При воспоминании о картине, которая висела в ногах моей постели в подвальной комнатке, у меня по коже пробежали мурашки.
Он опять взял бутылку и осторожно накапал из нее в раковину. Потом начал осторожно перемешивать краску и масло ножом, пока масса не стала похожа на сливочное масло, которое оставили в теплой кухне. Я завороженно следила за движением серебряного ножа в мягкой белой краске.
— Католики и протестанты по-разному относятся к картинам, — объяснял он, продолжая размешивать краску, — но эта разница не так велика, как ты думаешь. Для католиков картины могут иметь религиозное значение, но не забывай, что протестанты видят Бога во всем и везде. Рисуя каждодневные предметы — столы и стулья, миски и кувшины, солдат и девушек, — разве они тоже не прославляют Творца?
Как жаль, что матушка не слышала этих слов. Тогда бы она поняла.
Катарине не нравилось оставлять свою шкатулку с драгоценностями в мастерской, где до нее мог добраться всякий. Она не доверяла мне — отчасти потому, что я ей не нравилась, но главным образом потому, что наслушалась рассказов, как служанки воруют серебряные ложки. Воровство и совращение хозяина — это были главные грехи, в которых подозревались служанки.
Однако, как мне пришлось убедиться на собственном опыте, совратителем чаще был мужчина, а не девушка — так по крайней мере обстояло дело с Ван Рейвеном.
Хотя Катарина не имела обыкновения советоваться с мужем по домашним делам, на этот раз она обратилась к нему за помощью. Сама я их разговора не слышала, но мне о нем рассказала Мартхе. В то время у нас с Мартхе были хорошие отношения. Она вдруг повзрослела, потеряла интерес к детским играм и предпочитала быть рядом, когда я занималась своими делами. Я научила ее сбрызгивать белье, чтобы оно лучше отбеливалось на солнце, выводить жирные пятна смесью соли и вина, протирать днище утюга крупной солью, чтобы оно не приставало к белью и не оставляло горелых пятен. У нее были нежные руки, и от воды они загрубели бы. Так что я позволяла ей наблюдать за мной, но не позволяла мочить руки. К этому времени мои собственные руки были окончательно загублены: никакие матушкины мази не смогли уберечь их от трещин и цыпок. У меня были натруженные загрубевшие руки, хотя мне еще не исполнилось восемнадцати лет.
Мартхе была немного похожа на мою сестру Агнесу — такой же любопытный живой ум, такая же быстрота в принятии решений. Но она была не младшей сестрой, а старшей, и это воспитало в ней чувство ответственности. Ей поручали присматривать за сестрами и братом — так же как я присматривала за Франсом и Агнесой. И потому и у нее выработалось осторожное отношение к жизни и нелюбовь к переменам.
— Мама хочет забрать шкатулку с драгоценностями, — сказала она, когда мы шли по Рыночной площади. — Она говорила об этом с папой.
— И что она сказала? — с показным равнодушием спросила я, разглядывая восьмиконечную звезду. Я заметила, что, отпирая по утрам дверь мастерской, Катарина всегда бросала взгляд на стол, где лежали ее драгоценности.
Мартхе ответила не сразу.
— Маме не нравится, что ты заперта по ночам вместе с ее украшениями, — наконец выговорила она. Она не объяснила, чего опасалась Катарина — видимо, того, что я возьму со стола ожерелье, засуну шкатулку под мышку, вылезу в окно — и поминай как звали.
По сути дела, Мартхе пыталась меня предостеречь.
— Она хочет, чтобы ты опять спала внизу, — продолжала она. — Кормилицу скоро рассчитают, и тебе незачем будет спать на чердаке. Она сказала: «Или она, или шкатулка».
— А что ответил твой отец?
— Ничего. Сказал, что подумает.
У меня сдавило сердце. Катарина велела ему выбирать между мной и шкатулкой. Ему не удастся сохранить и то и другое. Но я знала, что он не станет убирать из картины жемчуг. Он уберет с чердака меня. И я больше не смогу ему помогать.
К ногам у меня словно привязали гири. Годы и годы таскания воды, выжимания мокрого белья, мытья полов, выливания ночных горшков — без просвета, без красоты — простирались передо мной, словно пейзаж голландской равнины, где далеко-далеко виднеется море, достичь которого нет никакой возможности… Если мне нельзя будет заниматься красками, нельзя будет находиться рядом с ним, я не смогу здесь оставаться.
Когда мы дошли до палатки мясника и я увидела, что Питера-младшего там нет, мои глаза вдруг наполнились слезами. Я и не знала, что мне так необходимо увидеть его красивое доброе лицо. Хотя я не могла разобраться в своих чувствах к нему, он напоминал мне, что выход есть, что я могу войти в другой мир. Может быть, я не так уж отличалась от родителей, которые надеялись, что с ним придет спасение и у них на столе появится мясо. Увидев мои слезы, Питер-старший пришел в восторг.
— Скажу сыну, что ты расплакалась, не найдя его здесь, — сказал он, соскребая ножом кровь с колоды для разделки туш.
— Нет уж, не вздумайте, — пробурчала я и спросила Мартхе: — Что нам сегодня надо купить?
— Мясо для рагу, — с готовностью ответила она. — Четыре фунта.
Я вытерла глаза уголком фартука.
— Мне просто в глаз попала соринка, — деловито объяснила я. — У вас тут не так уж чисто — вот и слетаются мухи.
