Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
----------------------------------------------------------------------------
Перевод К. Бальмонта
Перси Биши Шелли. Избранные произведения. Стихотворения. Поэмы. Драмы.
Философские этюды
М., "Рипол Классик", 1998
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
ЧЕНЧИ
Мой милый друг,
в далеком краю, после разлуки, месяцы которой показались мне годами, я
ставлю ваше имя над последнею из моих литературных попыток. Мои писания,
опубликованные до сих пор, были, главным образом, не чем иным, как
воплощением моих собственных представлений о прекрасном и справедливом. И
теперь я уже могу видеть в них литературные недостатки, связанные с
молодостью и нетерпеливостью; они были снами о том, чем им нужно было быть
или чем бы они могли быть. Драма, которую я предлагаю вам теперь,
представляет из себя горькую действительность: здесь я отказываюсь от всякой
притязательной позы человека поучающего и довольствуюсь простым изображением
того, что было, - в красках, заимствуемых мною из моего собственного сердца.
Если бы я знал кого-нибудь более одаренного, чем вы, всем тем, чем
должен обладать человек, я постарался бы прибегнуть к его имени, чтобы
украсить это произведение. Но я никогда не знал никого, кто с своею
деликатностью сочетал бы столько достоинства, прямодушия и смелости; никого,
кто, будучи сам свободен от зла, относился бы с такою удивительною
терпимостью ко всем, в чьих делах и мыслях - злое; никого, кто так умел бы
принять или оказать услугу, хотя он не может не делать так, чтобы последнее
не превышало первого; я не знал, наконец, никого, чья жизнь была бы более
простою и более чистою в самом высоком смысле этого слова. А я уже был
счастлив в дружбе, когда к числу имен мне дорогих присоединилось ваше.
Пусть же эта упорная и непримиримая вражда ко всякому семейному и
общественному произволу и обману, которою украшена ваша жизнь и которая
украсила бы мою, будь у меня для этого талант и здоровье, не расстается с
вами никогда, пусть с нею мы живем и умрем, поддерживая друг друга в нашей
задаче.
Будьте же счастливы!
Искренно преданный вам друг ваш,
Перси Б. Шелли.
Рим, 29 мая, 1819.
Во время моего путешествия по Италии мне сообщили манускрипт, который
был скопирован из архивов палаццо Ченчи в Риме и содержал подробный
рассказ об ужасах, окончившихся гибелью одной из самых благородных и богатых
римских фамилий в эпоху правления Папы Климента VIII, в 1599 году. Рассказ
заключается в том, что некий старик, прожив жизнь в распутстве и
беззакониях, в конце концов проникся неумолимою ненавистью к своим
собственным детям; по отношению к одной из дочерей это чувство выразилось в
форме кровосмесительной страсти, отягченной всякого рода жестокостями и
насилием. Дочь его, после долгих и напрасных попыток избегнуть того, что она
считала неизгладимым осквернением души и тела, задумала наконец, с своею
мачехой и братом, убить общего их притеснителя. Молодая девушка, побужденная
к такому страшному поступку известным душевным движением, которое пересилило
его ужас, была, несомненно, кротким и прекрасным существом, созданным для
того, чтобы быть любимым и обожаемым, и, таким образом, она была
насильственно отброшена от своей мягкой натуры неотвратимою силой
обстоятельств и убеждения. Преступление было быстро обнаружено, и, несмотря
на самые настойчивые просьбы, с которыми обращались к Папе наиболее
высокопоставленные лица в Риме, виновные были казнены. Старик Ченчи в
продолжение своей жизни неоднократно покупал у Папы, за сумму в сто тысяч
крон, прощение своим преступлениям, для которых нет слов, - так они
чудовищны; поэтому смертная казнь для его жертв вряд ли может быть объяснена
любовью к правосудию. Среди других побудительных мотивов к строгости Папа,
вероятно, чувствовал, что, кто бы ни убил графа Ченчи, во всяком случае
убийца лишал его казну верного и богатого источника доходов. Папское
правительство предприняло крайние меры предосторожности против опубликования
фактов, являющихся таким трагическим доказательством собственного его
беззакония и слабости; так что пользование манускриптом, до последнего
времени, было связано с известными затруднениями. Сообщить читателю такие
события, представив ему все чувства тех, кто был в них некогда действующими
лицами, изобразить их надежды и опасения, их уверенность в успехе и
предчувствие темного исхода, их разнородные интересы, страсти и мнения,
связанные взаимодействием и соперничеством, но в своей разнородности как бы
вступившие в один тайный заговор и ведущие к одному страшному концу,
изобразить все это - значит бросить полосы света в самые сокровенные области
человеческого сердца и сделать явным то, что есть тайного в его темных
пещерах.
По приезде в Рим я заметил, что, находясь в итальянском обществе,
нельзя упомянуть об истории фамилии Ченчи, без того чтобы не вызвать
глубокого захватывающего интереса; я заметил также, что в итальянцах
неизменно проявляется романтическая жалость к той, чье тело два столетия
тому назад смешалось с общим прахом, и страстное оправдание ужасного
поступка, к которому она была вынуждена своими обидами. Представители самых
разнородных слоев общества знали фактическую канву рассказа и неизменно
отзывались на его подавляющий интерес, который, по-видимому, с магическою
силой может завладевать человеческим сердцем. У меня была с собой копия с
портрета Беатриче, сделанного Гвидо и хранящегося в палаццо Колонна, и мой
слуга тотчас же узнал его как портрет La Cenci {Портрет Беатриче Ченчи,
сделанный Гвидо Рени, находится теперь и палаццо Барберини, зал III, Э 85.}.
