Страница:
– Итак… мне приснился жуткий сон: я умерла. Я видела все: машину «скорой помощи», больницу, отца, Тару, которую я искала, вечерние новости, церковь, мою воскресшую мать, и весь этот веселый мир, и новорожденного, который не вполне родился, он был недоношенный, с закрытыми глазами, с прозрачной кожей… Я рассказываю Клер свой сон от начала до конца. Она набирает полную грудь воздуха и только потом отвечает:
– Видеть во сне смерть – довольно распространенное явление. Вас это не устраивает? Жить, умирать, возрождаться… Вы несколько раз были на волосок от смерти, однако никогда об этом не говорите.
– Не вижу никакого смысла говорить о смерти. Моя смерть для меня не существует. Я никогда не рассматривала ее в качестве возможного варианта. Потому что я хочу жить. Я была слишком молода, когда стали говорить о том, что я могу умереть. Смерть как таковая просто не рассматривается, это нереально, а теперь еще у меня Тара, я ужасно хочу жить, так что я, естественно, должна жить.
– Что вы чувствуете, вспоминая этот сон?
– Сильную, небывалую тревогу. Когда я проснулась, я сжимала Тару в объятиях и плакала. Я испугалась. Понимаете, доктор, впервые в жизни я почувствовала страх смерти. Хотя это всего лишь сон, но это странный сон, очень явственный, и потом, когда я увидела этого младенца на стуле – совсем одного, я так испугалась…
– Сон – это всего лишь сон. Символическое отражение, уходящее корнями чаще всего в область бессознательного. Страх – чувство, не обязательно связанное с реальностью. Это может быть предупреждение, приглашение жить более полной жизнью, осознать счастье того, что ты просто жив.
– А бывают вещие сны?
Я прерываю Клер, она улыбается, неодобрительно качая головой:
– У меня никогда не было подтверждения этому, и сама я никогда вещих снов не видела. Поэтому я, скорее, склонна ответить вам отрицательно. Но я допускаю, что некоторые явления пока еще необъяснимы. Предчувствие часто бывает отражением боязни какого-то события. Во сне можно видеть то, чего опасаешься. А если оно случается, то можно сказать: «Вот видишь, а я это предсказал». Людям хочется верить, что они обладают уникальными способностями, что могут подчинить себе жизнь. Но все это только чувства и совпадения.
– А новорожденный из моего сна?
– Вы уже много раз говорили мне о своем желании иметь еще одного ребенка, правда? Я не специалист по толкованию снов, но младенец может просто символизировать жизнь. Вы не раз были на волосок от смерти, но каждый раз выживали. Но что вы сами думаете, Шарлотта, про этого младенца? Важны ваши чувства.
– Это никак не связано с моим желанием завести второго ребенка. Я боюсь этого видения и, главное, боюсь умереть… Значит, я не умру?
– Умрете, и я тоже умру – когда-нибудь. Смерть – либо проблема, либо избавление – на выбор!
Мне иногда кажется, моя докторша еще больше ку-ку, чем я сама. На вид – гладкая, ровная, не придерешься, а внутри – чистый самоубийца. Я бы сама могла лечить людей, у меня большой опыт в области психологии. Так что у нас с ней стенка на стенку.
После долгих лет общения лакановские[2] позы Клер и ее установка на молчание, которые я с трудом выносила, разлетелись в пух и прах. Клер адаптировалась к перепадам моего настроения. Мы общаемся, она спонтанно заговаривает со мной, дает мне советы, защищает меня или провоцирует.
– Когда? Когда я умру… Мне хочется знать, сколько еще осталось времени.
– Я психоаналитик, а не гадалка. Видеть во сне смерть вполне нормально. Не каждый день, конечно, но сон о смерти – это еще и сон о жизни, бояться умереть – значит явно признать свою привязанность к жизни.
– Я хотела бы жить долго…
– Прекрасно…
На лице доктора – мельчайшие признаки нетерпения, усталости. Либо наше время истекло, либо я вышла из темы, либо повторяюсь. Она хотела бы, чтобы мы поговорили о другом, но мне нужно понять это чувство незнакомого мне страха, вспыхивающее во мне при едином воспоминании о том сне.
– Я очень испугалась… это почти не выразить словами… такое мощное чувство, от которого каменеешь, идущее из самых печенок… Этот сон был не похож на другие, как бы вам сказать… Это было как будто…
Клер успокаивающим тоном прерывает меня:
– Но вы ведь живы, вы сидите передо мной, страх прошел, да? Сон символический, но не имеющий реального основания, раз вы живы. И еще живее обычного. Словом, это очень жизнеутверждающий сон про смерть!
– Да…
Я заканчиваю начатую фразу:
– Это как будто был не мой сон…
Клер поднимает бровь, лицо напрягается, потом появляется усталая улыбка. Время истекло.
– Прекрасно… Держитесь крепче за реальность, за то, что действительно есть, не бойтесь того, чего не существует. На сегодня достаточно. Хорошо?
Провожая меня до двери, Клер внезапно говорит, чтобы завершить встречу, как всегда, на позитиве:
– А кстати, ваша книга называется «Любовь в крови», правильно? Замечательный успех, я обязательно ее прочту.
– Я в следующий раз принесу вам экземпляр. Это доставит мне удовольствие.
Спускаясь по просторной деревянной лестнице прекрасного старинного жилого дома, медленно выводящей меня к улице Севр, я не могу избавиться от задумчивости. Не вернуться ли назад? У меня такое чувство, что я забыла сказать Клер что-то важное. Но что?
«Любовь в крови» – это моя автобиография или, как я люблю говорить, роман моей жизни. Я написала эту книгу прошлой зимой. Я была отрезана от людей, забыта, обессилена. Я не хотела больше скрываться. Книга вышла в сентябре, и мой издатель говорит, что она пользуется успехом. Я счастлива и удивлена. Было приложено много усилий для продвижения книги. Пресса как будто выбрала из тридцати семи лет моей жизни только одну вещь. Шарлотта Валандре ВИЧ-инфицирована. Я сохранила обложку журнала «Экспресс» из-за своей прекрасной трагической фотографии. Некоторые мои родственники узнали новость обо мне вот так – у газетного киоска. «Почему ты нам раньше не сказала?» – «Потому». У меня нет ответа. Человек инстинктивно знает, что он может сказать и кому. Потом, после долгих сомнений, мне хочется вдруг кричать об этом всему миру. Я хотела избавиться от того, что стало давить на меня, как груз. Положить конец слухам, замечаниям насчет того, как я выгляжу, почему похудела, почему щеки как у хомяка, а живот как у лягушки, почему глаза запали. Кто-то, наверное, решил, что это какая-то инфекция, связанная со СПИДом, но мое тело изменилось просто в результате побочного действия тритерапии и пересадки сердца. Мне нужна была истина, а не досужие домыслы. И еще я хотела, чтобы меня поняли. Как в песне «Чтобы понять меня»[3]. Я хотела выразить свою правду, просто и прямо, и не бояться больше того момента, когда надо будет сказать парню, который хочет заняться со мной любовью, что у меня… Что со мной презервативом придется пользоваться всю жизнь. То есть не всю жизнь, а пока любовь не одолеет страх.
