Своей нравственной красотой, светом, исходящим от нее, Дездемона так же возвышается над окружающими, как и Отелло. Воплощение женской нежности, она в то же время является примером человеческой доблести, смелости, мужественности. Слушая рассказы Отелло о его подвигах, она сожалеет, что бог не создал ее мужчиной (подобное сожаление высказывала, как передают, и современница Шекспира Мария Стюарт); она бежит из дома отца, одна в гондоле бурной ночью, среди венецианских головорезов, к смуглокожему возлюбленному; она отвечает в сенате после назначения Отелло наместником Кипра на вопрос — не предпочтет ли она на время его отсутствия остаться в Венеции: «Я полюбила мавра, чтоб везде быть вместе с ним», а не для того чтобы «в разгар его похода остаться мирной мошкою в тылу», и Отелло встречает ее приезд на Кипр на особом корабле веселым возгласом: «Моя воительница!»
В свои светлые часы Отелло отвечает Яго на его нашептывания: "Меня не сделают ревнивцем признанье света, что моя жена красива, остроумна, хлебосольна, умеет общество занять, поет и пляшет… " И о том же говорит распеваемая ею «песенка об иве», в ее интерпретации совсем лишенная мрачного оттенка. Наметкой, помогающей понять ее душевное состояние, весь свет, исходящий от нее, может служить тут же вырывающееся у нее восклицание: «Неплох собою этот Лодовико».
Но особенно пленительны и трогательны «три святых обмана» Дездемоны (как их любят называть английские критики). Первый — побег Дездемоны к Отелло из дома отца, второй — уклончивость в вопросе о платке и третий — когда на вопрос Эмилии: «Кто убийца?» она отвечает: «Никто. Сама».
Антиподом и Отелло и Дездемоны — двух натур, глубоко друг другу родственных, является Яго — воплощение всех самых низменных начал человеческой природы. Конечно, видеть в нем персонификацию зла, существо, любящее зло ради зла, как это делала старая романтическая критика (а в более позднее время — А. Блок), сейчас мы уже не можем: слишком уж четко выступает конкретная мотивировка действий Яго и их социально-исторический смысл; Яго — типичный представитель хищнического индивидуализма, жестокий и циничный, подобно Ричарду III или Эдмонду Глостеру в «Короле Лире». У него своя философия, с помощью которой он оправдывает совершаемые им злодеяния. Философия эта, в сущности, сводится всего к двум принципам, теоретически слабо друг с другом связанным, но практически довольно хорошо совмещающимся: это абсолютный релятивизм, утверждающий, что всякая вещь существует лишь поскольку мы ее ощущаем и что если мы ее не чувствуем, то, значит, ее и нет; а второй принцип много проще: это «набей потуже кошелек» (I, 3) — припев, с помощью которого он пытается поработить Родриго и извлечь из него все, что только можно, а затем выбросить его как выжатый плод.
Ясно, насколько такое мировоззрение непримиримо с мироощущением как Отелло, так и Дездемоны. И отсюда понятна ненависть Яго к обоим, что и делает его злобу к ним такой предвзятой и непримиримой. «Я не перевариваю мавра», — говорит он. Подобно тому как «в жизни Кассио есть некая красота», делающая его нестерпимым для Яго, так же несносны для него и Отелло с Дездемоной: первый оскорбляет Яго своим величием, вторая — своей чистотой. Они претят ему, они его терзают одним лишь тем, что существуют, ибо Яго насквозь до конца аморален. Отсюда, по выражению английских критиков «поиски мотивов» у Яго для его ненависти к Отелло: если бы даже последний и не обошел его по службе, сделав своим лейтенантом Кассио, все равно — Яго нашел бы оправдание для смертельной ненависти к мавру (например, вымышленная Яго супружеская неверность Эмилии, в постель к которой якобы «скакал» Отелло). Вот источник идеи о «демонизме» Яго, обожающего зло ради зла. Но свою низость Яго прикрывает маской солдатской прямоты, правдивости. И ему дается обмануть других, в том числе и Отелло. Отсюда постоянный припев Отелло: «Честный Яго! Мой честный Яго!..»