Питер-старший захохотал:
— Нет, вы послушайте ее — соринка в глаз попала! Грязно тут! Конечно, мухи есть — но они летят на кровь, а не на грязь. Хорошее мясо больше кровит. И на него летит больше всего мух. Ты когда-нибудь сама в этом убедишься. И нечего перед нами задаваться, сударыня.
Он подмигнул Мартхе:
— А вы как думаете, барышня? Стоит ли Грете ругать то место, где она сама скоро будет хозяйкой?
Мартхе ошеломленно смотрела на него. Ее явно потрясло предположение, что я не останусь у них в доме до конца своих дней. Но у нее хватило ума ему не отвечать — вместо этого она вдруг подошла к ребенку, которого держала на руках женщина, стоявшая у соседней палатки.
— Пожалуйста, — тихим голосом сказала я Питеру, — не говорите такого ни ей, ни кому-нибудь еще из их семьи. Не надо даже на эту тему шутить. Я их служанка — и ничего больше. Намекать, что я от них уйду, — это неуважение к ним.
Питер-старший молча глядел на меня. Цвет его глаз менялся с каждым изменением освещения. Думаю, что даже хозяин не смог бы уловить все эти перемены на холсте.
— Может, ты и права, — признал он. — Придется мне поосторожней тебя дразнить. Но одно я тебе твердо скажу, моя милая: к мухам тебе надо привыкать.
Он не отдал Катарине шкатулку и не отправил меня назад в подвал. Вместо этого он стал каждый вечер приносить Катарине ее шкатулку, ожерелье и серьги, и она запирала их в шкаф в большой зале — туда же, где держала желтую накидку. Утром, отпирая мастерскую и выпуская меня, она вручала мне шкатулку и драгоценности. Я первым делом относила шкатулку и ожерелье на стол и вынимала из нее серьги, если жена Ван Рейвена должна была прийти позировать. Катарина наблюдала с порога, как я вымеряла расстояние с помощью ладоней и пальцев. Любому человеку мои действия показались бы весьма странными, но она ни разу не спросила меня, что я делаю. Она не смела.
Корнелия, видимо, прослышала про историю со шкатулкой. Может быть, как Мартхе, она подслушала разговор родителей. Может быть, она подсмотрела, как Катарина несет шкатулку наверх по утрам, а хозяин приносит ее обратно вечером. Во всяком случае, она унюхала, что тут что-то не так, и решила сама ко всему этому приложить руку.
Она меня почему-то не любила — испытывала ко мне какое-то беспричинное недоверие.
Начала она, как и в истории с порванным воротником и краской на моем фартуке, с просьбы. Однажды дождливым утром Катарина заплетала косы, а Корнелия крутилась поблизости. Я крахмалила простыни в прачечной комнате и не слышала их разговора. Но не иначе как Корнелия предложила, чтобы мать воткнула в волосы черепаховый гребень.
Через несколько минут Катарина появилась в двери, которая отделяла кухню от прачечной, и объявила:
— У меня пропал один из моих гребней. Ты его не видела, Таннеке? А ты? — Она обращалась к нам двоим, но ее суровый взгляд был устремлен на меня.
— Нет, госпожа, — сказала Таннеке, выходя из кухни и тоже глядя на меня.
— Нет, сударыня, — сказала и я. И когда я увидела в прихожей Корнелию, которая со своей обычной каверзной ухмылочкой заглянула в кухню, я поняла, что она опять затеяла что-то против меня.
«Она будет меня травить, пока не выгонит из дому», — подумала я.
— Но кто-то должен знать, куда он делся! — настаивала Катарина.
— Хотите, я помогу вам еще раз поискать в шкафу? — предложила Таннеке. — А может, где еще стоит поискать? — значительно спросила она, глядя на меня.
— Может быть, он в вашей шкатулке, — предположила я.
— Может быть.
Катарина пошла в прихожую. Таннеке последовала за ней.
Поскольку предложение исходило от меня, я была уверена, что Катарина ему не последует. Но, когда я услышала, что она поднимается по лестнице, я поняла, что она направляется в мастерскую, и поспешила за ней, зная, что я ей понадоблюсь. Она ждала меня в дверях мастерской вне себя от гнева. Корнелия околачивалась тут же.
— Принеси мне шкатулку, — тихо сказала она. В ее словах был металл, которого я раньше никогда не слышала: запрет входить в мастерскую был для нее невыносимо унизителен. Она часто говорила резко, даже кричала на меня, но этот тихий, сдержанный голос был гораздо страшнее.
Я слышала, что он занят на чердаке. Я даже знала чем — он растирал ляпис для синей юбки.
Я взяла шкатулку и подала ее Катарине, оставив жемчуг на столе. Не сказав ни слова, она унесла ее вниз. Корнелия опять потащилась за ней, как кошка, ожидающая, что ее сейчас накормят. Она пойдет в большую залу и переберет все свои украшения, чтобы узнать, не пропало ли еще что-нибудь. Может быть, что-нибудь и пропало — поди догадайся, какой каверзы можно ждать от девчонки, которая хочет мне навредить.
Но гребня в шкатулке она не найдет. Я знала, где он.
