Первым делом я раскрыл чемодан и выложил на столик у окна двадцать пачек дешевых папирос «Ракета» и одну пачку дорогих — «Борцы»: она была куплена на всякий случай, для представительства — или «для понта», как тогда говорилось. На видное место я положил бритвенный прибор, поставил флакон с тройным одеколоном. Потом в идеальном порядке разложил взятые с собой учебники. Затем, вынув общую тетрадь, я аккуратно вывел на ее обложке: «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА. Ежедневные самоотчеты». Раскрыв тетрадь, я на первой странице четким чертежным курсивом вывел: «Самоотчет №1». Но дальше дело не пошло. Самоотчитываться мне сейчас не хотелось, голова не тем была занята.
   Первый раз в жизни мне предстояло жить и спать в «своей» комнате — в комнате, где стоит только одна кровать и где никого, кроме меня, нет. Меня охватило странное чувство свободы и какой-то легкости — и в то же время связанности. Вроде как в бане, когда, раздевшись догола, идешь по предбаннику. Я начал шагать взад-вперед, потом подошел к зеркалу, сморщил нос пятачком, выкатил глаза и оттопырил нижнюю губу — сделал мопсика, как говорилось у нас в детдоме. Потом оглянулся по сторонам. Нет, никто меня не видит, я совсем один. Могу делать мопсика, могу пройтись по полу на руках — никто не увидит. Сняв ботинки, я прилег на постель. Она была узкая, но удивительно мягкая: с толстым матрасом, с вышитым покрывалом поверх ватного одеяла. Я и не заметил, что уснул, даже света не выключил.
   Проснулся я ранним утром. Красное большое солнце горело где-то за деревьями. Окно было прорублено так низко, что не то сад казался продолжением комнаты, не то комната продолжением сада. Сугроб под окном, покрывшийся настом от ночного морозца, был блестящ и клюквенно-красен. Соскочив с постели, я побежал в сени и долго мылся из медного рукомойника ледяной водой. Из-за приоткрытой дверки, ведущей в хлев, слышалось добродушное дыханье коровы. Потом оттуда вышел большой рыжий петух и с пристальным дружелюбием уставился на меня. Издалека послышался заводской гудок. В Ленинграде они были уже отменены, и здесь этот резкий, почти не смягченный расстоянием, глухо вибрирующий гуд казался неожиданным и тревожным. Но все обстояло хорошо.
   Потом в холодноватой большой комнате хозяйка Мария Степановна поставила на стол большую фарфоровую кружку с молоком — это для меня.
   — А что это у вас щека исполосована? — с незлой усмешкой спросила она.
   Я встал из-за стола, посмотрелся в зеркало. Действительно, вся щека была в полосах от рубчатой вельветовой куртки.
   — Это я в одежде заснул, —объяснил я. —Рука под головой лежала.
   Выпив молоко, я увидел на дне кружки неискусное изображение голой женщины. А по ободку шла довольно корявая надпись: «Хочешь видить миня — выпей все до дна».
   — Это наши после гражданской войны кустарничали, — пояснила хозяйка, заметив, что я разглядываю кружку. — Завод ничей был, так самосильно один горнишко жгли да вот такие бокалы по рынкам сбывали. Ну а потом дело пошло, потом мы и волховстроевский заказ выполняли, — с некоторой гордостью закончила она.
   Затем она налила мне чаю и рассказала, что их завод очень старый и что до революции он принадлежал родственникам Корнилова.
   — Только не генерала Корнилова, а того Корнилова-фабриканта, у которого был фарфоровый завод в Питере. А первый владелец нашего Амушевского завода похоронен недалеко отсюда, на Пятницком кладбище. И похоронен он в фарфоровом гробу — хотите верьте, хотите плюньте… Гроба этого никто не видел, но старики говорят, что так оно и есть.