Этот национальный и всеобщий интерес, который данное повествование в
течение двух столетий вызывало и продолжает вызывать среди всех слоев
общества, в большом городе, где воображение вечно чем-нибудь занято, внушил
мне мысль, что данный сюжет подходит для драмы. В действительности это была
уже готовая трагедия, получившая одобрение и снискавшая успех благодаря
своей способности пробуждать и поддерживать сочувствие людей. Нужно было
только, как мне думалось, облечь ее таким языком, связать ее таким
действием, чтобы она показалась родною для воспринимающих сердец моих
соотечественников. Глубочайшие и самые возвышенные создания трагической
фантазии, _Король Лир_ и две драмы, излагающие рассказ об Эдипе, были
повествованиями, уже существовавшими в предании, как предмет народной веры и
народного сочувствия, прежде чем Шекспир и Софокл сделали их близкими для
симпатии всех последующих поколений человечества.
Правда, эта история Ченчи в высшей степени ужасна и чудовищна:
непосредственное изображение ее на сцене было бы чем-то нестерпимым. Тот,
кто взялся бы за подобный сюжет, должен был бы усилить идеальный и уменьшить
реальный ужас событий, так чтобы наслаждение, проистекающее из поэзии,
связанной с этими бурными страстями и преступлениями, могло смягчить боль
созерцания нравственного уродства, служащего их источником. Таким образом, в
данном случае отнюдь не следует пытаться создать зрелище, служащее тому, что
на низком просторечии именуется моральными задачами. Высшая моральная
задача, к которой можно стремиться в драме высшего порядка, это - через
посредство человеческих симпатий и антипатий - научить человеческое сердце
самопознанию: именно в соответствии с теми или иными размерами такого знания
каждое человеческое существо, в той или иной мере, может быть мудрым,
справедливым, искренним, снисходительным и добрым. Если догматы могут
сделать больше, - прекрасно; но драма вовсе не подходящее место, чтобы
заняться их подкреплением. Нет сомнения, что никакой человек не может быть в
действительности обесчещен тем или иным поступком другого; и лучший ответ на
самые чудовищные оскорбления - это доброта, сдержанность и решимость
отвратить оскорбителя от его темных страстей силою кроткой любви. Месть,
возмездие, воздаяние - не что иное, как зловредное заблуждение. Если бы
Беатриче думала так, она была бы более мудрою и хорошей, но она никогда не
могла бы явить из себя характер трагический: те немногие, кого могло бы
заинтересовать подобное зрелище, не были бы в состоянии обусловить
драматический замысел, за отсутствием возможности снискать сочувствие к их
интересу в массе людей, их окружающих. Эта беспокойная анатомизирующая
казуистика, с которою люди стараются оправдать Беатриче, в то же время
чувствуя, что она сделала нечто нуждающееся в оправдании; этот суеверный
ужас, с которым они созерцают одновременно ее обиды и ее месть, - и
обусловливают драматический характер того, что она совершила и что она
претерпела.
Я попытался изобразить характеры с возможной исторической верностью,
такими, какими они, вероятно, были, и старался избегнуть ошибочного желания
заставить их действовать согласно с моими собственными представлениями о
справедливом и несправедливом, истинном и ложном, ибо в этом случае под
сквозным покровом имен и деяний шестнадцатого века выступили бы холодные
олицетворения известных черт моего собственного ума. Герои моей драмы
представлены как католики, и как католики, глубоко проникнутые религиозным
чувством. Протестантское чувство увидит нечто неестественное в этом
настойчивом и беспрерывном ощущении связи между Богом и человеком, которым
проникнута трагедия Ченчи. Оно в особенности будет поражено соединением
несомненной убежденности в истинности общепринятой религии с холодным и
решительным упорством в осуществлении чудовищного преступления. Но религия в
Италии не является, как в странах протестантских, нарядом, который носят в
особенные дни, или паспортом, избавляющим от притеснений, или мрачной
страстью к разгадыванию непроницаемых тайн нашего бытия, которая лишь пугает
того, кто обладает ею, приводя его к краю темной бездны. В уме
католика-итальянца религия, так сказать, сосуществует с верой в то,
относительно чего все люди имеют самое достоверное сведение. Она переплетена
здесь со всем строем жизни. Это - обожание, вера, подчиненность,
раскаяние, слепое восхищение; не правило нравственного поведения. Она не
имеет необходимой связи с какой-либо добродетелью. В Италии самый
отъявленный негодяй может быть вполне набожным человеком и признавать себя
таковым, не оскорбляя этим установившуюся веру. Религия здесь напряженным
образом проникает весь общественный строй и представляет из себя, согласно с
тем или иным темпераментом, страсть, убеждение, извинение, прибежище, -
никогда не препятствие. Сам Ченчи выстроил часовню в честь св. Фомы Апостола
и установил мессы для успокоения своей души. Так точно в первой сцене
четвертого действия Лукреция, после того как она подлила Ченчи опиума,
подвергает себя всем последствиям пререканий с ним, лишь бы только добиться,
посредством вымышленной истории, чтобы он исповедался перед смертью, что
считается католиками существенным для спасения души, и она только тогда
отказывается от своего намерения, когда видит, что ее настойчивость может
подвергнуть Беатриче новым оскорблениям.
Когда я писал эту драму, я тщательно избегал введения в нее того
элемента, который носит название чистой поэзии, и я надеюсь, что в ней
едва-едва найдется какое-нибудь отдельное уподобление или описание такого
рода, если только не считать, вложенное в уста Беатриче, описание пропасти,
где, по уговору, должно произойти убиение ее отца {Идея этого монолога была
внушена одним из самых возвышенных мест в драме Кальдероно El Purgatorio de
San Patricia (Чистилище святого Патрикка) - единственный плагиат, который я
умышленно допустил в этой пьесе. - Шелли.}.
В драматическом произведении воображение и страсть должны взаимно
проникать друг друга, так чтобы первое служило всецело для полного развития
и освещения второй. Воображение - это как бы бессмертный Бог, Который должен
принять телесную оболочку, чтобы принести освобождение от смертных страстей.