Яго проповедует свои «принципы» так пылко и настойчиво, что способен заразить ядом своей философии и других, в том числе самого Отелло в момент наибольшего помутнения его разума. Он говорит (и мы словно слышим голос Яго): «Тот не ограблен, кто не сознает, что он ограблен» и еще: «Я был бы счастлив, если б целый полк был близок с ней, а я не знал об этом» (III, 3). Но мы хорошо понимаем, что у Отелло такие мысли — болезнь, наваждение, что он и Яго — полярно противоположны, до конца враждебны друг другу.
Но Яго свойственна еще другая форма релятивизма, более утонченная и потому еще более мерзкая — это стремление все мерить на свой аршин и потому все унижать и марать. Он говорит про Дездемону: «Я сужу по себе и потому знаю, чем она станет». Это постоянное сопоставление других душ со своей собственной, ничтожной и низменной, придает всем его суждениям ограниченность и будничность, грязное уродство.
Яго вообще дан в трагедии как предельная антитеза Отелло. В двух случаях антитеза эта особенно подчеркнута: в том, что касается брака Яго, рассудочного и случайного, лишенного поисков, взлета, борьбы за чувство, и в вопросе о ревности Яго, который ревнует Эмилию, но исключительно лишь во имя оскорбленного чувства чести (вернее, быть может, из самолюбия), тогда как до самой жены ему нет дела. Мы имеем здесь одно из тех мелких противопоставлений, которые усиливают рельефность шекспировских антитез (Гамлет и Лаэрт, Гамлет и Горацио, Ромео и Бенволио и т. д.).
В глухой, незримой борьбе, которую Отелло и Дездемона обречены вести с Яго, они могли бы найти опору и помощь в окружающих, если бы могли в них встретить натуры, единородные и равноценные себе, иначе говоря, столь же чистые и светлые. Но таких натур вокруг них нет. В этой трагедии Шекспира мы нагляднее, чем в большинстве других его пьес, можем наблюдать искусство, с каким он орудует тонкими, едва заметными оттенками, создавая образы, в общем, вполне положительные, но все же лишенные законченного морального совершенства, которое могло бы поставить их на одну доску с протагонистами трагедии. Таких образов в данной трагедии, в основном, два: Эмилия и Кассио. Анализ их характеров тем более интересен, что все отмечаемые ниже черты их, придающие им такую сложность, добавлены Шекспиром и в его источнике (в новелле Чинтио) полностью отсутствуют.
Критиками уже давно отмечена сложность характера Эмилии, которая в конце пьесы из легкомысленной субретки превращается в истинную героиню. То, что характеризует Эмилию до последнего акта, должно быть вызвано не моральной неполноценностью, а душевной незрелостью, недоразвитостью. Когда на вопрос Дездемоны, могла ли бы она изменить мужу хотя бы «за целый мир», Эмилия отвечает: «3а целый мир? Нешуточная вещь! Огромный мир — не малость за крошечную шалость» (IV, 3), — мы понимаем, что это лишь шутка, ни о чем, в сущности, не говорящая, хотя она и неприятно звучит в драматически очень тяжелый момент и к тому же в устах отнюдь не комического персонажа. Точно так же, когда Эмилия крадет у Дездемоны платок, она это делает, нисколько не думая о последствиях и лишь из желания угодить мужу (III, 3). Можно поэтому говорить лишь о ее слепоте, не о порочности. Но в последних сценах Эмилия необычайно вырастает. Ее моральный триумф не в том даже, что она умирает за правду, разоблачая Яго, а в том, что она умирает без единой жалобы и с обрывком на устах той самой песни, которую перед смертью пела Дездемона (V, 2).
Менее уяснен критикой характер Кассио, который обычно трактуется как личность морально безупречная, хотя и несколько бледная. Однако моральные изъяны Кассио не менее существенны, чем изъяны Эмилии, хотя они и более завуалированы. Кассио, конечно, от начала до конца душевно чист, и это очень хорошо формулирует Яго; когда говорит о нем: «Есть в жизни Кассио каждодневная красота, которая мешает мне жить» (V, 1, — перевожу дословно). Однако в «красоте» Кассио есть целый ряд «пятнышек», поданных, правда, так легко и замаскированно, что они остаются почти незамеченными, хотя и оказывают на зрителя определенное действие, придавая образу Кассио оттенок какой-то бесцветности и неполноты.