Я хотела сказать об этом, чтобы меня приняли такой, какая я есть, я хотела работать и покончить с ВИЧ. Это была утопия. Я вижу, что интерес ко мне, любопытство, которое вызывает моя книга, обложки журналов, приглашения на передачи теперь связаны только с моей ВИЧ-инфицированностью. Я – новое лицо невидимого вируса. Неужели я всю жизнь буду ассоциироваться исключительно с ВИЧ? Это только часть моей истории. Пожалуйста, не усекайте меня до нее. Да, я ВИЧ-инфицирована, но есть и другие качества.
Я рассказала о своем заболевании в надежде, что мое свидетельство освободит моих братьев и сестер по крови, всех тех, кто еще вынужден скрывать свою тайну как смертный грех, тех, кто, как я, должны мучиться вдвойне – от заражения и потом от отверженности, от исключения во множестве разных форм – почти тридцать лет спустя после появления СПИДа. Он все еще завораживает, в нем сконцентрированы страхи, возможная смерть, которая приходит через сперму, кровь, секс – через все, что обычно несет только жизнь.
Я опасалась реакции людей – она обнадеживает. Журналисты смущены, растроганы, доброжелательны. Публика, как всегда, относится ко мне тепло, незнакомые люди на улице улыбаются, поднимают вверх большой палец, глядя на меня. Помню, как однажды утром я торопилась – редкий для меня случай – и опаздывала. Шел дождь, я бурчала что-то про холодную воду, которая сейчас намочит мне волосы. Такси все не шло. Я смотрела направо, налево, дергалась. Потом я увидела, как ко мне бежит какой-то парень, он что-то держал в поднятой руке и кричал: «Шарлотта! Шарлотта, прошу вас!» Сразу за ним подошло такси, но я задержалась. По его лицу струился дождь, он улыбался и протягивал мою книгу. Он несколько часов подстерегал меня в кафе, ему подтвердили, что я действительно живу по этому адресу. Он просил автограф – прямо здесь, под дождем. Не объясняя мне причин, он во что бы то ни стало хотел мне сказать: «Благодаря вам я еще жив». Я написала то, что мне пришло в голову: «Любите жить!» Кажется. Я обняла его, он прижал меня к себе, шофер нетерпеливо звал меня в машину, я извинилась перед незнакомцем и уехала. Я получила несколько трогательных признаний от артистов, по нескольку раз переслушала замечательные послания от Матильды Сенье, от Изабель Джордано. Но еще я чувствовала смятение, удивление и стыдливое молчание людей моего профессионального круга. Успех моей книги и то, что я свободно говорю на эту деликатную тему, странным образом отдалили их от меня. А ведь СПИД нанес артистическому миру больше ударов, чем в других сферах. Но шоу-бизнес оказался не готов принять эту истину, свет ослепляет, но не освещает.
«Из двусмысленного положения можно выйти, только пожертвовав чем-то». Кардинал де Рец[4].
Хотела бы я убедиться в обратном. Гораздо больше, чем СПИД, никогда не причинявший мне непосредственных страданий, мое тело было отмечено трансплантацией сердца, перевернувшей мою жизнь. Десятичасовая операция и грудная клетка, раскроенная для того, чтобы посадить туда чужое сердце.
«Мне не хватает любви. Мне кажется, я ждала любви всю жизнь. Я горю от нетерпения. Тороплю время, жду свидания… Мне всегда их мало. Я хочу, чтобы меня любили, чтобы признавались, кричали об этом, повторяли вновь и вновь. Чтобы любовь сверкала в глазах, в улыбке, чтобы меня ласкали бесконечно, до дыр. Откуда эта жажда любви, эта сентиментальная ненасытность? Не знаю. Наверняка такой характер.
Я долго ждала, пока мне скажут „я люблю тебя“, „тебя“ – и больше никого. Достаточно ли часто мне это говорили? Эти три слова – как рождение, как бомба с неизвестным часовым механизмом.
Родители любили меня глубоко и молчаливо.
Немая, стыдливая любовь сковывает. Родительская любовь не имела слов, жестов, не формулировалась, детей никто не обнимал. Так было всегда, это был какой-то вечный дефицит любви, как традиция, идущая из прошлого и длящаяся до сих пор.
А мне хотелось поцелуйчиков, песен, взрывов, доказательств любви. Тишина, мягкая нейтральность, ровные фразы и благопристойность моих родителей были как кляп, затыкавший им рот. Как плотина на пути у потока любви. И я никогда не знала, какой температуры эта вода.
И тогда я стала гоняться за любовью, как ищут сокровище, как ищут себя. Человек не живет, пока в его жизни нет слов „я люблю тебя“. Я все еще ищу их».
Это последние страницы книги «Любовь в крови», они могли бы стать резюме для всей моей жизни, если бы все в корне не изменилось.
«Будущее никогда не бывает точным продолжением настоящего». Вот любимая фраза моей психологини, я хватаюсь за нее, когда перестаю видеть выход из своего безнадежного настоящего. Будущее всегда поразительно. Как вы правы, дорогая Клер, я влюблена.
Если что-то в жизни и возможно, так это любовь. Я встретила своего возлюбленного летом в больнице. Все дело в статистике. Учитывая мой образ жизни, у меня больше шансов встретить любовь в белом халате, чем на парижском званом вечере.
Несколькими месяцами ранее, в начале лета 2005 г.
