на первой же фразе.
– Приятно тебе было заниматься этим?
– Мне приятно заниматься всем, что ты приказываешь, – ответил юноша с напускною покорностью. – Я уважаю твою мудрость и не смею прекословить старшему. Благодарю тебя, дедушка, за то что удержал меня дома!.. Я был на войне еще в подростках, оруженосцем дяди Вулкация вместе с Марком; я тогда испытал много лишений боевой жизни в области рутулов, узнал, что такое война. Я рвался на этрусков, полагая этим угодить тебе.
– Стало быть, ты только разыгрываешь храбреца передо мною, а на самом деле ты трус?!
– Нет... но...
– Но ты обрадовался и засел в деревне, пришил свою тогу к юбке соседской невольницы...
– Ты позволил мне быть контуберналием Амальтеи.
– Позволил в надежде, что ты принесешь мне какую-нибудь пользу близостью к соседям, а ты что сделал? Ровно ничего хорошего в целых 3 года времени. Когда Марк ухаживал за этой гордячкой...
– Амальтея глядеть на него не хотела.
– Марку не она была нужна там; он только делал вид, будто влюбился, а на самом деле искусно расставил сети не девчонке, а ее отцу и другим, кто был гораздо нужнее для нас.
– Но я до сих пор не вижу никакого результата интриг Марка. Турн враждует с тобою по-прежнему из-за пограничных участков; царь решает все эти споры в его пользу...
– Царь... гм... ты скоро увидишь результат работы Марка.
– Результат работы Марка! – повторил Виргиний с горестным вздохом, неожиданно зарыдал и упал на колена к ногам Фламина. – Дедушка, заклинаю тебя перуном Юпитера, скажи...
– Никто не дал тебе права заклинать меня! – возразил Руф, с жестокою сухостью отталкивая внука ногою. – Никакие слова таких мальчишек, как ты, для меня, старшего в роде, не действительны. Чего тебе?
– Скажи, кто убил моего друга Арпина? Не Марк ли? Не это ли один из результатов его деревенских работ?
– Я уже тебе чуть не сто раз говорил, что ровно ничего не знаю. Я полагал, что Арпина убил ты, по праву кровомщения за гибель дяди.
– Дядя погиб от несчастного случая. Если бы я и решился убить моего друга тебе в угоду, то не мог бы его одолеть; Арпин был богатырь из богатырей. Дедушка, его убил по твоему приказу, если не Вулкаций, то разбойник, которого в деревне считают за Сильвина (лешего) Инву; он носит фантастический костюм чудовища, живет в какой-то пещере близ твоей виллы... Так или нет? Марк мог велеть ему...
– А если и так? Что же? Ты намерен мстить мне за любимого тобою холопа?!
– Нет, не намерен, но... Но это показывает, что тебе ничего не стоит разбить мое сердце. Я любил Арпина, ты погубил его. Я люблю Амальтею... люблю ребенка, рожденного ею...
– И боишься, что я прикажу чудовищу утопить их в болоте?
Руф ехидно усмехнулся.
– Я умру тогда.
– Очень рад, что имею отличных заложников твоей покорности. При первом же ослушании, помни это, при первом ослушании...
– Что? Что?..
– Тит-лодочник откроет Турну, кого любит дочь его управляющего; господин, ненавидящий меня, безусловно казнит твою возлюбленную со всею ее семьей. Вот я тебя и поймал в мои сети, негодный! – заворчал Руф еще мрачнее. – Я всегда предполагал, что ты отъявленный трус. Скажите, помилуйте!.. Римлянин ли это говорит, Децим Виргиний?! Ты умрешь из-за бабы с ребенком!.. Если бы я не знал, что твоею матерью была родственница префекта Тарквиния, женщина, которую целомудрием одни весталки превосходили, я, право, подумал бы, что ты произошел от раба!.. Невольница ему дороже его деда, его родни, его сословия, самого Рима!.. У меня было множество детей от невольниц; я их всех приказал выкинуть, как ненужных котят, а ты плачешь о твоем ребенке, принадлежащем навсегда чужому господину!.. Римлянин!.. Плебс толпится и ревет в ужасе от воображаемого бессилия Рима пред несуществующими полчищами, взбудораженный ложной вестью; плебс орет, винит и царя, и Сенат, за грехи перед богами, произносит всякие безумные, кощунственные молитвы, дает невыполнимые обеты, а тебе это все нипочем!..