Таким путем как самые отдаленные от обычного, так и самые повседневные
образы одинаково могут служить целям драматического искусства, когда их
применяют к освещению сильного чувства, которое возвышает то, что низко, и
ставит в один уровень с пониманием то, что возвышенно, набрасывая на все
тень своего собственного величия. В других отношениях я менее стеснял себя
какими-либо соображениями, т.е. писал без чрезмерной разборчивости и
учености в выборе слов. В данном случае я совершенно схожусь с теми из
современных критиков, которые утверждают, что нужно употреблять самый
простой человеческий язык, чтобы вызвать истинную симпатию, и что наши
великие предки, старые английские поэты, были писателями, изучение которых
должно побуждать нас сделать для нашего века то, что они сделали для своего.
Но тогда язык поэзии должен быть реальным языком людей вообще, а не того
отдельного класса, к которому писатель случайно принадлежит. Все это я
говорю о том, что я пытался сделать: излишнее прибавлять, что успех - дело
уже другое; в особенности успех того, чье внимание лишь с недавнего
времени было обращено на изучение драматической литературы.
Во время своего пребывания в Риме я старался ознакомиться с
памятниками, которые, относясь к данному сюжету, доступны для иностранца.
Портрет Беатриче в палаццо Колонна представляет из себя превосходнейшее
произведение искусства: Гвидо сделал его в то время, когда она была
заключена в тюрьму {Это легенда, отвергнутая последними изысканиями.}.
Вместе с тем портрет этот в высшей степени интересен, как верное изображение
одного из прекраснейших созданий природы. В неподвижных чертах бледного лица
чувствуется спокойная гармония: она, по-видимому, печальна и удручена, но
отчаяние, застывшее в ее выражении, смягчено изящною кротостью терпения. Ее
голова задрапирована белым тюрбаном, из-под складок которого выбиваются
светлые пряди золотых волос, падающих вокруг ее шеи. Очертания лица ее в
высшей степени деликатны; брови разделены и дугообразно приподняты; губы
отмечены тою яркою и определенною выразительностью воображения и
впечатлительности, которой не подавило страдание и сама смерть, по-видимому,
не могла бы погасить. Лоб широкий и открытый: глаза, которые, как
передают, были замечательны по своей живости, опухли от слез и лишены
блеска, но они исполнены прекрасной нежности и ясности. Во всем лице
чувствуется простота и достоинство, производящие несказанно-патетическое
впечатление, в соединении с изысканным оча рованием и глубокою скорбью.
По-видимому, Беатриче Ченчи была одною из тех редких личностей, в которых
энергия и грация уживаются вместе, не умаляя одна другую: ее натура была
простою и глубокой. Преступления и беды, в чьих сетях пришлось ей быть
действующим и страдающим лицом, являются как бы маской и мантией, которыми
обстоятельства облекли ее для ее индивидуальной роли на мировой сцене.
Палаццо Ченчи по размерам своим очень обширно; и, хотя оно частью
модернизировано, в нем еще остается обширная и мрачная масса феодальной
архитектуры, в том самом состоянии, в каком она была, когда здесь
разыгрывались ужасающие сцены, явившиеся сюжетом этой трагедии. Палаццо
расположено в одном из мрачных уголков Рима, вблизи Еврейского квартала: из
верхних его окон можно видеть обширные руины Палатинского Холма, наполовину
скрытые под навесом пышной растительности. В одной части палаццо есть двор,
- быть может, тот самый, где Ченчи выстроил часовню в честь св. Фомы:
окруженный гранитными колоннами и украшенный античными фризами тонкой
работы, он замкнут в то же время, согласно со старинным итальянским вкусом,
балконами над балконами, в виде открытых лож. Одни из ворот Палаццо,
выстроенные из огромных камней и ведущие темным и высоким переходом к
угрюмым подземным комнатам, поразили меня совершенно особенным образом.
О замке Петрелла я не мог получить никаких сведений, кроме тех, которые
находятся в манускрипте.
Граф Франческо Ченчи.
Джакомо
его сыновья.
Бернардо
Кардинал Камилло.
Орсино, прелат.
Савелла, папский легат.
Олимпио
убийцы.
Марцио
Андреа, слуга Ченчи.
Нобили, судьи, стражи, слуги.
Лукреция, жена Ченчи и мачеха его детей.
Беатриче, его дочь.
Сцена главным образом в Риме; во время четвертого действия она переносится в
Петреллу, замок среди Апулийских Апеннин.
Эпоха: папство Климента VIII.
Комната в палаццо Ченчи. Входят граф Ченчи и кардинал Камилло.
Камилло
Мы можем это дело об убийстве
Замять совсем, но только вам придется
Отдать его Святейшеству поместье,
Которое за Пинчио лежит.
Чтоб в этом пункте вынудить у Папы
Согласие, я должен был прибегнуть
К последнему ресурсу - опереться
На все мое влияние в конклаве,
И вот его Святейшества слова:
"Граф Ченчи покупает за богатства
Такую безнаказанность, что в ней
Великая скрывается опасность;
Уладить два-три раза преступленья.
Свершаемые вами, - это значит
Весьма обогатить святую Церковь
И дать возможность гибнущей душе
Раскаяться и жить, избегнув Ада:
Но честь его высокого престола
Не может допустить, чтоб этот торг
Был вещью ежедневной, прикрывая
Обширный сонм чудовищных грехов,
Которых и скрывать вы не хотите
От возмущенных взоров глаз людских".
Ченчи
Треть всех моих владений, - что ж, недурно!
Идет! Как слышал я, племянник Папы
Однажды архитектора послал,
Чтоб выстроить недурненькую виллу
Средь пышных виноградников моих,
В ближайший раз, как только я улажу
Свои дела с его почтенным дядей.
Не думал я, что так я попадусь!
Отныне ни свидетель, ни лампада
Не будут угрожать разоблачить
Все, что увидел этот раб негодный,
Грозивший мне. Он щедро награжден, -
Набил ему я глотку цепкой пылью.
