— Когда его подлатают, ему будет предъявлено обвинение, в том числе в подстрекательстве к убийству нашего бедного псевдоновозеландца, — сказала Ильдирим. — Мне не так жалко его, как тех трех албанских идиотов, которые остановили Дункана, или как там его звать. Я пытаюсь, по крайней мере, выгородить уборщицу, ведь один из них ее сын. Но не уверена, что получится. Мне и Обердорф жалко. С Вилли было убийство в состоянии аффекта, но когда человек врывается к кому-то с охотничьим ружьем, заряженным дробью, и стреляет, то это уже покушение на убийство.
   — Короче, я все равно ничего не понял, — пробурчал Хафнер, — но мне насрать. Главное, все позади. Вот только почему Зундерманн заказал Дункана?
   — Потому что думал, что тот убил Вилли и сделает с ним то же самое. — Ильдирим подлила себе вина. — Он лишь для вида согласился на его последнее предложение, так же как и Дункан сделал его для вида. Мерзавец отпустил какое-то замечание про Вилли — мол, твой карлик мертв. И наш Зундерманн, к счастью, — тут она взглянула на Тойера, — понял его неправильно.
   — Главное, все позади, — снова повторил Хафнер, потому что ему хотелось наконец-то продолжить праздник.
   — Позади ли, еще вопрос, — возразила Ильдирим. — Возможно, мы разберемся с личностью этого Дункана, с его манией величия; с Голландией уже налажены контакты, кто знает… Но сможем ли добраться до тайного коллекционера, сказать не берусь.
   — Вот уж кто самый большой засранец. — Хафнер хотел теперь посчитаться со всеми. — А за ним сразу следует этот Хеккер… Он просто… — Он перебрал свой богатый на ругательства лексикон, чтобы прийти к самому обидному обвинению, какое знает Курпфальц. — …Он, извиняюсь, плут и мошенник.
   Потом все пошло без удержу. Господа полицейские ревели и бушевали, как школьники на перемене. Тойер поставил си-ди с поп-музыкой и признался, к восторгу молодых коллег, что питает к ней слабость.
   Они дружно проревели какой-то гитарный поп, где девушка пела про «сильвер мун», а припев был «кисе ми»; Хафнер воспользовался этим и влепил Штерну в шею смачный и слюнявый поцелуй. Потом попытался оставить ему засос, «чтобы старушка порыдала». Наконец, Тойер и Ильдирим принялись отплясывать под «Queen» — «He останавливай меня!».
   Потом разгоряченная и радостная Ильдирим стала прощаться, ей надо было еще приготовить что-нибудь для Бабетты. Свои слова про мудаков она взяла назад, только в отношении ее шефа это оставалось в силе.
   Ребята помахали ей с софы.
   — Все ясно! — крикнул Хафнер.
   Тойер проводил ее до двери. Когда она почти скрылась за поворотом лестницы, он окликнул ее:
   — Фрау Ильдирим?
   — Да? — Она подняла голову и вдруг стала похожа на маленькую девочку, которая услышала что-то совсем новое.
   — Я испытываю к вам дружеские чувства.
   Она непринужденно засмеялась:
   — Я к вам тоже. Правда.
   Потом быстро ушла.
   Вскоре после этого Тойер выпроводил остальных гостей, сказав, что у него начался приступ мигрени. Было около трех.
   Он заметил, как им овладела опасная сентиментальность. На домах лежала седая ночь. Тойер снова подошел к винной полке. Откупорил «Барберу» 93-го года, хотя вообще-то ему было все равно, что наливать, лишь бы потяжелей. Поставил сюиты для виолончели Баха в бесценном исполнении Пабло Казальса.
   Какое-то время он слушал музыку и выпил полбутылки. Рой дождевых капель объединился в маленькое соло для ударных по кирпичу и стеклу. Дождь — весна как осень. В ложное, неверное время. В ложном, неверном свете. Все ложно, неверно.