Это прежде всего его способность хмелеть от первой рюмки (см. сцену попойки, II, 1). Безусловно, слабая сопротивляемость организма алкоголю не могла рассматриваться Шекспиром как нечто порочащее человека; однако подчеркивание этого свойства без всякой видимой надобности объективно снижает образ25. Но еще важнее то, каков Кассио во хмелю. У него определенно не «веселое», а «хмурое» вино, он легко возбуждается, заводит ссоры, дерется. Не есть ли это, согласно известной пословице, проявление задатков, заложенных в его характере даже и тогда, когда он находится в нормальном состоянии? Яго говорит о нем Родриго: «Он вспыльчив и от слов легко переходит к действиям. Вызовите его на них» (II, 1), и у нас нет причин сомневаться в правильности этой характеристики. Больше того, хмурость и задиристость могут проявляться весьма неодинаково и по очень различным поводам. У Кассио хмурость во хмелю носит не просто злобный, но и оскорбительный характер, способствуя проявлению его надменности, презрительного отношения к ниже стоящим людям. С удивительной бестактностью он напоминает Яго, обойденному чином, о его неудаче, когда заявляет, что «помощник капитана должен спастись раньше поручика» (II, 3), и в следующей за этим ссоре его с Монтано при всей неясности ее причин (ибо она началась за сценой) лейтмотивом звучит все та же надменность Кассио: «Учить меня! Читать мне наставленья! Да я его в бутылку загоню!» (II, 3).
То, что Кассио водится с куртизанкой, не содержало в себе, по понятиям того времени, ничего позорного. Но все же это бросает какое-то пятно на его облик, сокращая возможность каких-либо более высоких чувств с его стороны, снижая круг его интересов и влечений. Шекспир ни при каких условиях не изобразил бы в аналогичном положении Отелло, Гамлета или, скажем, Эдгара. Добавим еще, что Кассио иногда бывает груб с Бьянкой, что не делает ему чести. Интересно, что после постигшей его катастрофы, когда, по его уверению, ему не дают покоя терзающие его стыд и досада, он считает возможным (в сцене, где его подслушивает Отелло, IV, 1) весело шутить и смеяться по поводу своих отношений с Бьянкой. Но тут же отметим, что момент этот чрезвычайно смягчен тем, что в этой сцене все внимание зрителя сосредоточено не на Кассио, а на Отелло (и отчасти на Яго) и что весь эпизод служит не характеристике персонажа, а интриге, трагедии в целом.
Наконец, даже самый тот факт, что Кассио хлопочет о своем восстановлении в должности (хотя бы и не по личному почину, а по коварному совету Яго) не прямо, а при посредстве жены своего начальника, рисует его в не очень красивом свете. Можно вспомнить здесь «Меру за меру», где одно то, что Клавдио, это воплощение слабости, решает прибегнуть к заступничеству сестры, — уже не говоря о том, что позже, узнав, какой ужасной ценой может быть добыто его спасение, он все же молит сестру пойти на эту жертву, — снижает его моральные качества. Но Кассио обращается к помощи Дездемоны с такой доверчивостью и простодушием, что некоторая неблаговидность его поведения не доходит полностью до сознания зрителя. И в этом — чувство меры Шекспира и его удивительное искусство нюансов.
Теневые и светлые черты так же перемешаны в характере Кассио, как и в характере Эмилии, с тем лишь различием — и здесь сказывается богатство художественных ресурсов Шекспира, — что в Эмилии они даны в раздельности и последовательности (от темного к светлому), тогда как в Кассио они одновременны и слитны.
Во всем этом мы имеем выражение не столько порока, сколько слабости, своеобразную смесь «чистого» (fair) и «грязного» (foul). И это в точности соответствует замыслу трагедии. Вокруг Отелло разлита не подлость (как вокруг Гамлета), а лишь слабость, и от Отелло, который, согласно заключительному определению Кассио, «был во всем велик душой» (great of heart; V, 2), его ближайшие спутники отличаются не низостью, а лишь малодушием.
Такое же сплетение оттенков мы находим, кстати сказать, и в других, менее крупных образах трагедии: в Бьянке можно найти черты сердечности, Брабанцио далеко не такой глупец и жалкий шут, каким его очень часто изображают на сцене, и т. д.