И кстати, все, что видел он, лишь стоит
Того, что стоит жизнь его. Печально. -
"Избегнуть Ада!" - Пусть же Сатана
Поможет душам их избегнуть Неба!
Сомненья нет, что с Папою Климентом
Любезные племянники его,
Склонив колена, молятся усердно
Апостолу Петру и всем святым,
Чтоб ради их он дал мне долгой жизни,
Чтоб дал мне силы, гордости, богатства
И чувственных желаний, - чтобы мог я
Творить поступки, служащие им
Чудесным казначеем. Пусть же знают
Мои доброжелатели, что много
Еще владений есть у графа Ченчи,
К которым прикоснуться им нельзя.
Камилло
О, много, и достаточно, с избытком,
Чтоб честно жить и честно примириться
С своей душой, и с Богом, и с людьми.
Подумайте, какой глубокий ужас:
Деянья сладострастия и крови,
Прикрытые почтенностью седин!
Вот в этот час могли бы вы спокойно
Сидеть в кругу семьи, среди детей,
Но страшно вам, в их взорах вы прочтете
Позор и стыд, написанные вами.
Где ваша молчаливая жена?
Где ваша дочь? Своим прозрачным взглядом
На что она, бывало, ни посмотрит,
Все делалось как будто веселей.
Быть может, мог бы взор ее прекрасный
Убить врага, гнездящегося в вас.
Зачем она живет в уединенье,
Беседуя с одной своей тоской,
Не находящей слов для выраженья?
Откройтесь мне, вы знаете, что я
Желаю вам добра. Я видел близко,
Как юность ваша бурная прошла,
Исполненная дымного пожара;
Я видел близко дерзкий бег ее,
Как тот, кто видит пламя метеора,
Но в вас не гаснет этот жадный блеск;
Я видел близко вашу возмужалость,
В которой вместе с бешенством страстей,
Шла об руку безжалостность; и ныне
Я вижу обесчещенную старость,
Согбенную под бременем грехов,
Со свитою бесстыдных преступлений.
А я все ждал, что в вас проглянет свет.
Что вы еще исправитесь, - и трижды
Я спас вам жизнь.
Ченчи
За что Альдобрандино
Вам земли дает близ Пинчио. Еще
Прошу вас, кардинал, одно заметить,
И можем столковаться мы тогда:
Один мой друг заговорил сердечно
О дочери и о жене моей;
Он часто навещал меня; и что же!
Назавтра после той беседы теплой
Его жена и дочь пришли ко мне
Спросить, - что не видал ли я их мужа
И нежного отца. Я улыбнулся.
Мне помнится, с тех пор они его
Не видели.
Камилло
Несчастный, берегись!
Ченчи
Тебя? Помилуй, это бесполезно.
Пора нам знать друг друга. А насчет
Того, что преступлением зовется
Среди людей, - насчет моей привычки
Желания свои осуществлять,
К обману и к насилью прибегая, -
Так это ведь ни для кого не тайна, -
К чему ж теперь об этом говорить?
Я чувствую спокойную возможность
Сказать одно и то же, говоря
Как с вами, так и с собственной душою.
Ведь вы же выдаете, будто вы
Меня почти исправили, - так, значит,
Невольно вам приходится молчать,
Хотя бы из тщеславия, притом же,
Я думаю, и страх побудит вас
Не очень обо мне распространяться.
Все люди услаждаются в разврате;
Всем людям месть сладка; и сладко всем
Торжествовать над ужасом терзаний,
Которых не испытываешь сам,
Ласкать свой тайный мир чужим страданьем.
Но я ничем другим не наслаждаюсь,
Я радуюсь при виде агонии,
Я радуюсь при мысли, что она
Другому смерть, а мне - одна картина.
И нет укоров совести в душе,
И мелочного страха я не знаю,
Всего, в чем грозный призрак для других.
Такие побужденья неразлучны
Со мной, как крылья с коршуном, - и вечно
Мое воображение рисует
Передо мной одни и те же формы.
Одни и те же алчные мечтанья.
И только те, которые других,
Подобных вам, всегда заставят дрогнуть.
А мне, как яство сладкое, как сон
Желанный, - ждешь его и не дождешься.
Камилло
Не чувствуешь, что ты из жалких жалкий?
Ченчи
Я жалкий? Нет. Я только - то, что ваши
Теологи зовут ожесточенным,
Иначе закоснелым называют;
Меж тем как если кто и закоснел,
Так это лишь они в своем бесстыдстве,
Позоря так особенный мой вкус.
Не скрою, я счастливей был когда-то,
В те дни, как все, о чем я ни мечтал,
Сейчас же мог исполнить, как мужчина.
Тогда разврат манил меня сильнее,
Чем месть; теперь мои затеи меркнут;
Мы все стареем, да; таков закон.
Но есть еще заветное деянье,
Чей ужас может страсти пробудить
И в том, кто холодней меня, я жажду
Его свершить - свершу - не знаю что.
В дни юности моей я думал только
О сладких удовольствиях, питался
Лишь медом: но, клянусь святым Фомой,
Не могут люди вечно жить, как пчелы;
И я устал; но до тех пор, пока
Я не убил врага и не услышал
Его стенаний жалких и рыданий
Его детей, не знал я, что на свете
Есть новая услада, о которой
Теперь я мало думаю, любя
Не смерть, а дурно-скрытый ужас смерти,
Недвижные раскрытые глаза
И бледные, трепещущие губы,
Которые безмолвно говорят,
Что скорбный дух внутри залит слезами
Страшнее, чем кровавый пот Христа.
Я очень-очень редко убиваю
То тело, в чьей мучительной темнице
Заключена плененная душа,
Покорная моей жестокой власти
И каждый миг питаемая страхом.
Камилло
Нет, даже самый черный адский дух,
Ликуя в опьяненье преступленья,
Не мог так говорить с самим собою,
Как в этот миг ты говоришь со мной.
Благодарю Создателя за то, что
Он позволяет мне тебе не верить.