Париж, госпиталь Сен-Поль
Мне назначена биопсия. Раз в три месяца у меня берут на пробу частицу пересаженного сердца, чтобы проверить, нет ли отторжения. Раз в три месяца я испытываю стресс, без настоящего страха. Я верю в свою счастливую звезду, в свой организм. Я говорю себе, что все это не имело бы смысла, если бы трансплантат именно сейчас решил взять ноги в руки. В любом случае я бы почувствовала. Если сердце сбегает от человека, наверняка это можно почувствовать. Однако мой кардиолог утверждает обратное. Процесс отторжения может начаться без особых ощущений, это вне логики. Классно, да? В отличие от печени, которая постоянно регенерирует себя, сердце не отстраивает себя заново, и нарушения в нем необратимы. Ничего удивительного. Оно не отрастает, не оправляется никогда полностью от своих ран. Максимум, что оно может, – это твердеть, рубцеваться. Это болезнь сердца. Я всегда прошу доктора Риу, моего кардиолога, чтобы он велел медперсоналу брать самую крошечную частицу моего нового сердца. Доктор уверяет меня, что отщипываемый кусочек бесконечно мал, но у меня каждый раз создается впечатление, что меня просто обгрызли. Миллиграмм моего сердца – это, возможно, еще одна минута игры с Тарой, еще одно мгновение смеха, надежды. Операция неприятная. В основание шеи вводят толстую иголку с микрозаборником, который проходит в ту нежную и влажную впадину, что угнездилась прямо за ключицей, и быстро достигает сердца.
Сразу после пересадки частота биопсий была просто адская. Меня всю утыкивали иголками, как сатанисты – куклу. Кожа у меня заживала плохо и потом белела в месте каждого укола. Мои биопсии можно пересчитать по декольте. Гламурненько, да?
В канцелярии кардиологического отделения
– Добрый день, Генриетта! Что за ужасное лето!
– Добрый день, Шарлотта! Да уж, кошмар! Вы немного рановато, милая…
– Да, я люблю приходить раньше, на всякий случай, вдруг кто-то не придет, вдруг его сердце сдаст раньше моего!
– О-ля-ля! Да что она такое говорит! Знаете, вы должны идти последней…
Да, знаю. Мне в общих чертах объясняли, но я не старалась понять. Это связано с моей ВИЧ-инфицированностью, это мера предосторожности в операционном блоке, никто после меня проходить процедуры не должен. Мне не нравится такой отличный от других подход, и потому я всегда прихожу раньше, читаю, жду, беседую с Генриеттой. В 2003 году она была тут, дежурила в то воскресное утро, когда мне делали пересадку. Она сразу же стала называть меня деточкой, и правда, я тогда была совсем не крупной. Генриетта держала меня за руку, когда я, одинокая и дрожащая, очнулась после анестезии, которая отправляет вас в другую галактику. У меня хотели отобрать плюшевого мишку. Он мне нужен, только когда я засыпаю в больнице.
Все вокруг над этим смеялись, а у меня не было сил бороться за него. Старший санитар разозлился: «Выбросить отсюда это». Я готова была разжать пальцы, и тут Генриетта твердо сказала: «Оставьте вы ей этого мишку, черт побери!»
Однажды Генриетта назвала меня звездой. Однако во время наших долгих бесед она призналась, что по телевизору смотрит только новости и репортажи о путешествиях. Она, Генриетта, никогда не ходит в кино. Ей больше нравится вязать крючком, так что она повторяет, что слышала. Она спросила меня: «А правда, что вы знаменитая?» Я ответила: «Да ну…» Она не стала расспрашивать. Я хотела, чтобы она по-прежнему называла меня деточкой. Она добрая, Генриетта, спокойная, разумная, обожает вязать крючком, на спицах, мне дико нравится ее имя, оно внушает мне доверие, оно неподвластно времени, это имя для бабушки, какое-то ископаемое имя.
Добрая, милая Генриетта.
Больше всего я люблю доброту, она меня просто подкупает. Раньше мне, прежде всего, хотелось красоты, ума, а доброта казалась заурядной, простоватой, почти пошлой. Но я поняла, я изменилась. Трудно быть приветливым, а быть добрым почти невозможно. Ум, красота – это дело природы.
На следующий день после операции Генриетта с утра пришла поддержать меня с сюрпризом. Моя грудная клетка десять часов была раскрыта, все внутренности проветрились. На открытом сердце была проделана щель примерно в пятнадцать сантиметров. Пока я спала, Генриетта связала крючком на мягком пузе моего мишки – красное сердце. Она вручила мне его со звонким поцелуем в лоб и с таким комментарием, вызвавшим мой первый, кривой послеоперационный смех:
– Весь в мать!
Генриетта любит свою работу, однако жалуется на усталость и считает дни до пенсии, как солдат до дембеля.
Сегодня снова меня одаривают точными подсчетами:
– Завтра будет ровно семьсот дней, – точная дата – пятого июня две тысячи седьмого года, запомнить легко: пять – шесть – семь.
– А пригласите меня на отвальную?
– Да конечно! Вот пройдет семьсот дней, и я вас первую приглашу!
– Погодите, я проверю, не занята ли.
Генриетта от всего сердца смеется, потом ее губы застывают, она заглядывает в ежедневник и внезапно говорит:
– Вы знаете, что доктор Риу уволился?
– Не может быть!
– Точно, в прошлом месяце перешел в другую больницу, если хотите, я могу дать вам его телефон, его заменяет доктор Леру, вы огорчены?
– Нет… То есть я привыкла к доктору Риу…
Потом начинаю напевать: Риу, Леру, ду-ду, ку-ку…
– Хотя, вообще-то, доктор Риу был не очень симпатичный, не слишком разговорчивый, и губы у него в нитку были, уж такие тонкие, вы заметили?
– Нет… Значит, вы ничего не имеете против? Вы увидите, новенький очень милый, немного застенчивый, но очень серьезный, его перевели из другого отделения.
– Бабушка обожала его. То есть цикорий фирмы Леру. А мне кажется, гадость. Вкус никакой. Это просто невозможно пить – похоже одновременно на кофе, на отвар и на раствор торфяного удобрения… Поперек горла встает. Доктор Леру…
Я повторяю его имя на разные лады, оно звучит в приемной кардиологического отделения – я пытаюсь понять, какие чувства оно мне внушает, почувствовать, какие от него идут волны…
– Леру… Леру… Наследник империи растворимого цикория?
Генриетта посмеивается и делает мне какие-то знаки глазами – я их не понимаю.
– Это вы Анна-Шарлотта Паскаль или Шарлотта Валандре?
От неожиданности я оборачиваюсь. Мужчина представляется:
– Здравствуйте, я доктор Леру, рад познакомиться.
Вам сегодня повезло. Вас примут раньше.
Он улыбается мне и протягивает руку.
– Здравствуйте, доктор. Извините, я вас не видела.
– Пойдемте со мной.
– Конечно. Меня только в больнице называют Анна-Шарлотта. Зовите меня Шарлоттой, так короче.
Я оборачиваюсь к Генриетте, та выразительно подмигивает.