10. Леля


   Вскоре я отправился на завод оформляться. Это заняло не много времени, ведь устраивался не на постоянную работу. Получив временный пропуск, я пошел в горновой цех, и там мне выделили шкафчик и выписали наряд на спецодежду. Не спеша я пошел на хозсклад. Торопиться было некуда, я должен был заступать смену в двенадцать ночи и проработать до двенадцати дня — полсуток. Ведь кочегары на фарфоровом заводе не станочники, кочегары зависят от горна. Обжиг изделий идет в среднем тридцать шесть часов, потом горн охлаждается, потом идет выборка товара, потом загрузка, потом печники заделывают забирку (ход в горн) — и начинается следующий цикл. Поэтому кочегары в то время, которое я описываю, обычно работали три дня по полсуток, а затем полагался отгульный день.
   Шагая по заводскому двору, я вскоре нашел небольшое кирпичное здание, в нижнем этаже которого помещался хозяйственный склад. Там я быстро получил подержанный комбинезон, рукавицы из мешковины и синие очки-консервы. Я уже собирался отнести все это в цех, в шкафчик, но, выйдя из склада, увидел другую дверь. Над ней была надпись: «Заводская библиотека-читальня — 2-й этаж». И я решил зайти туда. Помню, на нижней площадке, на бетонном полу, стояла открытая бочка с жидким мылом, лежали пустые бутылки от химикатов, связки веревок; пахло рогожей и сыростью. Я поднялся по щербатой каменной лестнице со старинными чугунными перилами на верхнюю узкую площадку, открыл дверь, вошел.
   Читальня была как читальня. Стоял длинный стол, накрытый красной флажной материей с неясными следами букв, — видно, просто выстирали плакаты, оставшиеся от праздника, сшили их, и получилась скатерть. По обе стороны стола стояли длинные скамейки. На стене висел портрет Сталина с Мамлакат. В большое вымытое окно лился мягкий, не слепящий весенний свет. Откуда-то приятно пахло жженым сахаром. Вход в соседнюю комнату был перегорожен барьерчиком, за ним стоял поцарапанный письменный стол, дальше виднелись книжные стеллажи. Перекинутый через спинку стула, висел узкий лиловый шарфик.
   Я положил кепку, комбинезон и очки-консервы на край скамьи, взял со стоявшей в углу широкой этажерки свежую газету и принялся за чтение. Все шло по-прежнему: «Отдельные действия разведчиков вдоль франко-германской границы»; «Английские самолеты пытались прорваться к Гамбургу». В Европе продолжалась странная война.
   Тем временем в читальне все сильнее пахло жженым сахаром. Запах этот шел из соседней комнаты, откуда-то из-за стеллажей. А вскоре оттуда даже дымком потянуло. Теперь пахло уже не жженым, а горелым. «Что такое? — забеспокоился я. — Может, пойти туда, за стеллажи? Но вдруг кто-нибудь в это время придет и подумает, что я полез воровать книги?»
   Тут дверь с лестницы открылась, и в читальню неторопливо вошла девушка в синем сатиновом халатике. Она положила на стол пачку газет, удивленно понюхала воздух, удивленно и тихо сказала: «Да-да-да! Ведь это мой сахар!» — и, приподняв доску барьерчика, бросилась внутрь комнаты, за стеллажи.
   Вскоре она вышла оттуда, села за письменный стол и спросила меня:
   — Сюда никто не заходил?
   — Никто, — ответил я. — А что?
   — То, что электроплитку здесь нельзя жечь, — наставительно сказала она. — Но я иногда жгу, я варю себе сахарные тянучки. На этот раз он просто сгорел. Да-да-да!
   — Кто он?
   — Да сахар же! — строго сказала девушка. — Вы хотите взять книгу? Тогда на вас надо завести формуляр. Ведь вы приезжий?
   — Да. Я из Ленинграда. А как вы догадались, что приезжий?
   — Здешних я уже почти всех знаю… Ваше имя, отчество, фамилия? — спросила она, взяв карточку из продолговатого ящика.
   Когда она дошла до графы «место работы», я коротко и весомо сказал: «Ленинградский имени Митина». Пусть думает, что я учусь в институте, а не в техникуме. Но на нее это не произвело никакого впечатления.