(Входит Андреа.)
Перевод К. Бальмонта
Перси Биши Шелли. Избранные произведения. Стихотворения. Поэмы. Драмы.
Философские этюды
М., "Рипол Классик", 1998
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
ЧЕНЧИ
Мой милый друг,
в далеком краю, после разлуки, месяцы которой показались мне годами, я
ставлю ваше имя над последнею из моих литературных попыток. Мои писания,
опубликованные до сих пор, были, главным образом, не чем иным, как
воплощением моих собственных представлений о прекрасном и справедливом. И
теперь я уже могу видеть в них литературные недостатки, связанные с
молодостью и нетерпеливостью; они были снами о том, чем им нужно было быть
или чем бы они могли быть. Драма, которую я предлагаю вам теперь,
представляет из себя горькую действительность: здесь я отказываюсь от всякой
притязательной позы человека поучающего и довольствуюсь простым изображением
того, что было, - в красках, заимствуемых мною из моего собственного сердца.
Если бы я знал кого-нибудь более одаренного, чем вы, всем тем, чем
должен обладать человек, я постарался бы прибегнуть к его имени, чтобы
украсить это произведение. Но я никогда не знал никого, кто с своею
деликатностью сочетал бы столько достоинства, прямодушия и смелости; никого,
кто, будучи сам свободен от зла, относился бы с такою удивительною
терпимостью ко всем, в чьих делах и мыслях - злое; никого, кто так умел бы
принять или оказать услугу, хотя он не может не делать так, чтобы последнее
не превышало первого; я не знал, наконец, никого, чья жизнь была бы более
простою и более чистою в самом высоком смысле этого слова. А я уже был
счастлив в дружбе, когда к числу имен мне дорогих присоединилось ваше.
Пусть же эта упорная и непримиримая вражда ко всякому семейному и
общественному произволу и обману, которою украшена ваша жизнь и которая
украсила бы мою, будь у меня для этого талант и здоровье, не расстается с
вами никогда, пусть с нею мы живем и умрем, поддерживая друг друга в нашей
задаче.
Будьте же счастливы!
Искренно преданный вам друг ваш,
Перси Б. Шелли.
Рим, 29 мая, 1819.
Во время моего путешествия по Италии мне сообщили манускрипт, который
был скопирован из архивов палаццо Ченчи в Риме и содержал подробный
рассказ об ужасах, окончившихся гибелью одной из самых благородных и богатых
римских фамилий в эпоху правления Папы Климента VIII, в 1599 году. Рассказ
заключается в том, что некий старик, прожив жизнь в распутстве и
беззакониях, в конце концов проникся неумолимою ненавистью к своим
собственным детям; по отношению к одной из дочерей это чувство выразилось в
форме кровосмесительной страсти, отягченной всякого рода жестокостями и
насилием. Дочь его, после долгих и напрасных попыток избегнуть того, что она
считала неизгладимым осквернением души и тела, задумала наконец, с своею
мачехой и братом, убить общего их притеснителя. Молодая девушка, побужденная
к такому страшному поступку известным душевным движением, которое пересилило
его ужас, была, несомненно, кротким и прекрасным существом, созданным для
того, чтобы быть любимым и обожаемым, и, таким образом, она была
насильственно отброшена от своей мягкой натуры неотвратимою силой
обстоятельств и убеждения. Преступление было быстро обнаружено, и, несмотря
на самые настойчивые просьбы, с которыми обращались к Папе наиболее
высокопоставленные лица в Риме, виновные были казнены. Старик Ченчи в
продолжение своей жизни неоднократно покупал у Папы, за сумму в сто тысяч
крон, прощение своим преступлениям, для которых нет слов, - так они
чудовищны; поэтому смертная казнь для его жертв вряд ли может быть объяснена
любовью к правосудию. Среди других побудительных мотивов к строгости Папа,
вероятно, чувствовал, что, кто бы ни убил графа Ченчи, во всяком случае
убийца лишал его казну верного и богатого источника доходов. Папское
правительство предприняло крайние меры предосторожности против опубликования
фактов, являющихся таким трагическим доказательством собственного его
беззакония и слабости; так что пользование манускриптом, до последнего
времени, было связано с известными затруднениями. Сообщить читателю такие
события, представив ему все чувства тех, кто был в них некогда действующими
лицами, изобразить их надежды и опасения, их уверенность в успехе и
предчувствие темного исхода, их разнородные интересы, страсти и мнения,
связанные взаимодействием и соперничеством, но в своей разнородности как бы
вступившие в один тайный заговор и ведущие к одному страшному концу,
изобразить все это - значит бросить полосы света в самые сокровенные области
человеческого сердца и сделать явным то, что есть тайного в его темных
пещерах.
По приезде в Рим я заметил, что, находясь в итальянском обществе,
нельзя упомянуть об истории фамилии Ченчи, без того чтобы не вызвать
глубокого захватывающего интереса; я заметил также, что в итальянцах
неизменно проявляется романтическая жалость к той, чье тело два столетия
тому назад смешалось с общим прахом, и страстное оправдание ужасного
поступка, к которому она была вынуждена своими обидами. Представители самых
разнородных слоев общества знали фактическую канву рассказа и неизменно
отзывались на его подавляющий интерес, который, по-видимому, с магическою
силой может завладевать человеческим сердцем. У меня была с собой копия с
портрета Беатриче, сделанного Гвидо и хранящегося в палаццо Колонна, и мой
слуга тотчас же узнал его как портрет La Cenci {Портрет Беатриче Ченчи,
сделанный Гвидо Рени, находится теперь и палаццо Барберини, зал III, Э 85.}.