Известная немецкая писательница-эмигрантка Матильда фон Мейзенбург рассказывает в своих мемуарах, что в один из самых печальных дней своего изгнания, в Лондоне, когда, утомленная борьбой, она была близка к самоубийству, ей довелось видеть «Отелло», и в тяжелом зрелище несчастий она почерпнула мужество для того, чтобы жить. Таково свойство шекспировских трагедий, вливающих веру в достоинство человека и ценность жизни, их всепобеждающий оптимизм.
Все действие трагедии происходит в обстановке боевой тревоги и накаленных страстей: в I акте — в суматохе и кипучей напряженности венецианской жизни, во всех последующих — на Кипре, перед угрозой нападения турецкого флота, среди кипения портовой жизни, празднеств и ночных драк, всяких опасных случайностей. Такова атмосфера, в которой разыгрывается этот простой случай из человеческой жизни, эта великая человеческая трагедия.
Окидывая трагедию об Отелло одним взглядом, выносишь о ней впечатление как об огромной симфонии, выдержанной в одной определенной тональности и основанной на развитии контрастов и на последовательном развертывании простых и великих человеческих тем, — симфонии, в которой изображено столкновение между миром добра и миром зла, завершающееся моральной победой первого. Эта победа заключается в том, что Отелло прозревает. Он плачет слезами радости, и, хотя он убивает себя, это не дикое отчаяние, а акт высшего правосудия, свидетельствующий о возвращении к нему веры в жизнь и доверия к человеку.
А. Смирнов
ПРИМЕЧАНИЯ К ТЕКСТУ «ОТЕЛЛО»
Действующие лица.
Все имена действующих лиц, кроме Дездемоны, придумаем Шекспиром. Имя Отелло, нигде более не встречающееся, весьма неясного происхождения: оно похоже на итальянское уменьшительное от немецкого имени Отто. Есть, впрочем, не вполне достоверные сведения, что в Венеции существовала знатная фамилия Otello del Moro, в гербе которой эмблемой были тутовые ягоды, по-итальянски — moro. Если один из этих Otello явился прототипом героя новеллы, можно предположить, что он вовсе не был мавром, а сделался им только в сказании, ввиду того что слово moro значит также и мавр.
Яго (Jago) — одна из диалектных форм итальянского имени Jacopo или Giacomo — Иаков.
Дездемона — греческое слово, означающее Несчастная. Как оно попало в новеллу, откуда дальше перекочевало в трагедию, неизвестно.
Много споров вызвал вопрос об этнической принадлежности Отелло, ибо английское слово moor (как и итальянское moro), служившее о первоначально для обозначения жителей Мавритании, то есть области, соответствующей нынешним Марокко и Алжиру, стало затем применяться к жителям всех северных областей Африки — как к арабам, так и к берберам и неграм. В пользу принадлежности Отелло к последним говорит как будто наименование его «толстогубый» (thicklips, I, 1). Несомненно, однако, что Шекспир и зрители того времени не делали различия между этими племенами, объединяя их в общем представлении о темнокожих африканцах.
Кассио, его лейтенант. — Лейтенантом в старину назывался заместитель главного начальника (губернатора, полководца и т. п.). Таким образом, из всех лиц, служащих под начальством Отелло, Кассио имеет высший чин.
Яго, его поручик. — Слово, стоящее в подлиннике (ancient), буквально означает: «знаменосец», «знаменщик» (второй по важности офицерский чин после «лейтенанта»), В новой военной терминологии к этому ближе всего «адъютант». В прежних русских переводах трагедии Яго именовался «прапорщиком», от старинного значения слова прапор — «знамя».
Математик — грамотей, Микеле Кассьо некий. — Называя Кассио «математиком», Яго противопоставляет себя, делового солдата-практика, образованному, но не имеющему военного опыта Кассио.
Синьория — то же, что сенат, высший орган управления в старой Венеции.
Галера — торговое судно. «Сухопутная галера» на языке английских моряков — «женщина легкого поведения».
Марк Лукезе — то есть из Лукки. По-видимому, имя одного из наемных военачальников (кондотьеров), состоящих на службе Венецианской республики (имя это носил содержатель одной таверны в Лондоне). Очевидно, дож намеревался назначить командующим Марко Лукезе, но, так как он уехал, остался один выход — назначить Отелло.
Целует Эмилию. — Во времена Шекспира поцеловать в обществе незнакомую даму или девушку, если с ее стороны это не вызывало протеста, не считалось особенной вольностью.