   — Адрес домашний?
   Узнав, что я с Васильевского, она на мгновенье подняла на меня серые глаза, будто пытаясь что-то вспомнить, и сразу же опустила их.
   — Я тоже живу на Васильевском, — равнодушно сказала она.
   — На какой? — спросил я.
   Она назвала линию. Потом спросила, что я хочу взять.
   — Неплохо бы перечитать «Декамерона», — небрежно сказал я.
   — Этой книги здесь нет, — чуть смутившись, ответила она. — Ведь библиотека техническая, беллетристики почти нет… Знаете, есть старинный комплект «Мира приключений». Хотите?
   — Ну что ж, дайте хоть «Мир приключений», раз нет ничего интересней. И еще мне нужен сборник «Часовъ-Ярские глины».
   Она ушла в глубь комнаты, к стеллажу, и, встав на одно колено, нагнулась над нижней полкой. Волосы с рыжеватым отливом свесились ей на лицо, и она досадливо мотнула головой, отбрасывая их назад. «Мир приключений» был, видно, припрятан у нее за всякой скучной справочной литературой, и она давала читать его не каждому, а по какому-то своему выбору.
   — Вот, — сказала она, кладя на стол толстый комплект и книгу. — Я журнала записывать за вами не буду, он списан. Но вы читайте поскорей.
   В этот миг в читальню вошли двое пожилых мужчин, по виду итээры.
   — Леля, вы нашли тот ценник? — с ходу спросил один из них.
   — Да, Виктор Петрович, — ответила она. —Сейчас. — И она пошла к стеллажам. А я взял книги, захватил свою спецодежду и спустился на заводской двор.
   — Эй, раззява мамина! Сторонись! — Мимо меня продребезжала по узкоколейке вагонетка с динасовым кирпичом, которую толкал дядька в потертом красноармейском шлеме. Я даже не отругнулся, а молча пошел дальше. Да и нечего тут было спорить: я действительно мог попасть под этот нехитрый внутризаводской транспорт, потому что шел задумавшись, и мне было ни до чего. А задумался я об этой девушке из библиотеки.
   Я любил смотреть на красивых девушек и знал, что не так уж мало их на свете. Если пройти по проспекту Замечательных Недоступных Девушек, то есть по Большому, от Первой линии до Василеостровского сада, то в любую погоду встретишь несколько хорошеньких и хоть одну красивую, не хуже, чем в кинофильмах. Но они проходили мимо — и красота их вместе с ними уходила куда-то вдаль, в сумрак и свет бульвара. Проспект показывал их мне на мгновенье, а потом снова прятал, уводил, и они как бы переставали существовать для меня. И я снова оставался наедине с городом. А эта Леля как бы невидимо вышла вместе со мной из своей библиотеки и шла где-то рядом. И в это время мне хотелось вернуться и еще раз посмотреть на нее, поговорить с ней.
   Она сказала мне, на какой улице она живет. Эта линия у меня еще не переименована, у нее только официальный номер. Теперь я дам ей название, раз там живет эта девушка. Подарю ей эту линию — мне не жалко. Пусть у нее будет своя улица, ведь никто об этом не узнает, даже сама Леля. Но как назвать? Лелина линия? Нет, это что-то не то. Лучше всего без упоминаний имени, пусть оно только подразумевается. Постановляю! Эта линия называется теперь так: Симпатичная линия!
   Когда я вернулся в дом, хозяйка накормила меня обедом, и я пошел в свою комнатку. Здесь я раскрыл тетрадь «МОЯ ЖИЗНЬ И РАБОТА», ведь меня ждал «Самоотчет №1». Опять ничего путного в голову не шло, и я отложил это дело на завтра, а сам забрался на кровать, открыл на середине комплект «Мира приключений» и начал читать про обычаи жителей Полинезии. Как ни интересно было читать, нет-нет на страницу наплывало лицо этой самой Лели. «Почему она вся какая-то не такая, как другие? — думал я. — Какая-то аккуратная, необыкновенная? А чего в ней такого, отчего она такая? Потому что воротничок сатинового халата обшит у нее какой-то красной тесемкой? А при чем тут тесемки и халаты! Жила эта Леля без тебя девятнадцать или двадцать лет — и еще проживет сколько угодно. Очень-то ты ей нужен!»