   Комиссар решил еще раз покурить, в порядке исключения. Словно желая уменьшить вред, он встал у открытого окна.
   Потом не долго думая он надел ботинки, пальто и, схватив зонтик, вышел из дома. Свернул на Бергштрассе, потом зашагал прямо, налево, направо и вверх по Мёнхбергштейге. Он запыхался, пока дошел до леса. Уже брезжил новый день, Страстная пятница. Раньше радиопрограмма прерывалась в час кончины Христа, а теперь они даже конец света нашпигуют рекламными блоками.
   Он бесцельно шел дальше.
   — Пожалуй, хватит, — сказал он вслух, немножко оробев. — А то затопчет насмерть какой-нибудь дикий кабан. Хотя мне вы обязаны своей свинячьей жизнью! — крикнул он в темноту. — Я посадил Обердорфшу! — Но шутка показалась ему нехорошей.
   Через час он дошел до знакомого места. До перекрестка у старого дуба Холдерманна. Отсюда он найдет дорогу до дома. Дождь заглушал его шаги, и это было кстати, поскольку он оказался в лесу не один.
   Там стоял старик, хорошо различимый в предрассветных сумерках. Не тот человек, которого надо было опасаться, даже несмотря на то, что он дрожащей рукой направлял пистолет на привязанную к дереву овчарку.
   — Прекратите, — спокойно приказал Тойер. — Весь лес оцеплен полицией.
   После того как комиссар забрал себе оружие, они двинулись прочь из леса. Старик вел овчарку, и та плелась за ним тупо и покорно.
   — Я пенсионер, подрабатываю почтальоном, — рассказывал он. — Как вы думаете, сколько раз меня кусали? А овчарки — они самые противные. В последний год я прошел тренинг от собакобоязни. В Фирнгейме. Дети подарили мне путевку к шестидесятипятилетию. В конце концов меня стали слушаться даже чужие собаки, и тогда мне пришла в голову мысль.
   Тойер кивнул.
   — Вы меня славно обманули насчет полицейского оцепления! Ну, и спиртным от вас несет, господин хороший!
   — Вы не имеете права меня упрекать! — строго заявил Тойер. — У вас есть документы?
   — Конечно, — сказал старик, — всегда при мне. — Он вручил Тойеру аккуратное удостоверение личности.
   Тойер раскрыл его:
   — Господин Гутфлейш?
   — Да. Плакала моя пенсия. О вей, о вей!
   Тойер знал, что жестокость к животным часто бывает лишь прелюдией к более тяжким преступлениям, но как посмотришь на этого старика…
   — Пистолет еще от Гитлера, то есть от моего отца, он был наци. Но я всегда состоял в местном отделении социал-демократов…
   — Помолчите, — печально сказал комиссар.
   Когда они поравнялись с домами в Мюльтале, он велел старику привязать собаку к фонарю.
   — Зачем? — удивленно спросил тот, но сделал, как было велено. — Вы отпустите меня?
   Тойер буркнул что-то невразумительное, но потом сказал более внятно:
   — Здесь вы свернете в маленькую Лёбингсгассе. Постойте там четверть часа. Мне насрать, где вы живете на самом деле. Ваше удостоверение я сохраню у себя, и, если будет убита еще хоть одна собака, я до вас доберусь.
   Старик молча исчез.
   Тойер зашагал к Нойенгейму, миновал свой дом и остановился лишь тогда, когда пришел под мост Теодора Хойса. Мимо прошмыгнула крыса, комиссар содрогнулся от омерзения. Потом огляделся по сторонам. Он был один. Тогда он швырнул пистолет старика в Неккар.

18

   В пасхальную субботу они отправились в путь, пообещав друг другу, что наконец-то лучше узнают друг друга. Хорнунг повязала белый платок, ошибочно полагая, что Тойер может открыть панорамный люк.