Доктор Леру – высокий, довольно молодой мужчина, ему не больше сорока, у него детское лицо с парой озабоченных морщинок и карие глаза – очень блестящие, как будто начищенные, проницательные, хитроватые. Красивые руки, сильные длинные пальцы. Обручальное кольцо! Где же обручальное кольцо. Скорее! Я ерзаю, пытаясь разглядеть его левую руку, которая болтается с другой стороны. Нет кольца! Он прав, доктор Леру, может, и правда, мне сегодня повезло.
– «Красный поцелуй», правильно?
– Классно поцелую? Извините, я не расслышала…
– «Красный поцелуй», ваш первый фильм с Лэмбертом Уилсоном, замечательное кино, я смотрел его еще в школе, я помню, тогда был в вас влюблен.
На лице возникает тень улыбки, и, пытаясь скрыть ее, он чуть опускает голову.
– А теперь?
Доктор Леру опять улыбается. А ведь он даже не очень красивый…
– А теперь займемся вашим сердцем.
– Прекрасно… займитесь моим сердцем, – шепчу я.
Потом он усаживает меня в маленьком квадратном кабинете, пустом, совершенно сером. Такая обыденная оправа для наших зарождающихся отношений.
– Сделаем контрольную эхографию после биопсии. Но прежде я хотел бы кое-что выяснить, у вас в истории болезни не все записано, и я вас не знаю. Позвольте мне задать вам несколько вопросов. Вы ВИЧ-инфицированы с какого возраста?..
– Давно. Вы не хотите поговорить о чем-нибудь другом?
– В другой раз и в другом месте – с удовольствием, но не теперь. Как давно вы проходите тритерапию?
– Я стала принимать таблетки ВАРТ с девяносто пятого года, кажется, – у меня плохая память на даты…
– То есть как только появился ВАРТ…
– Да, и я умоляла доктора Розенбаума сделать меня подопытной свинкой, я была готова проглотить что угодно, как все ВИЧ-инфицированные в то время…
Я не люблю воскрешать эти воспоминания, но ласковый и внимательный вид доктора Леру заставляет меня выложить все о том забытом времени…
Моя вирусная нагрузка проявилась в первый раз через десять лет после заражения. Десять лет ВИЧ-инфицированности без всякого лечения и ни одного случая развития какой-нибудь подвернувшейся инфекции. Как будто вирус сидел тихонько и ждал, чтобы проснуться, появления первого действенного лекарства. Симпатичный ВИЧ. СПИД уносил тысячи жизней, люди сгорали за несколько месяцев, я видела, как они до крайности истощались, слепли или покрывались темными чешуйками, смертельными корками, а мне удавалось ускользнуть от этих кошмаров. Я переходила из службы инфекционных болезней, где весь персонал разгуливал в масках, чтобы защитить себя от прокаженных, к съемочным площадкам, к парикмахерским и косметическим салонам с полной беспечностью, с настоящей легкостью. Это была просто смена декораций. Иногда я спрашивала себя, правда ли все это. Я даже воображала, что лаборатория ошиблась. Невозможно было, чтобы я умерла от СПИДа. Вот приказ, который я посылала своему телу. СПИД – не может быть. Я твердо верю во влияние духа на тело… И это помогало до чудодейственного изобретения ВАРТ. Это было потрясающе, я видела, как больные возвращали себе человеческий облик за несколько недель, оживали, как мимозы, почерневшие от мороза и как будто высохшие, мертвые – а потом, через несколько дней расцветающие невероятной желтизной…
Я говорю, глядя в окно на цветник с яркими цветами, который мокнет под дождем. Я в последний раз вызываю эти воспоминания. Это мой долг памяти. Потом я замолкаю, смотрю на доктора – он тоже молчит, пристально глядя мне в глаза. Я даю тишине заполнить все между нами. Я воображаю, как я на глазах у доктора Леру вся расцветаю желтыми бутонами. Он явно взволнован, потом берет себя в руки:
– Вы говорите о таких серьезных вещах так легко… Мне очень жаль, но мне надо задать вам ряд вопросов. Вы начали лечение в другом медицинском учреждении, и анамнез, которым я располагаю, довольно скуп. Пересадка произошла здесь. (Его голос внезапно становится тише.)
Забор органа тоже, кстати.
– Простите?
– Это я так.
– Как же, вы сказали, забор, то есть забор моего органа произошел здесь?
– Я не располагаю такой информацией. Я оговорился. Я устал и рассеян, простите меня. Место забора органа не имеет значения. Главное, что ваш трансплантат чувствует себя хорошо. Теперь я посмотрю вашу последнюю ангиограмму… Это почти как короткометражный фильм, – говорит доктор Леру, пытаясь меня отвлечь.
– Не лучший мой фильм и не лучший ракурс.
Ангиограмма благодаря контрасту с окрашенным веществом, которое впрыскивают в кровь, позволяет увидеть всю протяженность артерий, оплетающих мое сердце.
Доктор Леру вставляет диск в компьютер и спрашивает:
– Хотите, я покажу вам?
– Нет, не люблю видеть себя на экране.
– Серьезно.
– Мне не нравятся эти снимки. Жизнь теряет часть своей магии, если рассматривать ее с такого близкого расстояния, правда? Мне нравится думать, что мое сердце – это что-то загадочное, а не просто залатанный насос. Однажды я видела осциллографию или ангиографию – не помню что, ну какие-то снимки моего несчастного сердца, я ничего не поняла. Надо быть специалистом, как вы. Зачем смотреть дубли? Важен конечный монтаж. Так как дела с моим сердцем, доктор?
– Хорошо… Очень хорошо. Вот ваши коронарные артерии, они орошают сердце, они дают ему жизнь.
– Это артерии моего донора?
– Да, в отличие от окружающих легочных вен. А легочные – ваши, если можно так сказать.
– Как сложно!
– Нет, операция несложная. Сердечная механика проста, как Библия, и так же завораживает… Невероятный насос, посылающий в наше тело до восьми тысяч литров крови в день… Сожмите кулак!
Я продолжаю слушать доктора, но если бы он знал, что от вида крови меня просто бросает в дрожь, он прекратил бы свои лекции по анатомии. Борясь с дурнотой, я сжимаю пальцы правой руки в кулак, поднимаю ее в знак победы и произношу громкое «yes!», от которого он начинает улыбаться.
– Так вот, ваше сердце чуть больше вашего кулака и ежедневно перекачивает восемь кубометров крови в вашем теле. Чудеса, правда?