Я не пошла с Катариной, а поднялась на чердак. Он посмотрел на меня с удивлением, и на минуту толкушка повисла над чашей. Но он не спросил меня, зачем я пришла, а опять взялся толочь ляпис. Я открыла сундучок, где хранила свои пожитки, и развернула носовой платок, в который был завернут гребень. Я не так уж часто на него смотрела: в этом доме мне не только не подобало его носить, но даже не хотелось им любоваться. Он слишком напоминал мне о том, чего у меня никогда не будет. Но сейчас я внимательно в него вгляделась и поняла, что это не бабушкин гребень, хотя и очень на него похож. Его зубья были длиннее и более сильно изогнуты; кроме того, поверху у него шли маленькие зазубрины. Этот гребень был лучше бабушкиного, но ненамного.
«Увижу ли я когда-нибудь бабушкин гребень», — подумала я. Я так долго сидела на постели, положив гребень на колени, что он опять перестал работать и спросил:
— Что случилось, Грета?
Он говорил мягким голосом, и это помогло мне воззвать к его помощи:
— Пожалуйста, помогите мне, сударь.
Я сидела на постели в своей чердачной комнате, пока он разговаривал с Катариной и Марией Тинс, пока они искали бабушкин гребень в одежде Корнелии и среди игрушек. В конце концов, Мартхе нашла гребень в большой раковине, которую им подарил булочник, когда пришел за своей картиной. Тогда-то Корнелия, видимо, и подменила гребень у меня на чердаке, где в это время играли девочки, и спрятала мой гребень в первое подвернувшееся место.
Корнелию выпороли, но сделала это Мария Тинс. Он заявил, что наказывать детей не входит в его обязанности, а Катарина просто отказалась, хотя и знала, что Корнелия заслуживает наказания. Мартхе мне потом сказала, что Корнелия не плакала во время порки, а презрительно улыбалась. Ко мне на чердак пришла опять же Мария Тинс.
— Что ж, девушка, — сказала она, опираясь на стол для красок, — наделала же ты дел.
— Я ничего не делала, — возразила я.
— Это верно, но ты нажила врагов. У нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги. — Она усмехнулась, но не очень весело. — Но он тебя по-своему поддержал, а это важнее, чем то, что на тебя будут наговаривать Катарина, или Корнелия, или Таннеке, или даже я.
Она бросила мне бабушкин гребень. Я завернула его в носовой платок и положила в сундучок. Затем я повернулась к Марии Тинс. Если я не спрошу ее сейчас, я никогда не узнаю. Может быть, она мне скажет.
— Сударыня, пожалуйста, что он обо мне сказал?
Мария Тинс посмотрела на меня так, словно знала всю мою подноготную.
— Только не возносись, милая. Он про тебя почти ничего не сказал. Но все и без слов было ясно. То, что он спустился вниз и занялся этим делом, говорило само за себя — моя дочь поняла, что он на твоей стороне. Хотя он упрекнул ее только в том, что она плохо воспитала детей. Очень ловкий ход — не защищать тебя, а обвинять ее.
— Он сказал ей, что я… помогаю ему с красками?
— Нет.
Я постаралась скрыть разочарование, но, видимо, сам мой вопрос все ей объяснил.
— Но я ей сказала — как только он ушел, — добавила Мария Тинс. — Куда это годится — чтобы ты от нее пряталась и делала что-то за спиной хозяйки дома?! — Эти слова вроде как звучали мне упреком, но потом она пробурчала: — Мог бы вести себя и достойнее.
Она умолкла, видимо, пожалев, что высказалась слишком откровенно.
— А что сказала хозяйка?
— Она, конечно, не обрадовалась, но она больше боится его гнева. — Помолчав, Мария Тинс добавила: — Но есть еще одна причина, почему она не придала этому большого значения. Она опять беременна.
— Опять? — не удержалась я. Мне было непонятно, зачем Катарине столько детей, когда у них так мало денег.
Мария Тинс нахмурилась:
— Придержи язык, девушка.
— Извините, сударыня. — Я уже пожалела, что у меня вырвалось это слово. Кто я такая указывать, сколько им иметь детей? — Доктор смотрел ее? — спросила я, чтобы загладить свою вину.
— Ей это не нужно. Она и так знает все признаки. Не в первый раз! — На минуту лицо Марии Тинс выдало ее тайные мысли — она тоже не понимала, зачем нужно столько детей. Потом она посуровела: — Иди занимайся своими делами и старайся держаться от нее подальше. Можешь ему помогать, но не надо, чтобы это бросалось всем в глаза. Не так-то уж прочно твое положение в этом доме.
Я кивнула, глядя на ее старческие руки, которыми она уминала табак в трубке. Потом зажгла ее и затянулась. И опять усмехнулась:
— Видит Бог, у нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги.
В воскресенье я отнесла гребень домой и отдала матушке. Я не стала ей рассказывать про то, что случилось, — просто сказала, что служанке не подобает хранить такую дорогую вещь.
Она ничего не говорила по поводу моих занятий красками. Наверное, Мария Тинс убедила ее, что с моей помощью хозяин станет работать быстрее — чтобы содержать ребенка, который должен был родиться, и тех, что уже были. Она приняла к сердцу его упрек в плохом воспитании детей, что, в конце концов, было ее главной обязанностью, и стала больше проводить с ними времени. Она даже начала учить Мартхе и Лисбет читать и писать, в чем ее поддержала Мария Тинс.
А в той перемена не была такой заметной, но она тоже стала обращаться со мной с большим уважением. Конечно, я оставалась просто служанкой, но она не так пренебрежительно ко мне относилась, как иногда к Таннеке. И не игнорировала мои слова. Она, конечно, не спрашивала моего мнения, но я перестала чувствовать себя совсем чужой в этом доме.