11. У огня


   Я вышел из дому пораньше, чтобы по неписаным правилам кочегарской этики сменить своего досменщика минут за десять до ночного гудка. Ночь была темная, пахло талым снегом. Широкий огненный факел над трубой седьмого (дровяного) горна упирался прямо в тучу. Человеку, не понимающему в этом деле, могло показаться, что кочегары зря пережигают топливо. Но горн не котел. Здесь действуют иные законы — на последней стадии обжига пламя должно обволакивать обжигаемые изделия. Именно поэтому употребляют длиннопламенные дрова: ель, сосну; береза, хоть она и дает большой жар, для фарфора не годится — у нее короткое пламя.
   Не торопясь, шагал я по протоптанной среди поля тропинке. Кругом никого не было, никто не шел со мной к заводу: в ночную смену работали только кочегары. Меня окружала нестрашная, какая-то уютная темнота. Справа, от реки, тянуло весенним зябким холодком. Поеживаясь в своем пальтугане, я нес под мышкой завернутую в газету книгу — сборник «Часовъ-Ярские глины». Этот сборник я намеревался сдать утром в библиотеку — специально для того, чтобы повидать Лелю. «Какое красивое имя, — думал я. — Леля. Леля. Леля». Я оглянулся, нет ли кого позади, и крикнул в сторону реки:
   — Леля!
   В ответ послышался смутный шум, будто река заворочалась во сне. Потом звонко хрустнула льдина, за ней еще и еще — и ото всей реки пошел хруст, шорох и звон. Началась подвижка льда. Потом снова стало тихо.
   После ночной сырости приятно было войти в сухое тепло горнового цеха. Сменив кочегара Енокаева, я остался у горна со Степановым — это был старший кочегар на правах теплотехника, он вел обжиг.
   — Подкинем, что ли, по десять палок, — сказал Степанов, взглянув на ходики, и пошел к своим двум топкам.
   Я надвинул на глаза синие очки, надел рукавицы и подошел к топке, встав сбоку, чтобы лицо не приходилось против огня. Откатив шамотовую, на потайных железных колесиках дверцу, находившуюся на уровне моей груди, я начал кидать внутрь метровые поленья, торцом стоящие возле горна. Даже сквозь синие стекла «консервов» внутренность топки ослепляла. Раскаленная футеровка светилась розовым накалом, оплавленный динасовый кирпич маленькими сосульками свисал со свода. Поленья вспыхивали на лету, еще не коснувшись пола. В лицо мне било жаром, одна рукавица задымилась. Накормив обе топки, я подкатил вагонетку с дровами, наставил их торцами — про запас, и побежал к конторке. Степанов сидел уже там.
   — Вот так и работаем, сами себе цари, — сказал он. — Кочегар на горне — что капитан на корабле.
   Мы были с ним двое во всем цеху, оба соседних горна остывали. Где-то в конце помещения выл мотор вентилятора, гоня по толстым трубам из листового железа воздух в остывающие горны. Негромко гудел огонь нашего горна. Сквозь эти шумы слышно было мирное тиканье ходиков. Они висели на наружной стене конторки, рядом с дощечкой для приказов и картой Европы. «Карта военных действий» — было написано на ней сверху от руки. Немецкие флажки (зеленые), французские (голубые) и оранжевые флажки английского экспедиционного корпуса мирно стояли на своих древках-булавочках вдоль границы друг против друга. Они уже повыгорели, покрылись мелкой фарфоровой пылью. Некоторые из них покосились и готовы были выпасть из карты. Шла странная война.
   — Идем, подкинем-ка по десять палок, — сказал Степанов. — А потом вынешь пробу.