– Мое, наверное, чуть меньше? Надо бы знать размер кулака моего донора…
Доктор Леру несколько секунд молчит, стараясь не глядеть мне в глаза. Он снова, кажется, волнуется. Я тоже. От всех этих физиологических подробностей голова немного идет кругом, мне чудятся потоки крови, бурлящий красный водопад и сжатый кулачок моего неведомого сердца…
– Видеть во сне смерть – довольно распространенное явление. Вас это не устраивает? Жить, умирать, возрождаться… Вы несколько раз были на волосок от смерти, однако никогда об этом не говорите.
– Не вижу никакого смысла говорить о смерти. Моя смерть для меня не существует. Я никогда не рассматривала ее в качестве возможного варианта. Потому что я хочу жить. Я была слишком молода, когда стали говорить о том, что я могу умереть. Смерть как таковая просто не рассматривается, это нереально, а теперь еще у меня Тара, я ужасно хочу жить, так что я, естественно, должна жить.
– Что вы чувствуете, вспоминая этот сон?
– Сильную, небывалую тревогу. Когда я проснулась, я сжимала Тару в объятиях и плакала. Я испугалась. Понимаете, доктор, впервые в жизни я почувствовала страх смерти. Хотя это всего лишь сон, но это странный сон, очень явственный, и потом, когда я увидела этого младенца на стуле – совсем одного, я так испугалась…
– Сон – это всего лишь сон. Символическое отражение, уходящее корнями чаще всего в область бессознательного. Страх – чувство, не обязательно связанное с реальностью. Это может быть предупреждение, приглашение жить более полной жизнью, осознать счастье того, что ты просто жив.
– А бывают вещие сны?
Я прерываю Клер, она улыбается, неодобрительно качая головой:
– У меня никогда не было подтверждения этому, и сама я никогда вещих снов не видела. Поэтому я, скорее, склонна ответить вам отрицательно. Но я допускаю, что некоторые явления пока еще необъяснимы. Предчувствие часто бывает отражением боязни какого-то события. Во сне можно видеть то, чего опасаешься. А если оно случается, то можно сказать: «Вот видишь, а я это предсказал». Людям хочется верить, что они обладают уникальными способностями, что могут подчинить себе жизнь. Но все это только чувства и совпадения.
– А новорожденный из моего сна?
– Вы уже много раз говорили мне о своем желании иметь еще одного ребенка, правда? Я не специалист по толкованию снов, но младенец может просто символизировать жизнь. Вы не раз были на волосок от смерти, но каждый раз выживали. Но что вы сами думаете, Шарлотта, про этого младенца? Важны ваши чувства.
– Это никак не связано с моим желанием завести второго ребенка. Я боюсь этого видения и, главное, боюсь умереть… Значит, я не умру?
– Умрете, и я тоже умру – когда-нибудь. Смерть – либо проблема, либо избавление – на выбор!
Мне иногда кажется, моя докторша еще больше ку-ку, чем я сама. На вид – гладкая, ровная, не придерешься, а внутри – чистый самоубийца. Я бы сама могла лечить людей, у меня большой опыт в области психологии. Так что у нас с ней стенка на стенку.
После долгих лет общения лакановские[2] позы Клер и ее установка на молчание, которые я с трудом выносила, разлетелись в пух и прах. Клер адаптировалась к перепадам моего настроения. Мы общаемся, она спонтанно заговаривает со мной, дает мне советы, защищает меня или провоцирует.
– Когда? Когда я умру… Мне хочется знать, сколько еще осталось времени.
– Я психоаналитик, а не гадалка. Видеть во сне смерть вполне нормально. Не каждый день, конечно, но сон о смерти – это еще и сон о жизни, бояться умереть – значит явно признать свою привязанность к жизни.
– Я хотела бы жить долго…
– Прекрасно…
На лице доктора – мельчайшие признаки нетерпения, усталости. Либо наше время истекло, либо я вышла из темы, либо повторяюсь. Она хотела бы, чтобы мы поговорили о другом, но мне нужно понять это чувство незнакомого мне страха, вспыхивающее во мне при едином воспоминании о том сне.
– Я очень испугалась… это почти не выразить словами… такое мощное чувство, от которого каменеешь, идущее из самых печенок… Этот сон был не похож на другие, как бы вам сказать… Это было как будто…
Клер успокаивающим тоном прерывает меня:
– Но вы ведь живы, вы сидите передо мной, страх прошел, да? Сон символический, но не имеющий реального основания, раз вы живы. И еще живее обычного. Словом, это очень жизнеутверждающий сон про смерть!
– Да…
Я заканчиваю начатую фразу:
– Это как будто был не мой сон…
Клер поднимает бровь, лицо напрягается, потом появляется усталая улыбка. Время истекло.
– Прекрасно… Держитесь крепче за реальность, за то, что действительно есть, не бойтесь того, чего не существует. На сегодня достаточно. Хорошо?
Провожая меня до двери, Клер внезапно говорит, чтобы завершить встречу, как всегда, на позитиве:
– А кстати, ваша книга называется «Любовь в крови», правильно? Замечательный успех, я обязательно ее прочту.
– Я в следующий раз принесу вам экземпляр. Это доставит мне удовольствие.
Спускаясь по просторной деревянной лестнице прекрасного старинного жилого дома, медленно выводящей меня к улице Севр, я не могу избавиться от задумчивости. Не вернуться ли назад? У меня такое чувство, что я забыла сказать Клер что-то важное. Но что?
«Любовь в крови» – это моя автобиография или, как я люблю говорить, роман моей жизни. Я написала эту книгу прошлой зимой. Я была отрезана от людей, забыта, обессилена. Я не хотела больше скрываться. Книга вышла в сентябре, и мой издатель говорит, что она пользуется успехом. Я счастлива и удивлена. Было приложено много усилий для продвижения книги. Пресса как будто выбрала из тридцати семи лет моей жизни только одну вещь. Шарлотта Валандре ВИЧ-инфицирована. Я сохранила обложку журнала «Экспресс» из-за своей прекрасной трагической фотографии. Некоторые мои родственники узнали новость обо мне вот так – у газетного киоска. «Почему ты нам раньше не сказала?» – «Потому». У меня нет ответа. Человек инстинктивно знает, что он может сказать и кому. Потом, после долгих сомнений, мне хочется вдруг кричать об этом всему миру. Я хотела избавиться от того, что стало давить на меня, как груз. Положить конец слухам, замечаниям насчет того, как я выгляжу, почему похудела, почему щеки как у хомяка, а живот как у лягушки, почему глаза запали. Кто-то, наверное, решил, что это какая-то инфекция, связанная со СПИДом, но мое тело изменилось просто в результате побочного действия тритерапии и пересадки сердца. Мне нужна была истина, а не досужие домыслы. И еще я хотела, чтобы меня поняли. Как в песне «Чтобы понять меня»[3]. Я хотела выразить свою правду, просто и прямо, и не бояться больше того момента, когда надо будет сказать парню, который хочет заняться со мной любовью, что у меня… Что со мной презервативом придется пользоваться всю жизнь. То есть не всю жизнь, а пока любовь не одолеет страх.