Удивила меня и перемена в Таннеке. Я думала, что ей нравится на меня злиться и всячески вымещать на мне свое дурное настроение. Но видимо, ей это надоело. А может быть, убедившись, что он на моей стороне, она решила, что со мной не стоит враждовать. Может быть, они все думали так же. Как бы то ни было, она перестала нарочно взваливать на меня дополнительную работу, проливая жир на пол, перестала враждебно бурчать что-нибудь в мой адрес и бросать на меня злобные взгляды. Нельзя сказать, что она стала ко мне хорошо относиться, но мне легче работалось рядом с ней.
Наверное, злорадствовать нехорошо, но я чувствовала, что одержала над ней победу. Она была старше меня и гораздо дольше служила в этом доме, но было очевидно, что ее заслуги и опыт стоили меньше, чем его благосклонность ко мне. Возможно, что это глубоко ее обижало, но она смирилась с поражением легче, чем я предполагала. В глубине души Таннеке хотела одного — чтобы все в ее жизни складывалось проще. А проще всего было смириться с моим присутствием.
Хотя Катарина теперь больше занималась Корнелией, та нисколько не изменилась. Она была любимицей матери — может быть, потому, что вышла характером вся в нее, — и Катарина не очень-то старалась прибрать ее к рукам. Иногда Корнелия смотрела на меня своими карими глазами, наклонив голову набок, так что кудряшки падали ей на лицо, и я вспоминала слова Мартхе о том, какое презрение было написано на лице Корнелии, когда Мария Тинс ее наказывала. И я опять подумала, как в первый день: на тебя нелегко найти управу.
Я избегала Корнелию так же, как и ее мать, хотя и старалась делать это незаметно. Мне не хотелось давать ей повод к очередной проделке. Я спрятала разбитый изразец, свой лучший кружевной воротничок и вышитый матушкой носовой платок так, чтобы она до них не добралась.
Хозяин же после этого случая никак ко мне не переменился. Когда я поблагодарила его за заступничество, он тряхнул головой, точно отгоняя назойливую муху.
Но мое отношение к нему изменилось. Я чувствовала, что я у него в долгу. И что бы он ни попросил меня сделать, я не имела права отказываться. Я не знала, что такого он может попросить, в чем мне захочется ему отказать, но тем не менее мне не нравилось быть от него в полной зависимости.
Кроме того, он меня разочаровал, хотя мне не хотелось об этом думать. Я надеялась, что он сам скажет, Катарине о моей работе с красками, что он покажет, что не боится ее и держит мою сторону. Мне-то этого хотелось, но…
В середине октября, когда портрет жены Ван Рейвена был почти готов, Мария Тинс пришла к нему в мастерскую. Она, наверно, знала, что я работаю в чердачной комнате и мне слышны ее слова, но тем не менее она говорила с ним без обиняков.
Она спросила его, за какую картину он теперь возьмется. Когда он не ответил, она сказала:
— Ты должен писать картины большего размера и с большим количеством людей — как ты делал раньше. Хватит уж нам одиноких женщин, занятых своими мыслями. Когда Ван Рейвен придет за картиной, предложи ему написать другую. Может быть, что-нибудь, что можно будет повесить рядом с более ранней твоей картиной. Он обязательно согласится — он же всегда соглашается. И заплатит тебе больше.
Он все еще молчал.
— Мы все в долгах, — напрямик сказала Мария Тинс. — Нам нужны деньги.
— Он может потребовать, чтобы на картине была она, — сказал он. Он проговорил это очень тихо, но хотя я расслышала его слова, их смысл дошел до меня гораздо позже.
— Ну и что?
— Я на это не согласен.
— Зачем заранее придумывать сложности? Подождем — увидим.
Через несколько дней Ван Рейвен с женой пришли смотреть законченную картину. Утром мы с хозяином приготовились к их визиту. Жемчуг и шкатулку он отнес назад Катарине, а я убрала все лишнее и расставила стулья. Затем он подвинул мольберт с картиной на то место, где стояла натурщица, и попросил меня открыть все ставни.
В то утро я помогала Таннеке приготовить для них праздничный обед. Я не думала, что мне придется их увидеть, и когда собрались в мастерской, вино наверх понесла Таннеке. Но, вернувшись, она объявила, что помогать ей прислуживать за обедом буду я, а не Мартхе, которая уже достаточно взрослая, чтобы сидеть с ними за столом.
— Так распорядилась моя хозяйка, — добавила она.
Я удивилась. Когда они в прошлый раз приходили смотреть картину, Мария Тинс постаралась, чтобы я не попалась на глаза Ван Рейвену. Но Таннеке я этого не сказала.
— А Ван Левенгук тоже там? — вместо этого спросила я Таннеке. — Вроде я слушала в прихожей его голос.
Таннеке рассеянно кивнула, пробуя жареного фазана.
— Неплохо, — сказала она. — Могу утереть нос этим хваленым поварам Ван Рейвенов.
Пока она была наверху, я посыпала фазана солью — у Таннеке была привычка недосаливать.
Когда все спустились в столовую и заняли свои места, мы с Таннеке стали заносить блюда. Катарина бросила на меня негодующий взгляд: она вообще плохо умела скрывать свои чувства, и ее возмутило, что я прислуживаю за столом.