   Я снова накормил свои топки. Затем взял длинную железную указку с крючком на конце, вроде как у вязальной спицы, и, открыв смотровое отверстие, заглянул в глубь горна. Там, отделенный от меня стеной метровой толщины, в круглой башне, тихими густыми волнами ходил огонь. Он ворочался важно и неторопливо, как зверь в своей берлоге. Колонны обичаек, в которых стоял фарфор, казались почти прозрачными от накала. Шли те часы обжига, когда весь горн должен быть набит огнем, как арбуз мякотью. Железной указкой я подцепил один из фарфоровых стаканчиков с круглой дыркой на боку — пробу — и положил его на цементный пол перед Степановым. Стаканчик сперва был огненно-розовым, невидимые пылинки, садясь на него, вспыхивали мелкими искрами. Потом он потускнел, остыл, стал голубовато-белым. Степанов нагнулся, взял его рукавицей, быстро разбил об пол и посмотрел на излом, — ему нужно было узнать, как спекается масса.
   — Идем-ка, подкинем десять палок.
   В начале смены мне работалось легко, помогала эта десятиминутная ритмичность. Но за время ученья в техникуме я отвык от работы. К тому же, когда я кочегарил на «Трудящемся», мне редко приходилось дежурить у дровяного горна. И теперь отвычка стала сказываться. Трех часов не прошло — заныли руки, майка под комбинезоном от пота прилипла к телу. Все чаще я бегал к бачку с подсоленной водой. Я пил тепловатую воду, и на время становилось легче, а затем еще больше хотелось пить. Потом пробило уже и комбинезон, он намок. А вот Степанову — тому все было нипочем. Будто и не спеша подбрасывал он «палки» в топку; походка его была неторопливо-легка, на лбу — ни росинки. Он вроде бы и не уставал — высокий, худой, будто зной горнового цеха навсегда вытопил из него жир и накрепко присушил мышцы к костям. Только веки его чуть красноваты и глаза подернуты еле заметной орлиной пленкой, — как это бывает у людей, всю жизнь имеющих дело с огнем. Спокойный, немногоречивый, он нет-нет да и отпускал свои поговорки.
   — Кочегар-водохлеб годен только во гроб, — задумчиво сказал он, глядя, как я рукавом комбинезона отираю пот со лба. — Если бы я, как ты, воду хлестал, я бы давно загнулся, а я уже двадцать три года при горне… Ну, пора еще десять палок подкинуть.
   Я продолжал бегать пить, жажда меня мучила все больше. Но вот и Степанов пошел к бачку. «Ага! — подумал я. — И тебя пробрало!» Но когда я опять побежал на водопой, то увидал, что кран у бачка отвернут. Остатки воды тихо стекали по табуретке на бетонный пол.
   — Вы кран завернуть забыли, — заявил я Степанову.
   — Не забыл, — спокойно ответил он. — Это я для того, чтобы ты не пил. Запомни: идешь на работу — выпей три чашки горячего чаю: придешь с работы — выпей две чашки. А у огня не пей, а то не работник будешь.
   «Вот ты какой!» — обиделся я и хотел обругать его. Но ругать старшего по работе нельзя. Да и по возрасту он годится мне в отцы. «Бара-бир, все равно воду в бак не вернешь», — подумалось мне. К тому же теперь, когда я знал, что воды нет, мне не так уж хотелось пить.
   К концу смены я уже прочно вошел в ритм; усталость я чувствовал, но она не мешала работе, а только заставляла экономить движения. Наконец пришел сменщик, и я отправился в душ. С радостью ощущал я, как теплая вода скользит по телу, как кожа становится гладкой и мягкой.
   Потом я перекрыл вентиль горячей воды и стал плясать под холодным душем. Я плясал и, благо никто не услышит, во всю глотку орал:

 
Пусть череп проломит кастет,
Сегодня люблю, завтра нет!
Сам сатана нальет нам вина.
Ночь для страстей дана!