Я хотела сказать об этом, чтобы меня приняли такой, какая я есть, я хотела работать и покончить с ВИЧ. Это была утопия. Я вижу, что интерес ко мне, любопытство, которое вызывает моя книга, обложки журналов, приглашения на передачи теперь связаны только с моей ВИЧ-инфицированностью. Я – новое лицо невидимого вируса. Неужели я всю жизнь буду ассоциироваться исключительно с ВИЧ? Это только часть моей истории. Пожалуйста, не усекайте меня до нее. Да, я ВИЧ-инфицирована, но есть и другие качества.
Я рассказала о своем заболевании в надежде, что мое свидетельство освободит моих братьев и сестер по крови, всех тех, кто еще вынужден скрывать свою тайну как смертный грех, тех, кто, как я, должны мучиться вдвойне – от заражения и потом от отверженности, от исключения во множестве разных форм – почти тридцать лет спустя после появления СПИДа. Он все еще завораживает, в нем сконцентрированы страхи, возможная смерть, которая приходит через сперму, кровь, секс – через все, что обычно несет только жизнь.
Я опасалась реакции людей – она обнадеживает. Журналисты смущены, растроганы, доброжелательны. Публика, как всегда, относится ко мне тепло, незнакомые люди на улице улыбаются, поднимают вверх большой палец, глядя на меня. Помню, как однажды утром я торопилась – редкий для меня случай – и опаздывала. Шел дождь, я бурчала что-то про холодную воду, которая сейчас намочит мне волосы. Такси все не шло. Я смотрела направо, налево, дергалась. Потом я увидела, как ко мне бежит какой-то парень, он что-то держал в поднятой руке и кричал: «Шарлотта! Шарлотта, прошу вас!» Сразу за ним подошло такси, но я задержалась. По его лицу струился дождь, он улыбался и протягивал мою книгу. Он несколько часов подстерегал меня в кафе, ему подтвердили, что я действительно живу по этому адресу. Он просил автограф – прямо здесь, под дождем. Не объясняя мне причин, он во что бы то ни стало хотел мне сказать: «Благодаря вам я еще жив». Я написала то, что мне пришло в голову: «Любите жить!» Кажется. Я обняла его, он прижал меня к себе, шофер нетерпеливо звал меня в машину, я извинилась перед незнакомцем и уехала. Я получила несколько трогательных признаний от артистов, по нескольку раз переслушала замечательные послания от Матильды Сенье, от Изабель Джордано. Но еще я чувствовала смятение, удивление и стыдливое молчание людей моего профессионального круга. Успех моей книги и то, что я свободно говорю на эту деликатную тему, странным образом отдалили их от меня. А ведь СПИД нанес артистическому миру больше ударов, чем в других сферах. Но шоу-бизнес оказался не готов принять эту истину, свет ослепляет, но не освещает.
«Из двусмысленного положения можно выйти, только пожертвовав чем-то». Кардинал де Рец[4].
Хотела бы я убедиться в обратном. Гораздо больше, чем СПИД, никогда не причинявший мне непосредственных страданий, мое тело было отмечено трансплантацией сердца, перевернувшей мою жизнь. Десятичасовая операция и грудная клетка, раскроенная для того, чтобы посадить туда чужое сердце.
«Мне не хватает любви. Мне кажется, я ждала любви всю жизнь. Я горю от нетерпения. Тороплю время, жду свидания… Мне всегда их мало. Я хочу, чтобы меня любили, чтобы признавались, кричали об этом, повторяли вновь и вновь. Чтобы любовь сверкала в глазах, в улыбке, чтобы меня ласкали бесконечно, до дыр. Откуда эта жажда любви, эта сентиментальная ненасытность? Не знаю. Наверняка такой характер.
Я долго ждала, пока мне скажут „я люблю тебя“, „тебя“ – и больше никого. Достаточно ли часто мне это говорили? Эти три слова – как рождение, как бомба с неизвестным часовым механизмом.
Родители любили меня глубоко и молчаливо.
Немая, стыдливая любовь сковывает. Родительская любовь не имела слов, жестов, не формулировалась, детей никто не обнимал. Так было всегда, это был какой-то вечный дефицит любви, как традиция, идущая из прошлого и длящаяся до сих пор.
А мне хотелось поцелуйчиков, песен, взрывов, доказательств любви. Тишина, мягкая нейтральность, ровные фразы и благопристойность моих родителей были как кляп, затыкавший им рот. Как плотина на пути у потока любви. И я никогда не знала, какой температуры эта вода.
И тогда я стала гоняться за любовью, как ищут сокровище, как ищут себя. Человек не живет, пока в его жизни нет слов „я люблю тебя“. Я все еще ищу их».
Это последние страницы книги «Любовь в крови», они могли бы стать резюме для всей моей жизни, если бы все в корне не изменилось.
«Будущее никогда не бывает точным продолжением настоящего». Вот любимая фраза моей психологини, я хватаюсь за нее, когда перестаю видеть выход из своего безнадежного настоящего. Будущее всегда поразительно. Как вы правы, дорогая Клер, я влюблена.
Если что-то в жизни и возможно, так это любовь. Я встретила своего возлюбленного летом в больнице. Все дело в статистике. Учитывая мой образ жизни, у меня больше шансов встретить любовь в белом халате, чем на парижском званом вечере.
Несколькими месяцами ранее, в начале лета 2005 г.
Париж, госпиталь Сен-Поль
Мне назначена биопсия. Раз в три месяца у меня берут на пробу частицу пересаженного сердца, чтобы проверить, нет ли отторжения. Раз в три месяца я испытываю стресс, без настоящего страха. Я верю в свою счастливую звезду, в свой организм. Я говорю себе, что все это не имело бы смысла, если бы трансплантат именно сейчас решил взять ноги в руки. В любом случае я бы почувствовала. Если сердце сбегает от человека, наверняка это можно почувствовать. Однако мой кардиолог утверждает обратное. Процесс отторжения может начаться без особых ощущений, это вне логики. Классно, да? В отличие от печени, которая постоянно регенерирует себя, сердце не отстраивает себя заново, и нарушения в нем необратимы. Ничего удивительного. Оно не отрастает, не оправляется никогда полностью от своих ран. Максимум, что оно может, – это твердеть, рубцеваться. Это болезнь сердца. Я всегда прошу доктора Риу, моего кардиолога, чтобы он велел медперсоналу брать самую крошечную частицу моего нового сердца. Доктор уверяет меня, что отщипываемый кусочек бесконечно мал, но у меня каждый раз создается впечатление, что меня просто обгрызли. Миллиграмм моего сердца – это, возможно, еще одна минута игры с Тарой, еще одно мгновение смеха, надежды. Операция неприятная. В основание шеи вводят толстую иголку с микрозаборником, который проходит в ту нежную и влажную впадину, что угнездилась прямо за ключицей, и быстро достигает сердца.