Этот национальный и всеобщий интерес, который данное повествование в
течение двух столетий вызывало и продолжает вызывать среди всех слоев
общества, в большом городе, где воображение вечно чем-нибудь занято, внушил
мне мысль, что данный сюжет подходит для драмы. В действительности это была
уже готовая трагедия, получившая одобрение и снискавшая успех благодаря
своей способности пробуждать и поддерживать сочувствие людей. Нужно было
только, как мне думалось, облечь ее таким языком, связать ее таким
действием, чтобы она показалась родною для воспринимающих сердец моих
соотечественников. Глубочайшие и самые возвышенные создания трагической
фантазии, _Король Лир_ и две драмы, излагающие рассказ об Эдипе, были
повествованиями, уже существовавшими в предании, как предмет народной веры и
народного сочувствия, прежде чем Шекспир и Софокл сделали их близкими для
симпатии всех последующих поколений человечества.
Правда, эта история Ченчи в высшей степени ужасна и чудовищна:
непосредственное изображение ее на сцене было бы чем-то нестерпимым. Тот,
кто взялся бы за подобный сюжет, должен был бы усилить идеальный и уменьшить
реальный ужас событий, так чтобы наслаждение, проистекающее из поэзии,
связанной с этими бурными страстями и преступлениями, могло смягчить боль
созерцания нравственного уродства, служащего их источником. Таким образом, в
данном случае отнюдь не следует пытаться создать зрелище, служащее тому, что
на низком просторечии именуется моральными задачами. Высшая моральная
задача, к которой можно стремиться в драме высшего порядка, это - через
посредство человеческих симпатий и антипатий - научить человеческое сердце
самопознанию: именно в соответствии с теми или иными размерами такого знания
каждое человеческое существо, в той или иной мере, может быть мудрым,
справедливым, искренним, снисходительным и добрым. Если догматы могут
сделать больше, - прекрасно; но драма вовсе не подходящее место, чтобы
заняться их подкреплением. Нет сомнения, что никакой человек не может быть в
действительности обесчещен тем или иным поступком другого; и лучший ответ на
самые чудовищные оскорбления - это доброта, сдержанность и решимость
отвратить оскорбителя от его темных страстей силою кроткой любви. Месть,
возмездие, воздаяние - не что иное, как зловредное заблуждение. Если бы
Беатриче думала так, она была бы более мудрою и хорошей, но она никогда не
могла бы явить из себя характер трагический: те немногие, кого могло бы
заинтересовать подобное зрелище, не были бы в состоянии обусловить
драматический замысел, за отсутствием возможности снискать сочувствие к их
интересу в массе людей, их окружающих. Эта беспокойная анатомизирующая
казуистика, с которою люди стараются оправдать Беатриче, в то же время
чувствуя, что она сделала нечто нуждающееся в оправдании; этот суеверный
ужас, с которым они созерцают одновременно ее обиды и ее месть, - и
обусловливают драматический характер того, что она совершила и что она
претерпела.
Я попытался изобразить характеры с возможной исторической верностью,
такими, какими они, вероятно, были, и старался избегнуть ошибочного желания
заставить их действовать согласно с моими собственными представлениями о
справедливом и несправедливом, истинном и ложном, ибо в этом случае под
сквозным покровом имен и деяний шестнадцатого века выступили бы холодные
олицетворения известных черт моего собственного ума. Герои моей драмы
представлены как католики, и как католики, глубоко проникнутые религиозным
чувством. Протестантское чувство увидит нечто неестественное в этом
настойчивом и беспрерывном ощущении связи между Богом и человеком, которым
проникнута трагедия Ченчи. Оно в особенности будет поражено соединением
несомненной убежденности в истинности общепринятой религии с холодным и
решительным упорством в осуществлении чудовищного преступления. Но религия в
Италии не является, как в странах протестантских, нарядом, который носят в
особенные дни, или паспортом, избавляющим от притеснений, или мрачной
страстью к разгадыванию непроницаемых тайн нашего бытия, которая лишь пугает
того, кто обладает ею, приводя его к краю темной бездны. В уме
католика-итальянца религия, так сказать, сосуществует с верой в то,
относительно чего все люди имеют самое достоверное сведение. Она переплетена
здесь со всем строем жизни. Это - обожание, вера, подчиненность,
раскаяние, слепое восхищение; не правило нравственного поведения. Она не
имеет необходимой связи с какой-либо добродетелью. В Италии самый
отъявленный негодяй может быть вполне набожным человеком и признавать себя
таковым, не оскорбляя этим установившуюся веру. Религия здесь напряженным
образом проникает весь общественный строй и представляет из себя, согласно с
тем или иным темпераментом, страсть, убеждение, извинение, прибежище, -
никогда не препятствие. Сам Ченчи выстроил часовню в честь св. Фомы Апостола
и установил мессы для успокоения своей души. Так точно в первой сцене
четвертого действия Лукреция, после того как она подлила Ченчи опиума,
подвергает себя всем последствиям пререканий с ним, лишь бы только добиться,
посредством вымышленной истории, чтобы он исповедался перед смертью, что
считается католиками существенным для спасения души, и она только тогда
отказывается от своего намерения, когда видит, что ее настойчивость может
подвергнуть Беатриче новым оскорблениям.
Когда я писал эту драму, я тщательно избегал введения в нее того
элемента, который носит название чистой поэзии, и я надеюсь, что в ней
едва-едва найдется какое-нибудь отдельное уподобление или описание такого
рода, если только не считать, вложенное в уста Беатриче, описание пропасти,
где, по уговору, должно произойти убиение ее отца {Идея этого монолога была
внушена одним из самых возвышенных мест в драме Кальдероно El Purgatorio de
San Patricia (Чистилище святого Патрикка) - единственный плагиат, который я
умышленно допустил в этой пьесе. - Шелли.}.
В драматическом произведении воображение и страсть должны взаимно
проникать друг друга, так чтобы первое служило всецело для полного развития
и освещения второй. Воображение - это как бы бессмертный Бог, Который должен
принять телесную оболочку, чтобы принести освобождение от смертных страстей.