И у хозяина сделался такой вид, словно он сломал зуб о камень. Он холодно поглядел на Марию Тинс, которая с безразличным видом взяла бокал с вином. Зато Ван Рейвен радостно осклабился.
— А, большеглазая служанка! — воскликнул он. — А я удивлялся, что это тебя не видно. Как дела, душечка?
— Отлично, сударь, благодарю вас, — пробормотала я, положила ему на тарелку кусок фазана и поспешно отошла. Но недостаточно поспешно — он таки успел погладить меня по бедру. Прошло несколько минут, а я все еще ощущала настырное прикосновение его руки. Если жена Ван Рейвена и Мартхе ничего не заметили, то Ван Левенгук заметил все — и ярость Катарины, и раздражение хозяина, и нарочитое безразличие пожавшей плечами Марии Тинс, и блудливое прикосновение Ван Рейвена. Когда я подошла с блюдом к нему, он внимательно посмотрел мне в лицо — как будто пытаясь понять, как простой служанке удалось вывести из себя всех. Я была ему благодарна, потому что меня он явно ни в чем не винил.
Таннеке тоже заметила, что мое присутствие нарушило спокойствие за столом, и, вопреки обыкновению, пришла мне на помощь. Она промолчала, но после этого сама выходила к столу — принести гарнир, наполнить я бокалы, подать новые блюда. А мне предоставила хлопотать на кухне. Мне пришлось пойти в столовую только еще один раз, когда нам обеим надо было собрать грязные тарелки. Таннеке сразу направилась к Ван Рейвену, а я собрала тарелки на другом конце стола. Но Ван Рейвен не спускал с меня глаз. И хозяин тоже.
Я старалась не обращать на них внимания и вместо этого прислушивалась к словам Марии Тинс. Она обсуждала следующую картину.
— Вам ведь понравилась картина про урок музыки? — обратилась она к Ван Рейвену. — Так почему бы не написать еще одну картину музыкального содержания? Скажем, изображающую концерт — трое или четверо музыкантов и несколько слушателей.
— Никаких слушателей, — перебил хозяин. — Я не рисую многолюдные сцены.
Мария Тинс скептически на него посмотрела.
— Чего тут спорить, — добродушно вмешался Ван Левенгук. — Музыканты ведь интереснее слушателей.
Я была ему благодарна за то, что он поддержал хозяина.
— Мне тоже не важны слушатели, — объявил Ван Рейвен, — но я не отказался бы позировать для такой картины. Я буду играть на лютне. — Помолчав, он добавил: — И пусть она тоже будет на картине.
Не глядя на него, я знала, что он показывает на меня.
Таннеке поймала мой взгляд и дернула головой в сторону кухни, и я ушла, оставив ее собирать остальные тарелки. Мне хотелось посмотреть на хозяина, но я не посмела. Позади себя я услышала оживленный голос Катарины:
— Какая прекрасная мысль! Как на той картине, где вы изображены со служанкой в красном платье. Помните?
В воскресенье, когда мы с матушкой остались одни на кухне, она решила серьезно со мной поговорить. Отец сидел на крыльце, греясь в слабых лучах позднего октябрьского солнца, а мы готовили обед.
— Ты знаешь, что я не слушаю рыночные сплетни, — начала она, — но трудно не обращать на них внимания, когда упоминается имя твоей дочери.
Я сразу подумала о Питере. Но ничто из того, что мы делали в темном закоулке, не заслуживало сплетен. Я ведь ничего особенного ему не позволяла.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — честно сказала я.
Матушка пожала губы:
— Говорят, что твой хозяин собирается тебя рисовать.
Казалось, сами эти слова сводили ей губы. Я перестала помешивать в кастрюле.
— Кто это говорит?
Матушка вздохнула: ей не хотелось передавать подслушанные сплетни.
— Торговки яблоками на рынке.
Я ничего не сказала, и матушка приняла мое молчание за признание справедливости слуха.
— Почему ты мне об этом не сказала, Грета?
— Матушка, я сама об этом в первый раз слышу. Мне никто ничего не говорил.
Она мне не поверила.
— Честное слово, матушка, — настаивала я. — Хозяин ничего мне не говорил. Мария Тинс ничего не говорила. Я просто убираюсь в мастерской. Больше к его картинам я никакого отношения не имею.
Про работу с красками я ей никогда не говорила.
Он опять взял бутылку и осторожно накапал из нее в раковину. Потом начал осторожно перемешивать краску и масло ножом, пока масса не стала похожа на сливочное масло, которое оставили в теплой кухне. Я завороженно следила за движением серебряного ножа в мягкой белой краске.
— Католики и протестанты по-разному относятся к картинам, — объяснял он, продолжая размешивать краску, — но эта разница не так велика, как ты думаешь. Для католиков картины могут иметь религиозное значение, но не забывай, что протестанты видят Бога во всем и везде. Рисуя каждодневные предметы — столы и стулья, миски и кувшины, солдат и девушек, — разве они тоже не прославляют Творца?
Как жаль, что матушка не слышала этих слов. Тогда бы она поняла.
Катарине не нравилось оставлять свою шкатулку с драгоценностями в мастерской, где до нее мог добраться всякий. Она не доверяла мне — отчасти потому, что я ей не нравилась, но главным образом потому, что наслушалась рассказов, как служанки воруют серебряные ложки. Воровство и совращение хозяина — это были главные грехи, в которых подозревались служанки.