– Я люблю великий Рим; я верный сын моего отечества, но сердце мое отдалось Амальтее навсегда; я не могу ее покинуть; если ты мне это прикажешь, умру.
– Нет, этого я тебе не прикажу, мой милый, потому что имею слишком хороший залог твоей покорности; помни, что при первом твоем ослушании, все донесут Турну: Амальтея и ее ребенок умрут.
ГЛАВА XVIII
Рим обезумел!..
Положение дел в Риме с каждым днем становилось хуже, натянутее. Случалось, всадники останавливались среди улиц, не доехав к своей цели, заговорившись со встречными знакомыми; прислуга бросала корзины и ведра у колодцев, забыв, что пора спешить на базар или в кухню, присоединялась к толпам бегущих слушать какого-нибудь крикуна, взгромоздившегося на ораторскую трибуну плебейских Комиций или даже просто на лестницу чужого крыльца, на тумбу, на бочку среди улицы.
В этой толпе мелькали случайно попавшие в нее патриции и, очутившись не в своей сфере, имели сконфуженное выражение, растерянно озирались, точно без опоры. Случалось, что их осыпали бранью, в сердитой на Тарквиния массе плебса, указывали на их чересчур нарядный костюм, выделяющийся среди грязных мастеровых и оборванных поденщиков, зачастую имеющих платье из одних овчин, доходящих им от колен до пояса, или холщевой, дырявой ветошки без рукавов, свалившейся с одного плеча от разрыва скрепы.
Виргиний иногда пытался проникнуть, какие мысли могли бродить в головах этих неразвитых, перепуганных людей? Что намерены предпринять эти Тиции и Сейи, подонки римского населения?
Улицы кишели ими с утра до ночи; они злобно глядели на всякого знатного, готовые избить, шатались от усталости, подобно пьяным, орали бессмыслицу, ругались, падали, стукнувшись лбом или носом об голову торопливо идущего встречного, садились на ступеньки лестницы, иногда хохотали.
– Рим точно обезумел! – думалось Виргинию. – Если таково начало регентства префекта Тарквиния, то каков же будет его конец?!
И юноша как-то невольно, инстинктивно подозревал, что нелепый слух о поражении войска, гибели царя, пущен именно Тарквинием, неизвестно с какою целью, желавшим посеять смуту в народе, страх, а внушил это ему несомненно Фламин Руф, ненавидящий царя Сервия, только делал вид, будто ничего не знает.
Виргиний видел, как Тарквиний производил осмотр городских укреплений, причем усилились боязливые возгласы черни:
– Герники!.. Марсы!.. Самниты!..
В просторных, безлюдных переулках мальчишки играли в войну, выкрикивая, как глашатаи, во все горло самые нелепые вести с воображаемого поля сражения, еще не понимая самой сущности этого дела, считая войну за что-то очень веселое.
Случалось, этот сумбур детского вымысла подхватывал на лету без конца и начала какой-нибудь пьяный или глупый прохожий, добавлял цветами собственной фантазии и разносил по Риму, как самое достоверное известие.
На Форуме днем и ночью волновалось море голов кишевшего народа; большая часть этого плебса глазела на ход Комиций издали, откуда ровно ничего не было ни видно, ни слышно, кроме толкотни с ее неумолчным гомоном.
Народ спорил о том, когда Тарквиний поведет оставленных в городе воинов, как резерв, на помощь разбитой армии, сегодня же ночью или же не раньше завтрашнего вечера? Делать выступление последних сил днем префект, конечно, остережется, чтобы враги не напали, подведет их во мраке тайком к этрусскому стану и ударит врасплох. Надо торопиться: римляне зимой не воюют, потому что везде сплошной паводок; все реки из берегов выходят и гром гремит непрерывно; для действий им оставалось не больше месяца[12].
– Нечего мешкать!.. Нынче пойдут! – как непреложную аксиому говорил трактирщик.
Но купец-оружейник возражал, что опасно отправляться за pomoerium urbis впотьмах; в случае внезапного нападения, не разберешь, где свой, где чужой, где друг, где враг.