Сразу после пересадки частота биопсий была просто адская. Меня всю утыкивали иголками, как сатанисты – куклу. Кожа у меня заживала плохо и потом белела в месте каждого укола. Мои биопсии можно пересчитать по декольте. Гламурненько, да?
В канцелярии кардиологического отделения
– Добрый день, Генриетта! Что за ужасное лето!
– Добрый день, Шарлотта! Да уж, кошмар! Вы немного рановато, милая…
– Да, я люблю приходить раньше, на всякий случай, вдруг кто-то не придет, вдруг его сердце сдаст раньше моего!
– О-ля-ля! Да что она такое говорит! Знаете, вы должны идти последней…
Да, знаю. Мне в общих чертах объясняли, но я не старалась понять. Это связано с моей ВИЧ-инфицированностью, это мера предосторожности в операционном блоке, никто после меня проходить процедуры не должен. Мне не нравится такой отличный от других подход, и потому я всегда прихожу раньше, читаю, жду, беседую с Генриеттой. В 2003 году она была тут, дежурила в то воскресное утро, когда мне делали пересадку. Она сразу же стала называть меня деточкой, и правда, я тогда была совсем не крупной. Генриетта держала меня за руку, когда я, одинокая и дрожащая, очнулась после анестезии, которая отправляет вас в другую галактику. У меня хотели отобрать плюшевого мишку. Он мне нужен, только когда я засыпаю в больнице.
Все вокруг над этим смеялись, а у меня не было сил бороться за него. Старший санитар разозлился: «Выбросить отсюда это». Я готова была разжать пальцы, и тут Генриетта твердо сказала: «Оставьте вы ей этого мишку, черт побери!»
Однажды Генриетта назвала меня звездой. Однако во время наших долгих бесед она призналась, что по телевизору смотрит только новости и репортажи о путешествиях. Она, Генриетта, никогда не ходит в кино. Ей больше нравится вязать крючком, так что она повторяет, что слышала. Она спросила меня: «А правда, что вы знаменитая?» Я ответила: «Да ну…» Она не стала расспрашивать. Я хотела, чтобы она по-прежнему называла меня деточкой. Она добрая, Генриетта, спокойная, разумная, обожает вязать крючком, на спицах, мне дико нравится ее имя, оно внушает мне доверие, оно неподвластно времени, это имя для бабушки, какое-то ископаемое имя.
Добрая, милая Генриетта.
Больше всего я люблю доброту, она меня просто подкупает. Раньше мне, прежде всего, хотелось красоты, ума, а доброта казалась заурядной, простоватой, почти пошлой. Но я поняла, я изменилась. Трудно быть приветливым, а быть добрым почти невозможно. Ум, красота – это дело природы.
На следующий день после операции Генриетта с утра пришла поддержать меня с сюрпризом. Моя грудная клетка десять часов была раскрыта, все внутренности проветрились. На открытом сердце была проделана щель примерно в пятнадцать сантиметров. Пока я спала, Генриетта связала крючком на мягком пузе моего мишки – красное сердце. Она вручила мне его со звонким поцелуем в лоб и с таким комментарием, вызвавшим мой первый, кривой послеоперационный смех:
– Весь в мать!
Генриетта любит свою работу, однако жалуется на усталость и считает дни до пенсии, как солдат до дембеля.
Сегодня снова меня одаривают точными подсчетами:
– Завтра будет ровно семьсот дней, – точная дата – пятого июня две тысячи седьмого года, запомнить легко: пять – шесть – семь.
– А пригласите меня на отвальную?
– Да конечно! Вот пройдет семьсот дней, и я вас первую приглашу!
– Погодите, я проверю, не занята ли.
Генриетта от всего сердца смеется, потом ее губы застывают, она заглядывает в ежедневник и внезапно говорит:
– Вы знаете, что доктор Риу уволился?
– Не может быть!
– Точно, в прошлом месяце перешел в другую больницу, если хотите, я могу дать вам его телефон, его заменяет доктор Леру, вы огорчены?
– Нет… То есть я привыкла к доктору Риу…
Потом начинаю напевать: Риу, Леру, ду-ду, ку-ку…
– Хотя, вообще-то, доктор Риу был не очень симпатичный, не слишком разговорчивый, и губы у него в нитку были, уж такие тонкие, вы заметили?
– Нет… Значит, вы ничего не имеете против? Вы увидите, новенький очень милый, немного застенчивый, но очень серьезный, его перевели из другого отделения.
– Бабушка обожала его. То есть цикорий фирмы Леру. А мне кажется, гадость. Вкус никакой. Это просто невозможно пить – похоже одновременно на кофе, на отвар и на раствор торфяного удобрения… Поперек горла встает. Доктор Леру…
Я повторяю его имя на разные лады, оно звучит в приемной кардиологического отделения – я пытаюсь понять, какие чувства оно мне внушает, почувствовать, какие от него идут волны…
– Леру… Леру… Наследник империи растворимого цикория?
Генриетта посмеивается и делает мне какие-то знаки глазами – я их не понимаю.
– Это вы Анна-Шарлотта Паскаль или Шарлотта Валандре?
От неожиданности я оборачиваюсь. Мужчина представляется:
– Здравствуйте, я доктор Леру, рад познакомиться.
Вам сегодня повезло. Вас примут раньше.
Он улыбается мне и протягивает руку.
– Здравствуйте, доктор. Извините, я вас не видела.
– Пойдемте со мной.
– Конечно. Меня только в больнице называют Анна-Шарлотта. Зовите меня Шарлоттой, так короче.
Я оборачиваюсь к Генриетте, та выразительно подмигивает.
Доктор Леру – высокий, довольно молодой мужчина, ему не больше сорока, у него детское лицо с парой озабоченных морщинок и карие глаза – очень блестящие, как будто начищенные, проницательные, хитроватые. Красивые руки, сильные длинные пальцы. Обручальное кольцо! Где же обручальное кольцо. Скорее! Я ерзаю, пытаясь разглядеть его левую руку, которая болтается с другой стороны. Нет кольца! Он прав, доктор Леру, может, и правда, мне сегодня повезло.