Таким путем как самые отдаленные от обычного, так и самые повседневные
образы одинаково могут служить целям драматического искусства, когда их
применяют к освещению сильного чувства, которое возвышает то, что низко, и
ставит в один уровень с пониманием то, что возвышенно, набрасывая на все
тень своего собственного величия. В других отношениях я менее стеснял себя
какими-либо соображениями, т.е. писал без чрезмерной разборчивости и
учености в выборе слов. В данном случае я совершенно схожусь с теми из
современных критиков, которые утверждают, что нужно употреблять самый
простой человеческий язык, чтобы вызвать истинную симпатию, и что наши
великие предки, старые английские поэты, были писателями, изучение которых
должно побуждать нас сделать для нашего века то, что они сделали для своего.
Но тогда язык поэзии должен быть реальным языком людей вообще, а не того
отдельного класса, к которому писатель случайно принадлежит. Все это я
говорю о том, что я пытался сделать: излишнее прибавлять, что успех - дело
уже другое; в особенности успех того, чье внимание лишь с недавнего
времени было обращено на изучение драматической литературы.
Во время своего пребывания в Риме я старался ознакомиться с
памятниками, которые, относясь к данному сюжету, доступны для иностранца.
Портрет Беатриче в палаццо Колонна представляет из себя превосходнейшее
произведение искусства: Гвидо сделал его в то время, когда она была
заключена в тюрьму {Это легенда, отвергнутая последними изысканиями.}.
Вместе с тем портрет этот в высшей степени интересен, как верное изображение
одного из прекраснейших созданий природы. В неподвижных чертах бледного лица
чувствуется спокойная гармония: она, по-видимому, печальна и удручена, но
отчаяние, застывшее в ее выражении, смягчено изящною кротостью терпения. Ее
голова задрапирована белым тюрбаном, из-под складок которого выбиваются
светлые пряди золотых волос, падающих вокруг ее шеи. Очертания лица ее в
высшей степени деликатны; брови разделены и дугообразно приподняты; губы
отмечены тою яркою и определенною выразительностью воображения и
впечатлительности, которой не подавило страдание и сама смерть, по-видимому,
не могла бы погасить. Лоб широкий и открытый: глаза, которые, как
передают, были замечательны по своей живости, опухли от слез и лишены
блеска, но они исполнены прекрасной нежности и ясности. Во всем лице
чувствуется простота и достоинство, производящие несказанно-патетическое
впечатление, в соединении с изысканным оча рованием и глубокою скорбью.
По-видимому, Беатриче Ченчи была одною из тех редких личностей, в которых
энергия и грация уживаются вместе, не умаляя одна другую: ее натура была
простою и глубокой. Преступления и беды, в чьих сетях пришлось ей быть
действующим и страдающим лицом, являются как бы маской и мантией, которыми
обстоятельства облекли ее для ее индивидуальной роли на мировой сцене.
Палаццо Ченчи по размерам своим очень обширно; и, хотя оно частью
модернизировано, в нем еще остается обширная и мрачная масса феодальной
архитектуры, в том самом состоянии, в каком она была, когда здесь
разыгрывались ужасающие сцены, явившиеся сюжетом этой трагедии. Палаццо
расположено в одном из мрачных уголков Рима, вблизи Еврейского квартала: из
верхних его окон можно видеть обширные руины Палатинского Холма, наполовину
скрытые под навесом пышной растительности. В одной части палаццо есть двор,
- быть может, тот самый, где Ченчи выстроил часовню в честь св. Фомы:
окруженный гранитными колоннами и украшенный античными фризами тонкой
работы, он замкнут в то же время, согласно со старинным итальянским вкусом,
балконами над балконами, в виде открытых лож. Одни из ворот Палаццо,
выстроенные из огромных камней и ведущие темным и высоким переходом к
угрюмым подземным комнатам, поразили меня совершенно особенным образом.
О замке Петрелла я не мог получить никаких сведений, кроме тех, которые
находятся в манускрипте.
Граф Франческо Ченчи.
Джакомо
его сыновья.
Бернардо
Кардинал Камилло.
Орсино, прелат.
Савелла, папский легат.
Олимпио
убийцы.
Марцио
Андреа, слуга Ченчи.
Нобили, судьи, стражи, слуги.
Лукреция, жена Ченчи и мачеха его детей.
Беатриче, его дочь.
Сцена главным образом в Риме; во время четвертого действия она переносится в
Петреллу, замок среди Апулийских Апеннин.
Эпоха: папство Климента VIII.
Комната в палаццо Ченчи. Входят граф Ченчи и кардинал Камилло.
Камилло
Мы можем это дело об убийстве
Замять совсем, но только вам придется
Отдать его Святейшеству поместье,
Которое за Пинчио лежит.
Чтоб в этом пункте вынудить у Папы
Согласие, я должен был прибегнуть
К последнему ресурсу - опереться
На все мое влияние в конклаве,
И вот его Святейшества слова:
"Граф Ченчи покупает за богатства
Такую безнаказанность, что в ней
Великая скрывается опасность;
Уладить два-три раза преступленья.
Свершаемые вами, - это значит
Весьма обогатить святую Церковь
И дать возможность гибнущей душе
Раскаяться и жить, избегнув Ада:
Но честь его высокого престола
Не может допустить, чтоб этот торг
Был вещью ежедневной, прикрывая
Обширный сонм чудовищных грехов,
Которых и скрывать вы не хотите
От возмущенных взоров глаз людских".
Ченчи
Треть всех моих владений, - что ж, недурно!
Идет! Как слышал я, племянник Папы
Однажды архитектора послал,
Чтоб выстроить недурненькую виллу
Средь пышных виноградников моих,
В ближайший раз, как только я улажу
Свои дела с его почтенным дядей.
Не думал я, что так я попадусь!
Отныне ни свидетель, ни лампада
Не будут угрожать разоблачить
Все, что увидел этот раб негодный,
Грозивший мне. Он щедро награжден, -
Набил ему я глотку цепкой пылью.