 
   Таких романсов я знал много и при любых случаях пел их с удовольствием, но это было удовольствие только для себя; едва я начинал петь дома, на Васильевском, ребята сердились и просили замолчать. А здесь я мог голосить сколько угодно. Потом я прервал пение. Я вдруг почувствовал, что под холодной водой тело словно тянется вверх, будто стебель, будто я расту у себя на глазах. На мгновенье в меня вступила такая легкость, какая бывает, когда летаешь во сне. Но тут это было наяву, и вся жизнь была наяву.
   Я оделся в домашнее, повесил комбинезон в шкафчик, попрощался со Степановым — ему предстояло дежурить до закрытия горна. Степанов взглянул на толстую книгу «Часовъ-Ярские глины» и сказал:
   — Ну, сегодня книг тебе не читать, сегодня спать будешь как колода… В библиотеке взял, у новой библиотекарши?
   — Да, — ответил я. — А что?
   — Еще один читатель объявился, — не без ехидства молвил Степанов. — Посадить бы туда какую старушку божию, живо бы половина читателей отшилась.
   — Ничего, она и сама отшивать их умеет, — заметил мой сменщик Моргунов. — Девушка самостоятельная, к ней не подкатишься.
   — А я и не подкатываюсь. Может, у меня в Ленинграде девушек — хоть засыпься.
   — Заливай! — буркнул Степанов и, обратясь к Моргунову, сказал: — А ну, подкинем-ка по десять палок!


12. Однажды утром


   Теперь я чуть ли не каждый день наведывался в библиотеку. Чтобы был предлог для этого, я брал самые умные и толстые технические книги, но возвращал их не читая. И учебники, взятые из Ленинграда, тоже аккуратной стопкой лежали на месте. Да и «Самоотчет №1» не продвинулся ни на строчку. Зато каждый день перед сном я вытаскивал из-под подушки «Мир приключений» и читал его, пока не слипались глаза.
   Когда я заставал Лелю в библиотеке одну, у меня развязывался язык. Я рассказывал ей о себе, о своих друзьях. Иногда я немного привирал. Не в свою пользу, а просто чтоб было интереснее. Леля о себе говорила меньше, однако я уже знал, что после школы она держала в университет на биологический, провалила, затем пошла на чертежные краткосрочные курсы и недолго работала в конструкторском бюро, потом временно устроилась на заводе — здесь ее тетка замужем за главным инженером. Тут ее временно зачислили на должность чертежника-архивариуса, но сразу же перевели в библиотеку: здешняя библиотекарша только что ушла на пенсию. В будущем Леля будет снова держать в университет. Мать ее умерла много лет тому назад, а отец где-то в Сибири, он геолог.
   Когда кто-нибудь входил в читальню во время наших разговоров, я деловито и степенно обращался к Леле:
   — Запишите, пожалуйста, за мной эту «Общую технологию», я верну ее через день.
   — Хорошо, вы можете взять эту книгу, я записала ее за вами, — ровным голосом отвечала Леля. Фразы наши звучали так, будто переводили их из учебника немецкого языка.
   Иногда мне очень не хотелось уходить, я ждал, когда уйдет посетитель. Я садился за длинный стол в читальне, брал свежую газету. «Сообщение о занятии германскими войсками Тронгейма», «Норвежское правительство покинуло Осло», «Бой у норвежских берегов» — читал я заголовки. Затишье в Европе кончилось, немцы захватывали Норвегию. Но Норвегия, как и всякая заграница, казалось мне, находится где-то очень далеко, в каком-то другом измерении. Я подымал глаза от газеты и начинал смотреть в спину посетителю. «Уходи, уходи скорей! — приказывал я мысленно. — Нечего тебе тут околачиваться!» Иногда внушение действовало — читатель уходил довольно быстро, и я опять оставался с Лелей. Я снова начинал ей что-нибудь рассказывать. Она слушала, рассеянно перебирая какие-то листки и карточки.