– Что говорить! – подтвердил ткач. – Желательно, чтобы сами-то мы знали римские окрестности так хорошо, как их этруски знают!.. Не возражай!..
И он замахал руками на трактирщика.
– У них везде лазутчики... тут, как тут, где не ждешь совсем, вынырнут... да!..
Он ткнул энергичным жестом указательный палец вниз.
– Из-под земли вырастут... да!..
– Отцы сенаторы это отлично знают, – заспорил трактирщик. – Я слышал, послан отряд ловить всех подозрительных людей по деревням.
– Нахватают полны тюрьмы невинных, лишь бы не сказали про них, что ничего не делают, а настоящие-то шпионы из-под рук вылетят, как воробьи, и сетью не прихлопнешь... да!..
И ткач направил свой палец к небу.
– Возьми – попробуй!.. Улетела!..
– Подлое племя эти этруски, хищные!.. Хуже их нет во всей Италии!.. Воры, разбойники, а уж как в чужой город войском ворвутся, – все перепортят, ни ложка, ни плошка, ни ветошка не уцелеет; чего взять нельзя или не заманчиво – переломают.
– Да и кровожадны они ужасно!..
– И женщинам беда от них... даже старух-то не пощадят, надругаются!..
– Кровь человеческая разнится, как и кровь животных... да!.. – принялся снова разглагольствовать ткач. – Благородного коня кровь или кровь свиньи, разве одно и то же? – Нет!.. Так и кровь человеческая. Римская кровь... священная кровь квиритов, а этруск – собака... у него все влечения и поползновения гадкие, низменные... да!..
– Вдобавок, они еще и известные колдуны, – вмешалась старуха. – Во времена моей молодости, при царе Приске, в полночь на новолуние целая когорта, посланная на этрусков, стала оборотнями, разбежалась без боя по лесам и болотам, пропала неизвестно куда; воины стали медведями, волками, лягушками; говорили это те из них, кому много времени спустя удалось вернуться.
– Да и стрелой-то в этруска не попадешь, как ни прицелься, заговорены они все.
– И у них дурной глаз, напустят тумана, обморочат, отведут глаза, ну, и победят.
– А по-моему, братцы, этих этрусков напустил на нас казненный Арпин.
– Казненный?! Впервые слышу.
– Я тоже знаю, что у Скавра был не совсем законный сын от какой-то самнитки и куда-то девался, но чтобы его казнили, не слыхал.
– Его казнил тайно фламин Руф.
– Помимо царской воли?! Помимо приговора Сената?!
– По праву родового кровомщения, стало быть, и Сенат, и царь тут ни при чем; это не их дело.
– Арпин кого-нибудь убил?
– Именно... зятя фламина.
– Был какой-то слух, да стало не до этого и скоро забыли.
– Я сам знаю надвое: не то в цель метали, не то палицами... Арпин был всегда какой-то странный... одни говорили чудак, другие – колдун, а кое-кому мнилось, что и отцом-то его был не Скавр, а какой-нибудь мелкий божок, всего вернее Сильвин Инва, что живет в Палатинской пещере. Как бы там ни было, только так вышло, что оружие, брошенное Арпином вперед, само собою поднялось кверху на воздух, перелетело дугою через его голову, и упало прямо на зятя фламина.
Виргиний, слушая эти речи простонародья, возмущался, зная, что все сказанное произошло не так, но молчал, уверенный, что таких людей не разубедишь ни в одной йоте их молвы, засевшей в голове тем крепче, что вымысел интереснее более простой правды. Виргиний молча слушал, не вмешиваясь.
– Арпина казнил фламин тайно; Скавр не был при его умерщвлении, потому что он – отец его, он бы его спас, стал бы произносить на фламина клятвы великие, запреты, – Скавр по сану выше фламина, – он и главнокомандующий, он и великий Понтифекс, начальник всех жрецов, первый человек в Риме, даже царь должен во многом его слушаться, и таков закон. Казнить Арпина стало бы нельзя. Внук Руфа, – только я это слышал тоже надвое, – неизвестно, который, Вулкаций или Виргиний, – заманил Арпина в горы на охоту с собою, а там...
– Там и убили его?