   Утро было туманным, однако надежда на итальянскую весну наполняла их оптимизмом. Тойер с удовольствием вел машину, это заметили они оба. Когда автострада в Баден-Вадене нырнула в ущелье и сузилась с трех полос до двух, он все равно почти не сбавил скорость.
   У коричневого щита, возвещавшего о «Европа-Парке» в Русте, Хорнунг с трудом удержала возбужденного комиссара — он хотел свернуть и покататься на американских горках. Лишь напоминание об их солидном возрасте урезонило толстяка.
   Потом Тойер поехал медленней и тащился через Рейнскую равнину за финским трейлером. Хорнунг рассказывала о том, что когда-то читала у Ханны Арендт, — Тойер не имел ни малейшего представления, о ком речь. Арендт писала о свободном от времени регионе, маленькой вневременной области в самой сердцевине времени, которая является единственной родиной искусства, духа и души. Полицейский ничего не понял, но что теперь поймешь.
   Его подружка читала кое-что о Пьемонте. Тойер не знал ничего, кроме того, что видел там своими глазами. Да, они осмотрят города Альбу и Асти, но ему также очень важно сначала выпить большую кружку пива у чуть сумасшедшего хозяина деревенской таверны Кастаньето, а потом поглядеть на стариков, которые сидят на зеленых скамьях перед таверной в окружении бродячих собак.
   Они проболтали до швейцарской границы. Таможенник прилепил виньетку на стекло. Потом оба мрачновато молчали. Проезжая мимо транзитом, трудно заметить, что Базель красивый город, скорее чувствуешь себя в гигантском недостроенном гараже-котловане, созданном по планам архитектора Шпеера. Когда они кружили по бетонным петлям, им вспомнился Вилли, который предавался тут своим печальным извращениям.
   — Интересно, был ли он симпатичен кому-то из тех мальчишек? — спросила Хорнунг. — Скучал ли кто-то по нему?
   Тойер усомнился в этом. Ему и самому карлик не нравился. Бывает такая мера трусости, которая становится уже нетерпимой. А Вилли был в первую очередь ужасным трусом.
   — Пожалуй, — заметила его подружка. — Но когда он единственный раз набрался храбрости, даже дерзости, вышел из тени, попытался создать что-то большое, его настигла смерть.
   Южней Базеля они миновали развилку Ферцвейгунг Аугст. Тойер рассказал, что он во время прежних поездок всегда ошибочно читал «Ферцвейфлунг Ангст» — «Отчаянье Страха», но за этой развилкой…
   — Тут начинается юг! — воскликнул он. — И шикарная погода, я уверен.
   Пошел дождь.
    Гейдельберг, 2 апреля 2001.
    Я хочу знать, почему от тебя нет вестей. В чем дело? Я слышала, что тебя арестовали, но ведь это невозможно! Я поручусь своим добрым именем. Так просто и безнаказанно эти тупицы из полиции не могут вершить, что хотят!
    Почему ты говоришь со мной по телефону так, словно мы чужие? Я не знаю, перехватывают ли мои письма. Вероятно, я нахожусь на грани истерики, ведь мы не в Чикаго. Я отправляю письмо, ведь мне почти нечего терять.
    Отзовись, мой мастер, мой творец. Если ты больше не хочешь делать те вещи, которыми я так наслаждалась, то сообщи мне об этом, по крайней мере. Я вправе это знать. Я не какая-то там луковица с грядки, про которую просто забыли!
    Или ты просто не можешь сейчас мне ответить? О, если бы мне еще хоть раз почувствовать строгость твоих нежных рук. Строгость взыскательного мастера, несущего форму и жизнь неодушевленной глине.
 
Еще лишь раз:
быть в твоей руке.
Будешь
Ты мне желанно, царство безмолвия!
Пускай умолкнут струны мои во тьме.
Чего еще искать мне в мире,
Если, как боги, я жил однажды!