И кстати, все, что видел он, лишь стоит
Того, что стоит жизнь его. Печально. -
"Избегнуть Ада!" - Пусть же Сатана
Поможет душам их избегнуть Неба!
Сомненья нет, что с Папою Климентом
Любезные племянники его,
Склонив колена, молятся усердно
Апостолу Петру и всем святым,
Чтоб ради их он дал мне долгой жизни,
Чтоб дал мне силы, гордости, богатства
И чувственных желаний, - чтобы мог я
Творить поступки, служащие им
Чудесным казначеем. Пусть же знают
Мои доброжелатели, что много
Еще владений есть у графа Ченчи,
К которым прикоснуться им нельзя.
Камилло
О, много, и достаточно, с избытком,
Чтоб честно жить и честно примириться
С своей душой, и с Богом, и с людьми.
Подумайте, какой глубокий ужас:
Деянья сладострастия и крови,
Прикрытые почтенностью седин!
Вот в этот час могли бы вы спокойно
Сидеть в кругу семьи, среди детей,
Но страшно вам, в их взорах вы прочтете
Позор и стыд, написанные вами.
Где ваша молчаливая жена?
Где ваша дочь? Своим прозрачным взглядом
На что она, бывало, ни посмотрит,
Все делалось как будто веселей.
Быть может, мог бы взор ее прекрасный
Убить врага, гнездящегося в вас.
Зачем она живет в уединенье,
Беседуя с одной своей тоской,
Не находящей слов для выраженья?
Откройтесь мне, вы знаете, что я
Желаю вам добра. Я видел близко,
Как юность ваша бурная прошла,
Исполненная дымного пожара;
Я видел близко дерзкий бег ее,
Как тот, кто видит пламя метеора,
Но в вас не гаснет этот жадный блеск;
Я видел близко вашу возмужалость,
В которой вместе с бешенством страстей,
Шла об руку безжалостность; и ныне
Я вижу обесчещенную старость,
Согбенную под бременем грехов,
Со свитою бесстыдных преступлений.
А я все ждал, что в вас проглянет свет.
Что вы еще исправитесь, - и трижды
Я спас вам жизнь.
Ченчи
За что Альдобрандино
Вам земли дает близ Пинчио. Еще
Прошу вас, кардинал, одно заметить,
И можем столковаться мы тогда:
Один мой друг заговорил сердечно
О дочери и о жене моей;
Он часто навещал меня; и что же!
Назавтра после той беседы теплой
Его жена и дочь пришли ко мне
Спросить, - что не видал ли я их мужа
И нежного отца. Я улыбнулся.
Мне помнится, с тех пор они его
Не видели.
Камилло
Несчастный, берегись!
Ченчи
Тебя? Помилуй, это бесполезно.
Пора нам знать друг друга. А насчет
Того, что преступлением зовется
Среди людей, - насчет моей привычки
Желания свои осуществлять,
К обману и к насилью прибегая, -
Так это ведь ни для кого не тайна, -
К чему ж теперь об этом говорить?
Я чувствую спокойную возможность
Сказать одно и то же, говоря
Как с вами, так и с собственной душою.
Ведь вы же выдаете, будто вы
Меня почти исправили, - так, значит,
Невольно вам приходится молчать,
Хотя бы из тщеславия, притом же,
Я думаю, и страх побудит вас
Не очень обо мне распространяться.
Все люди услаждаются в разврате;
Всем людям месть сладка; и сладко всем
Торжествовать над ужасом терзаний,
Которых не испытываешь сам,
Ласкать свой тайный мир чужим страданьем.
Но я ничем другим не наслаждаюсь,
Я радуюсь при виде агонии,
Я радуюсь при мысли, что она
Другому смерть, а мне - одна картина.
И нет укоров совести в душе,
И мелочного страха я не знаю,
Всего, в чем грозный призрак для других.
Такие побужденья неразлучны
Со мной, как крылья с коршуном, - и вечно
Мое воображение рисует
Передо мной одни и те же формы.
Одни и те же алчные мечтанья.
И только те, которые других,
Подобных вам, всегда заставят дрогнуть.
А мне, как яство сладкое, как сон
Желанный, - ждешь его и не дождешься.
Камилло
Не чувствуешь, что ты из жалких жалкий?
Ченчи
Я жалкий? Нет. Я только - то, что ваши
Теологи зовут ожесточенным,
Иначе закоснелым называют;
Меж тем как если кто и закоснел,
Так это лишь они в своем бесстыдстве,
Позоря так особенный мой вкус.
Не скрою, я счастливей был когда-то,
В те дни, как все, о чем я ни мечтал,
Сейчас же мог исполнить, как мужчина.
Тогда разврат манил меня сильнее,
Чем месть; теперь мои затеи меркнут;
Мы все стареем, да; таков закон.
Но есть еще заветное деянье,
Чей ужас может страсти пробудить
И в том, кто холодней меня, я жажду
Его свершить - свершу - не знаю что.
В дни юности моей я думал только
О сладких удовольствиях, питался
Лишь медом: но, клянусь святым Фомой,
Не могут люди вечно жить, как пчелы;
И я устал; но до тех пор, пока
Я не убил врага и не услышал
Его стенаний жалких и рыданий
Его детей, не знал я, что на свете
Есть новая услада, о которой
Теперь я мало думаю, любя
Не смерть, а дурно-скрытый ужас смерти,
Недвижные раскрытые глаза
И бледные, трепещущие губы,
Которые безмолвно говорят,
Что скорбный дух внутри залит слезами
Страшнее, чем кровавый пот Христа.
Я очень-очень редко убиваю
То тело, в чьей мучительной темнице
Заключена плененная душа,
Покорная моей жестокой власти
И каждый миг питаемая страхом.
Камилло
Нет, даже самый черный адский дух,
Ликуя в опьяненье преступленья,
Не мог так говорить с самим собою,
Как в этот миг ты говоришь со мной.
Благодарю Создателя за то, что
Он позволяет мне тебе не верить.
(Входит Андреа.)