– Фламин Руф совершил казнь по кровомщению на своего зятя, да только он не все знает, что и как надо совершать, чтобы убить такого, кто не совсем человек, как все, а немножко и смахивает на лешего... да и больно стар Руф-то... слышно, он позабыл проколоть труп медными иглами и забить кол в него перед опусканием в болото или в могилу. Кабы его бросили с Тарпеи или голову ему снесли, этого бы не надо, а такая казнь... так бы нельзя... оставили, – вот он и вылез из болота-то, сам стал лешим, Сильвином, и этрусков наслал... да!..
В этой толпе мелькали случайно попавшие в нее патриции и, очутившись не в своей сфере, имели сконфуженное выражение, растерянно озирались, точно без опоры. Случалось, что их осыпали бранью, в сердитой на Тарквиния массе плебса, указывали на их чересчур нарядный костюм, выделяющийся среди грязных мастеровых и оборванных поденщиков, зачастую имеющих платье из одних овчин, доходящих им от колен до пояса, или холщевой, дырявой ветошки без рукавов, свалившейся с одного плеча от разрыва скрепы.
Виргиний иногда пытался проникнуть, какие мысли могли бродить в головах этих неразвитых, перепуганных людей? Что намерены предпринять эти Тиции и Сейи, подонки римского населения?
Улицы кишели ими с утра до ночи; они злобно глядели на всякого знатного, готовые избить, шатались от усталости, подобно пьяным, орали бессмыслицу, ругались, падали, стукнувшись лбом или носом об голову торопливо идущего встречного, садились на ступеньки лестницы, иногда хохотали.
– Рим точно обезумел! – думалось Виргинию. – Если таково начало регентства префекта Тарквиния, то каков же будет его конец?!
И юноша как-то невольно, инстинктивно подозревал, что нелепый слух о поражении войска, гибели царя, пущен именно Тарквинием, неизвестно с какою целью, желавшим посеять смуту в народе, страх, а внушил это ему несомненно Фламин Руф, ненавидящий царя Сервия, только делал вид, будто ничего не знает.
Виргиний видел, как Тарквиний производил осмотр городских укреплений, причем усилились боязливые возгласы черни:
– Герники!.. Марсы!.. Самниты!..
В просторных, безлюдных переулках мальчишки играли в войну, выкрикивая, как глашатаи, во все горло самые нелепые вести с воображаемого поля сражения, еще не понимая самой сущности этого дела, считая войну за что-то очень веселое.
Случалось, этот сумбур детского вымысла подхватывал на лету без конца и начала какой-нибудь пьяный или глупый прохожий, добавлял цветами собственной фантазии и разносил по Риму, как самое достоверное известие.
На Форуме днем и ночью волновалось море голов кишевшего народа; большая часть этого плебса глазела на ход Комиций издали, откуда ровно ничего не было ни видно, ни слышно, кроме толкотни с ее неумолчным гомоном.
Народ спорил о том, когда Тарквиний поведет оставленных в городе воинов, как резерв, на помощь разбитой армии, сегодня же ночью или же не раньше завтрашнего вечера? Делать выступление последних сил днем префект, конечно, остережется, чтобы враги не напали, подведет их во мраке тайком к этрусскому стану и ударит врасплох. Надо торопиться: римляне зимой не воюют, потому что везде сплошной паводок; все реки из берегов выходят и гром гремит непрерывно; для действий им оставалось не больше месяца[12].
– Нечего мешкать!.. Нынче пойдут! – как непреложную аксиому говорил трактирщик.
Но купец-оружейник возражал, что опасно отправляться за pomoerium urbis впотьмах; в случае внезапного нападения, не разберешь, где свой, где чужой, где друг, где враг.
– Что говорить! – подтвердил ткач. – Желательно, чтобы сами-то мы знали римские окрестности так хорошо, как их этруски знают!.. Не возражай!..
И он замахал руками на трактирщика.
– У них везде лазутчики... тут, как тут, где не ждешь совсем, вынырнут... да!..
Он ткнул энергичным жестом указательный палец вниз.
– Из-под земли вырастут... да!..
– Отцы сенаторы это отлично знают, – заспорил трактирщик. – Я слышал, послан отряд ловить всех подозрительных людей по деревням.