   Однажды ранним утром возвращался я с завода в свое временное жилье. Горн закрыли в семь тридцать, и старший отпустил меня домой. Я шагал не через поле, а береговой тропинкой, она немного сокращала путь. В это туманное утро берег был совсем безлюден, стояла тишина. По темной реке навстречу мне плыли запоздалые льдины, от ивняка пахло раскрывающимися почками, влажной древесиной, корой. Под подошвами хлюпала вода. После бессонной ночи слегка знобило, в теле чувствовалась какая-то сухость, ныли ноги. Мне не хотелось ни пить, ни есть, ни даже спать, но я знал: стоит лечь в постель — и сразу усну. А перед тем как уснуть, я еще выну из-под подушки «Мир приключений», почитаю немного — чтобы продлить счастливое ожидание сна, а потом еще поворочаюсь с боку на бок, чтобы было уютнее, потом натяну одеяло на голову, оставив только маленькую лунку, чтобы дышать, по старой детдомовской привычке, — и вот тогда усну.
   Вдруг я услыхал, что кто-то идет мне навстречу. Я поднял глаза — Леля! Одета она была как-то необычно, не в свое. На ногах — порыжелые русские сапоги, на голове — зеленый теплый платок.
   — Леля, куда ты? — вырвалось у меня. Я сперва даже не заметил, что назвал ее на ты.
   — Тетя Маша опять захворала, — ответила она. — За кальцексом в заводской медпункт.
   — Леля, можно, я провожу? — спросил я, уже не решаясь добавить «тебя».
   — Проводи немножко, — ответила она. — Только я ведь тороплюсь.
   Здесь нельзя было идти быстро. Ноги у нас вязли, разъезжались. Мы шли рядом, порой касаясь плечами друг друга. Совсем близко от нас по темной реке, следом за нами, как ручная, плыла белая льдинка. Иногда я искоса поглядывал на Лелю, на ее озябшее и озабоченное лицо. Когда она споткнулась о мокрый корень, тянувшийся через тропку, я поддержал ее под руку.
   — Неудобные сапоги, — сказала она, повернувшись ко мне.
   — В других здесь сейчас и нельзя.
   — Да, в других сейчас и нельзя, — задумчиво согласилась она.
   Когда за кустами показался заводской забор, Леля сказала, чтобы дальше я не провожал.
   — Хорошо, Леля, я домой пойду.
   — Да-да-да, Толя, иди домой, — с какой-то ласковой повелительностью проговорила она.
   Я повернул обратно, к дому, счастливый тем, что мне есть в чем повиноваться ей. Шел я не оглядываясь. Я боялся оглянуться. Вдруг оглянусь — и нигде ее не увижу, и окажется, что ничего этого и не было, никого я не встретил этим утром. Просто все это почудилось от усталости, от бессонной ночи.


13. У парома


   Два дня после этого утра я не заходил в библиотеку и нигде не встречал Лели, да и не искал встречи. Мне хватало воспоминания об этом утре. Я вспоминал, что говорила Леля и что говорил я, и как следом за нами плыла белая льдинка, — и чувствовал себя таким счастливым, будто запасся счастьем на всю жизнь, и ничего уж больше мне не надо.
   На третий день, едва я вернулся с дневной смены, за мной зашел кочегар Леня Краюшный — мы еще вчера сговорились идти на рыбалку, хоть в такое время шансов на удачу было немного.
   — Идем рыбу удить! Снасть на двоих есть! Я тебе место покажу! — крикнул он, входя в комнатку, и весь дом загудел от его голоса. До кочегарства Леня работал у бегунов, в цеху, где заготовляется фарфоровая масса. Бегуны — это два больших жернова, они бегают по вечному кругу в огромной гранитной чаше, дробя кварц, — и при этом очень шумят. Поэтому Леня и привык не говорить, а кричать. Фамилия Лени была Зуев, но его все звали Краюшным, потому что он жил в самом крайнем домике поселка, у оврага. Из-за своего громкого разговора и широкого безбрового лица Леня казался странным, даже чуть придурковатым. А на самом деле он был человек неглупый, читал очень много и два раза был премирован за рационализаторские предложения.