Кассио вас не знает. — Кассио, конечно, знает Родриго в лицо; но, очевидно, Родриго исполнил совет, который Яго дал ему раньше (в конце сцены III, 1), — «изменить свою внешность поддельной бородой», — и благодаря этому стал неузнаваем для Кассио.
…эти дудки не из Неаполя? Что-то уж больно они поют в нос. — Намек либо на «неаполитанскую болезнь», как в то время называли сифилис, либо на гнусавое произношение неаполитанцев.
Он крепко сжал мне руку… — В Англии времен Шекспира индивидуальные кровати были еще большой редкостью. Обычай спать с приятелями или с совсем чужими людьми в одной постели сохранялся до середины XVII в. даже среди высших классов общества.
Крови, крови, крови! — Смысл этого восклицания толкуется комментаторами по-разному. Одни полагают, что Отелло этим выражает желание пролить кровь Кассио и Дездемоны. Но нам представляется более правильным другое толкование: Отелло чувствует, как кровь приливает к его голове, и боится, как бы кровь не затмила его ясный разум.
Геллеспонт — древнегреческое название Дарданелльского пролива.
…горячая рука и — влажная. — Влажность ладони считалась признаком чувственности, сухость ее — признаком холодности.
Огонь и сера! — По христианским представлениям, дьяволы терзают грешников в аду с помощью горящей серы. Восклицание Отелло значит: «О, ад!»
Я рад, что ты забыла всякий стыд — Лодовико только что сообщил Отелло о приказе ему ехать в Венецию и о назначении на его место Кассио. Дездемона радуется только первому, но Отелло относит ее радость ко второму и спрашивает, не сошла ли она с ума, открыто проявляя радость по поводу удачи своего любовника.
…излюбленная песнь… про иву. — Старинная английская песня об иве дошла до нас в нескольких редакциях. Древнейший список ее относится к 1600 г.
Луны и солнца нет, земля во тьме, и все колеблется от потрясенья. — Представление о связи между затмениями и землетрясениями встречается у Плиния, английский перевод которого был издан в 1601 г.
…меч. Он закален в ручье, как лед, холодном. — О закалке испанских клинков в ледяной воде также говорится у Плиния.
Я копыт не вижу. — Отелло ожидает увидеть у Яго копыта, как у черта.
Спартанская собака. — Спартанские собаки, по уверению древних авторов, отличались особенной лютостью.
Equivoration (двусмыслицей, полуправдой) называет Макбет предсказание «вещих сестер», после того как узнает, что на него двинулся Бирнамский лес (V,5,53). Там же, в монологе привратника есть упоминание о попавшем в ад equivorator — «двурушнике», который давал показания против одной и другой стороны; он предавал людей во славу божию, но ему не удалось обмануть небеса (II,3,7-10). Комментаторы видят в этом намек на лживые показания допрошенного в марте 1606 г. по делу о «пороховом заговоре» иезуита Харснета, который ссылался при этом на существование «двух истин».
Отелло, прося дать Дездемоне разрешение сопровождать его на Кипр, подчеркивает возвышенный характер мотивов своего ходатайства: «Я не руковожусь влечением сердца, которое сумел бы заглушить. Но речь о ней» (I,3).
При этом он продолжает страстно любить ее до момента и даже в самый момент убийства (V,2). Относительно героя драмы Кальдерона «Врач своей чести» нельзя даже с уверенностью сказать, любит ли он свою жену; во всяком случае, в пьесе это очень слабо показано.
Tne moor — это слово на языке шекспировских времен могло значить как «мавр» (араб), так и «негр». Есть серьезные основания полагать, что Шекспир имел в виду второе значение (он не раз называется в трагедии — притом разными лицами — «черномазым» и «толстогубым»).
«Пушкин-критик», М., 1950, стр. 412.
Совершенно таким же образом Шекспир незаметно, не опорочивая его по существу, снижает образ Юлия Цезаря упоминанием о его эпилепсии и рассказом Кассия о том, как Юлий Цезарь вызвал его на состязание в плавании, а затем изнемог посреди бурного Тибра и был вынужден просить Кассия о помощи. Физическая слабость лишает Цезаря ореола величия так же, как она лишает Кассио ореола моральной силы.
А. Смирнов