– Нахватают полны тюрьмы невинных, лишь бы не сказали про них, что ничего не делают, а настоящие-то шпионы из-под рук вылетят, как воробьи, и сетью не прихлопнешь... да!..
И ткач направил свой палец к небу.
– Возьми – попробуй!.. Улетела!..
– Подлое племя эти этруски, хищные!.. Хуже их нет во всей Италии!.. Воры, разбойники, а уж как в чужой город войском ворвутся, – все перепортят, ни ложка, ни плошка, ни ветошка не уцелеет; чего взять нельзя или не заманчиво – переломают.
– Да и кровожадны они ужасно!..
– И женщинам беда от них... даже старух-то не пощадят, надругаются!..
– Кровь человеческая разнится, как и кровь животных... да!.. – принялся снова разглагольствовать ткач. – Благородного коня кровь или кровь свиньи, разве одно и то же? – Нет!.. Так и кровь человеческая. Римская кровь... священная кровь квиритов, а этруск – собака... у него все влечения и поползновения гадкие, низменные... да!..
– Вдобавок, они еще и известные колдуны, – вмешалась старуха. – Во времена моей молодости, при царе Приске, в полночь на новолуние целая когорта, посланная на этрусков, стала оборотнями, разбежалась без боя по лесам и болотам, пропала неизвестно куда; воины стали медведями, волками, лягушками; говорили это те из них, кому много времени спустя удалось вернуться.
– Да и стрелой-то в этруска не попадешь, как ни прицелься, заговорены они все.
– И у них дурной глаз, напустят тумана, обморочат, отведут глаза, ну, и победят.
– А по-моему, братцы, этих этрусков напустил на нас казненный Арпин.
– Казненный?! Впервые слышу.
– Я тоже знаю, что у Скавра был не совсем законный сын от какой-то самнитки и куда-то девался, но чтобы его казнили, не слыхал.
– Его казнил тайно фламин Руф.
– Помимо царской воли?! Помимо приговора Сената?!
– По праву родового кровомщения, стало быть, и Сенат, и царь тут ни при чем; это не их дело.
– Арпин кого-нибудь убил?
– Именно... зятя фламина.
– Был какой-то слух, да стало не до этого и скоро забыли.
– Я сам знаю надвое: не то в цель метали, не то палицами... Арпин был всегда какой-то странный... одни говорили чудак, другие – колдун, а кое-кому мнилось, что и отцом-то его был не Скавр, а какой-нибудь мелкий божок, всего вернее Сильвин Инва, что живет в Палатинской пещере. Как бы там ни было, только так вышло, что оружие, брошенное Арпином вперед, само собою поднялось кверху на воздух, перелетело дугою через его голову, и упало прямо на зятя фламина.
Виргиний, слушая эти речи простонародья, возмущался, зная, что все сказанное произошло не так, но молчал, уверенный, что таких людей не разубедишь ни в одной йоте их молвы, засевшей в голове тем крепче, что вымысел интереснее более простой правды. Виргиний молча слушал, не вмешиваясь.
– Арпина казнил фламин тайно; Скавр не был при его умерщвлении, потому что он – отец его, он бы его спас, стал бы произносить на фламина клятвы великие, запреты, – Скавр по сану выше фламина, – он и главнокомандующий, он и великий Понтифекс, начальник всех жрецов, первый человек в Риме, даже царь должен во многом его слушаться, и таков закон. Казнить Арпина стало бы нельзя. Внук Руфа, – только я это слышал тоже надвое, – неизвестно, который, Вулкаций или Виргиний, – заманил Арпина в горы на охоту с собою, а там...
– Там и убили его?
– Фламин Руф совершил казнь по кровомщению на своего зятя, да только он не все знает, что и как надо совершать, чтобы убить такого, кто не совсем человек, как все, а немножко и смахивает на лешего... да и больно стар Руф-то... слышно, он позабыл проколоть труп медными иглами и забить кол в него перед опусканием в болото или в могилу. Кабы его бросили с Тарпеи или голову ему снесли, этого бы не надо, а такая казнь... так бы нельзя... оставили, – вот он и вылез из болота-то, сам стал лешим, Сильвином, и этрусков наслал... да!..