Однако, как мне пришлось убедиться на собственном опыте, совратителем чаще был мужчина, а не девушка — так по крайней мере обстояло дело с Ван Рейвеном.
Хотя Катарина не имела обыкновения советоваться с мужем по домашним делам, на этот раз она обратилась к нему за помощью. Сама я их разговора не слышала, но мне о нем рассказала Мартхе. В то время у нас с Мартхе были хорошие отношения. Она вдруг повзрослела, потеряла интерес к детским играм и предпочитала быть рядом, когда я занималась своими делами. Я научила ее сбрызгивать белье, чтобы оно лучше отбеливалось на солнце, выводить жирные пятна смесью соли и вина, протирать днище утюга крупной солью, чтобы оно не приставало к белью и не оставляло горелых пятен. У нее были нежные руки, и от воды они загрубели бы. Так что я позволяла ей наблюдать за мной, но не позволяла мочить руки. К этому времени мои собственные руки были окончательно загублены: никакие матушкины мази не смогли уберечь их от трещин и цыпок. У меня были натруженные загрубевшие руки, хотя мне еще не исполнилось восемнадцати лет.
Мартхе была немного похожа на мою сестру Агнесу — такой же любопытный живой ум, такая же быстрота в принятии решений. Но она была не младшей сестрой, а старшей, и это воспитало в ней чувство ответственности. Ей поручали присматривать за сестрами и братом — так же как я присматривала за Франсом и Агнесой. И потому и у нее выработалось осторожное отношение к жизни и нелюбовь к переменам.
— Мама хочет забрать шкатулку с драгоценностями, — сказала она, когда мы шли по Рыночной площади. — Она говорила об этом с папой.
— И что она сказала? — с показным равнодушием спросила я, разглядывая восьмиконечную звезду. Я заметила, что, отпирая по утрам дверь мастерской, Катарина всегда бросала взгляд на стол, где лежали ее драгоценности.
Мартхе ответила не сразу.
— Маме не нравится, что ты заперта по ночам вместе с ее украшениями, — наконец выговорила она. Она не объяснила, чего опасалась Катарина — видимо, того, что я возьму со стола ожерелье, засуну шкатулку под мышку, вылезу в окно — и поминай как звали.
По сути дела, Мартхе пыталась меня предостеречь.
— Она хочет, чтобы ты опять спала внизу, — продолжала она. — Кормилицу скоро рассчитают, и тебе незачем будет спать на чердаке. Она сказала: «Или она, или шкатулка».
— А что ответил твой отец?
— Ничего. Сказал, что подумает.
У меня сдавило сердце. Катарина велела ему выбирать между мной и шкатулкой. Ему не удастся сохранить и то и другое. Но я знала, что он не станет убирать из картины жемчуг. Он уберет с чердака меня. И я больше не смогу ему помогать.
К ногам у меня словно привязали гири. Годы и годы таскания воды, выжимания мокрого белья, мытья полов, выливания ночных горшков — без просвета, без красоты — простирались передо мной, словно пейзаж голландской равнины, где далеко-далеко виднеется море, достичь которого нет никакой возможности… Если мне нельзя будет заниматься красками, нельзя будет находиться рядом с ним, я не смогу здесь оставаться.
Когда мы дошли до палатки мясника и я увидела, что Питера-младшего там нет, мои глаза вдруг наполнились слезами. Я и не знала, что мне так необходимо увидеть его красивое доброе лицо. Хотя я не могла разобраться в своих чувствах к нему, он напоминал мне, что выход есть, что я могу войти в другой мир. Может быть, я не так уж отличалась от родителей, которые надеялись, что с ним придет спасение и у них на столе появится мясо. Увидев мои слезы, Питер-старший пришел в восторг.
— Скажу сыну, что ты расплакалась, не найдя его здесь, — сказал он, соскребая ножом кровь с колоды для разделки туш.
— Нет уж, не вздумайте, — пробурчала я и спросила Мартхе: — Что нам сегодня надо купить?
— Мясо для рагу, — с готовностью ответила она. — Четыре фунта.
Я вытерла глаза уголком фартука.
— Мне просто в глаз попала соринка, — деловито объяснила я. — У вас тут не так уж чисто — вот и слетаются мухи.
Питер-старший захохотал:
— Нет, вы послушайте ее — соринка в глаз попала! Грязно тут! Конечно, мухи есть — но они летят на кровь, а не на грязь. Хорошее мясо больше кровит. И на него летит больше всего мух. Ты когда-нибудь сама в этом убедишься. И нечего перед нами задаваться, сударыня.
Он подмигнул Мартхе:
— А вы как думаете, барышня? Стоит ли Грете ругать то место, где она сама скоро будет хозяйкой?
Мартхе ошеломленно смотрела на него. Ее явно потрясло предположение, что я не останусь у них в доме до конца своих дней. Но у нее хватило ума ему не отвечать — вместо этого она вдруг подошла к ребенку, которого держала на руках женщина, стоявшая у соседней палатки.
— Пожалуйста, — тихим голосом сказала я Питеру, — не говорите такого ни ей, ни кому-нибудь еще из их семьи. Не надо даже на эту тему шутить. Я их служанка — и ничего больше. Намекать, что я от них уйду, — это неуважение к ним.
Питер-старший молча глядел на меня. Цвет его глаз менялся с каждым изменением освещения. Думаю, что даже хозяин не смог бы уловить все эти перемены на холсте.