– «Красный поцелуй», правильно?
– Классно поцелую? Извините, я не расслышала…
– «Красный поцелуй», ваш первый фильм с Лэмбертом Уилсоном, замечательное кино, я смотрел его еще в школе, я помню, тогда был в вас влюблен.
На лице возникает тень улыбки, и, пытаясь скрыть ее, он чуть опускает голову.
– А теперь?
Доктор Леру опять улыбается. А ведь он даже не очень красивый…
– А теперь займемся вашим сердцем.
– Прекрасно… займитесь моим сердцем, – шепчу я.
Потом он усаживает меня в маленьком квадратном кабинете, пустом, совершенно сером. Такая обыденная оправа для наших зарождающихся отношений.
– Сделаем контрольную эхографию после биопсии. Но прежде я хотел бы кое-что выяснить, у вас в истории болезни не все записано, и я вас не знаю. Позвольте мне задать вам несколько вопросов. Вы ВИЧ-инфицированы с какого возраста?..
– Давно. Вы не хотите поговорить о чем-нибудь другом?
– В другой раз и в другом месте – с удовольствием, но не теперь. Как давно вы проходите тритерапию?
– Я стала принимать таблетки ВАРТ с девяносто пятого года, кажется, – у меня плохая память на даты…
– То есть как только появился ВАРТ…
– Да, и я умоляла доктора Розенбаума сделать меня подопытной свинкой, я была готова проглотить что угодно, как все ВИЧ-инфицированные в то время…
Я не люблю воскрешать эти воспоминания, но ласковый и внимательный вид доктора Леру заставляет меня выложить все о том забытом времени…
Моя вирусная нагрузка проявилась в первый раз через десять лет после заражения. Десять лет ВИЧ-инфицированности без всякого лечения и ни одного случая развития какой-нибудь подвернувшейся инфекции. Как будто вирус сидел тихонько и ждал, чтобы проснуться, появления первого действенного лекарства. Симпатичный ВИЧ. СПИД уносил тысячи жизней, люди сгорали за несколько месяцев, я видела, как они до крайности истощались, слепли или покрывались темными чешуйками, смертельными корками, а мне удавалось ускользнуть от этих кошмаров. Я переходила из службы инфекционных болезней, где весь персонал разгуливал в масках, чтобы защитить себя от прокаженных, к съемочным площадкам, к парикмахерским и косметическим салонам с полной беспечностью, с настоящей легкостью. Это была просто смена декораций. Иногда я спрашивала себя, правда ли все это. Я даже воображала, что лаборатория ошиблась. Невозможно было, чтобы я умерла от СПИДа. Вот приказ, который я посылала своему телу. СПИД – не может быть. Я твердо верю во влияние духа на тело… И это помогало до чудодейственного изобретения ВАРТ. Это было потрясающе, я видела, как больные возвращали себе человеческий облик за несколько недель, оживали, как мимозы, почерневшие от мороза и как будто высохшие, мертвые – а потом, через несколько дней расцветающие невероятной желтизной…
Я говорю, глядя в окно на цветник с яркими цветами, который мокнет под дождем. Я в последний раз вызываю эти воспоминания. Это мой долг памяти. Потом я замолкаю, смотрю на доктора – он тоже молчит, пристально глядя мне в глаза. Я даю тишине заполнить все между нами. Я воображаю, как я на глазах у доктора Леру вся расцветаю желтыми бутонами. Он явно взволнован, потом берет себя в руки:
– Вы говорите о таких серьезных вещах так легко… Мне очень жаль, но мне надо задать вам ряд вопросов. Вы начали лечение в другом медицинском учреждении, и анамнез, которым я располагаю, довольно скуп. Пересадка произошла здесь. (Его голос внезапно становится тише.)
Забор органа тоже, кстати.
– Простите?
– Это я так.
– Как же, вы сказали, забор, то есть забор моего органа произошел здесь?
– Я не располагаю такой информацией. Я оговорился. Я устал и рассеян, простите меня. Место забора органа не имеет значения. Главное, что ваш трансплантат чувствует себя хорошо. Теперь я посмотрю вашу последнюю ангиограмму… Это почти как короткометражный фильм, – говорит доктор Леру, пытаясь меня отвлечь.
– Не лучший мой фильм и не лучший ракурс.
Ангиограмма благодаря контрасту с окрашенным веществом, которое впрыскивают в кровь, позволяет увидеть всю протяженность артерий, оплетающих мое сердце.
Доктор Леру вставляет диск в компьютер и спрашивает:
– Хотите, я покажу вам?
– Нет, не люблю видеть себя на экране.
– Серьезно.
– Мне не нравятся эти снимки. Жизнь теряет часть своей магии, если рассматривать ее с такого близкого расстояния, правда? Мне нравится думать, что мое сердце – это что-то загадочное, а не просто залатанный насос. Однажды я видела осциллографию или ангиографию – не помню что, ну какие-то снимки моего несчастного сердца, я ничего не поняла. Надо быть специалистом, как вы. Зачем смотреть дубли? Важен конечный монтаж. Так как дела с моим сердцем, доктор?
– Хорошо… Очень хорошо. Вот ваши коронарные артерии, они орошают сердце, они дают ему жизнь.
– Это артерии моего донора?
– Да, в отличие от окружающих легочных вен. А легочные – ваши, если можно так сказать.
– Как сложно!
– Нет, операция несложная. Сердечная механика проста, как Библия, и так же завораживает… Невероятный насос, посылающий в наше тело до восьми тысяч литров крови в день… Сожмите кулак!
Я продолжаю слушать доктора, но если бы он знал, что от вида крови меня просто бросает в дрожь, он прекратил бы свои лекции по анатомии. Борясь с дурнотой, я сжимаю пальцы правой руки в кулак, поднимаю ее в знак победы и произношу громкое «yes!», от которого он начинает улыбаться.
– Так вот, ваше сердце чуть больше вашего кулака и ежедневно перекачивает восемь кубометров крови в вашем теле. Чудеса, правда?
– Мое, наверное, чуть меньше? Надо бы знать размер кулака моего донора…
Доктор Леру несколько секунд молчит, стараясь не глядеть мне в глаза. Он снова, кажется, волнуется. Я тоже. От всех этих физиологических подробностей голова немного идет кругом, мне чудятся потоки крови, бурлящий красный водопад и сжатый кулачок моего неведомого сердца…