— Может, ты и права, — признал он. — Придется мне поосторожней тебя дразнить. Но одно я тебе твердо скажу, моя милая: к мухам тебе надо привыкать.
Он не отдал Катарине шкатулку и не отправил меня назад в подвал. Вместо этого он стал каждый вечер приносить Катарине ее шкатулку, ожерелье и серьги, и она запирала их в шкаф в большой зале — туда же, где держала желтую накидку. Утром, отпирая мастерскую и выпуская меня, она вручала мне шкатулку и драгоценности. Я первым делом относила шкатулку и ожерелье на стол и вынимала из нее серьги, если жена Ван Рейвена должна была прийти позировать. Катарина наблюдала с порога, как я вымеряла расстояние с помощью ладоней и пальцев. Любому человеку мои действия показались бы весьма странными, но она ни разу не спросила меня, что я делаю. Она не смела.
Корнелия, видимо, прослышала про историю со шкатулкой. Может быть, как Мартхе, она подслушала разговор родителей. Может быть, она подсмотрела, как Катарина несет шкатулку наверх по утрам, а хозяин приносит ее обратно вечером. Во всяком случае, она унюхала, что тут что-то не так, и решила сама ко всему этому приложить руку.
Она меня почему-то не любила — испытывала ко мне какое-то беспричинное недоверие.
Начала она, как и в истории с порванным воротником и краской на моем фартуке, с просьбы. Однажды дождливым утром Катарина заплетала косы, а Корнелия крутилась поблизости. Я крахмалила простыни в прачечной комнате и не слышала их разговора. Но не иначе как Корнелия предложила, чтобы мать воткнула в волосы черепаховый гребень.
Через несколько минут Катарина появилась в двери, которая отделяла кухню от прачечной, и объявила:
— У меня пропал один из моих гребней. Ты его не видела, Таннеке? А ты? — Она обращалась к нам двоим, но ее суровый взгляд был устремлен на меня.
— Нет, госпожа, — сказала Таннеке, выходя из кухни и тоже глядя на меня.
— Нет, сударыня, — сказала и я. И когда я увидела в прихожей Корнелию, которая со своей обычной каверзной ухмылочкой заглянула в кухню, я поняла, что она опять затеяла что-то против меня.
«Она будет меня травить, пока не выгонит из дому», — подумала я.
— Но кто-то должен знать, куда он делся! — настаивала Катарина.
— Хотите, я помогу вам еще раз поискать в шкафу? — предложила Таннеке. — А может, где еще стоит поискать? — значительно спросила она, глядя на меня.
— Может быть, он в вашей шкатулке, — предположила я.
— Может быть.
Катарина пошла в прихожую. Таннеке последовала за ней.
Поскольку предложение исходило от меня, я была уверена, что Катарина ему не последует. Но, когда я услышала, что она поднимается по лестнице, я поняла, что она направляется в мастерскую, и поспешила за ней, зная, что я ей понадоблюсь. Она ждала меня в дверях мастерской вне себя от гнева. Корнелия околачивалась тут же.
— Принеси мне шкатулку, — тихо сказала она. В ее словах был металл, которого я раньше никогда не слышала: запрет входить в мастерскую был для нее невыносимо унизителен. Она часто говорила резко, даже кричала на меня, но этот тихий, сдержанный голос был гораздо страшнее.
Я слышала, что он занят на чердаке. Я даже знала чем — он растирал ляпис для синей юбки.
Я взяла шкатулку и подала ее Катарине, оставив жемчуг на столе. Не сказав ни слова, она унесла ее вниз. Корнелия опять потащилась за ней, как кошка, ожидающая, что ее сейчас накормят. Она пойдет в большую залу и переберет все свои украшения, чтобы узнать, не пропало ли еще что-нибудь. Может быть, что-нибудь и пропало — поди догадайся, какой каверзы можно ждать от девчонки, которая хочет мне навредить.
Но гребня в шкатулке она не найдет. Я знала, где он.
Я не пошла с Катариной, а поднялась на чердак. Он посмотрел на меня с удивлением, и на минуту толкушка повисла над чашей. Но он не спросил меня, зачем я пришла, а опять взялся толочь ляпис. Я открыла сундучок, где хранила свои пожитки, и развернула носовой платок, в который был завернут гребень. Я не так уж часто на него смотрела: в этом доме мне не только не подобало его носить, но даже не хотелось им любоваться. Он слишком напоминал мне о том, чего у меня никогда не будет. Но сейчас я внимательно в него вгляделась и поняла, что это не бабушкин гребень, хотя и очень на него похож. Его зубья были длиннее и более сильно изогнуты; кроме того, поверху у него шли маленькие зазубрины. Этот гребень был лучше бабушкиного, но ненамного.
«Увижу ли я когда-нибудь бабушкин гребень», — подумала я. Я так долго сидела на постели, положив гребень на колени, что он опять перестал работать и спросил:
— Что случилось, Грета?
Он говорил мягким голосом, и это помогло мне воззвать к его помощи:
— Пожалуйста, помогите мне, сударь.
Я сидела на постели в своей чердачной комнате, пока он разговаривал с Катариной и Марией Тинс, пока они искали бабушкин гребень в одежде Корнелии и среди игрушек. В конце концов, Мартхе нашла гребень в большой раковине, которую им подарил булочник, когда пришел за своей картиной. Тогда-то Корнелия, видимо, и подменила гребень у меня на чердаке, где в это время играли девочки, и спрятала мой гребень в первое подвернувшееся место.
Корнелию выпороли, но сделала это Мария Тинс. Он заявил, что наказывать детей не входит в его обязанности, а Катарина просто отказалась, хотя и знала, что Корнелия заслуживает наказания. Мартхе мне потом сказала, что Корнелия не плакала во время порки, а презрительно улыбалась. Ко мне на чердак пришла опять же Мария Тинс.
— Что ж, девушка, — сказала она, опираясь на стол для красок, — наделала же ты дел.
— Я ничего не делала, — возразила я.
— Это верно, но ты нажила врагов. У нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги. — Она усмехнулась, но не очень весело. — Но он тебя по-своему поддержал, а это важнее, чем то, что на тебя будут наговаривать Катарина, или Корнелия, или Таннеке, или даже я.
Она бросила мне бабушкин гребень. Я завернула его в носовой платок и положила в сундучок. Затем я повернулась к Марии Тинс. Если я не спрошу ее сейчас, я никогда не узнаю. Может быть, она мне скажет.
— Сударыня, пожалуйста, что он обо мне сказал?
Мария Тинс посмотрела на меня так, словно знала всю мою подноготную.
— Только не возносись, милая. Он про тебя почти ничего не сказал. Но все и без слов было ясно. То, что он спустился вниз и занялся этим делом, говорило само за себя — моя дочь поняла, что он на твоей стороне. Хотя он упрекнул ее только в том, что она плохо воспитала детей. Очень ловкий ход — не защищать тебя, а обвинять ее.
— Он сказал ей, что я… помогаю ему с красками?
— Нет.
Я постаралась скрыть разочарование, но, видимо, сам мой вопрос все ей объяснил.
— Но я ей сказала — как только он ушел, — добавила Мария Тинс. — Куда это годится — чтобы ты от нее пряталась и делала что-то за спиной хозяйки дома?! — Эти слова вроде как звучали мне упреком, но потом она пробурчала: — Мог бы вести себя и достойнее.
Она умолкла, видимо, пожалев, что высказалась слишком откровенно.
— А что сказала хозяйка?
— Она, конечно, не обрадовалась, но она больше боится его гнева. — Помолчав, Мария Тинс добавила: — Но есть еще одна причина, почему она не придала этому большого значения. Она опять беременна.
— Опять? — не удержалась я. Мне было непонятно, зачем Катарине столько детей, когда у них так мало денег.
Мария Тинс нахмурилась:
— Придержи язык, девушка.
— Извините, сударыня. — Я уже пожалела, что у меня вырвалось это слово. Кто я такая указывать, сколько им иметь детей? — Доктор смотрел ее? — спросила я, чтобы загладить свою вину.
— Ей это не нужно. Она и так знает все признаки. Не в первый раз! — На минуту лицо Марии Тинс выдало ее тайные мысли — она тоже не понимала, зачем нужно столько детей. Потом она посуровела: — Иди занимайся своими делами и старайся держаться от нее подальше. Можешь ему помогать, но не надо, чтобы это бросалось всем в глаза. Не так-то уж прочно твое положение в этом доме.
Я кивнула, глядя на ее старческие руки, которыми она уминала табак в трубке. Потом зажгла ее и затянулась. И опять усмехнулась:
— Видит Бог, у нас никогда не было столько неприятностей из-за прислуги.
В воскресенье я отнесла гребень домой и отдала матушке. Я не стала ей рассказывать про то, что случилось, — просто сказала, что служанке не подобает хранить такую дорогую вещь.
* * *
После случая с гребнем отношение ко мне в доме заметно изменилось. Больше всего меня удивила перемена в обращении Катарины. Я думала, что она будет придираться ко мне еще больше, чем раньше, — давать еще больше работы, ругать по всякому поводу и всячески отравлять мне жизнь. Но она как будто стала меня бояться. Она сняла ключ от мастерской со своей драгоценной связки и отдала его Марии Тинс. Больше она не запирала и не отпирала для меня мастерскую. Она оставила свою шкатулку в мастерской, и когда ей что-нибудь оттуда было нужно, посылала за этим мать. Катарина всячески избегала меня, а я, заметив это, тоже старалась держаться от нее подальше.Она ничего не говорила по поводу моих занятий красками. Наверное, Мария Тинс убедила ее, что с моей помощью хозяин станет работать быстрее — чтобы содержать ребенка, который должен был родиться, и тех, что уже были. Она приняла к сердцу его упрек в плохом воспитании детей, что, в конце концов, было ее главной обязанностью, и стала больше проводить с ними времени. Она даже начала учить Мартхе и Лисбет читать и писать, в чем ее поддержала Мария Тинс.
А в той перемена не была такой заметной, но она тоже стала обращаться со мной с большим уважением. Конечно, я оставалась просто служанкой, но она не так пренебрежительно ко мне относилась, как иногда к Таннеке. И не игнорировала мои слова. Она, конечно, не спрашивала моего мнения, но я перестала чувствовать себя совсем чужой в этом доме.
Удивила меня и перемена в Таннеке. Я думала, что ей нравится на меня злиться и всячески вымещать на мне свое дурное настроение. Но видимо, ей это надоело. А может быть, убедившись, что он на моей стороне, она решила, что со мной не стоит враждовать. Может быть, они все думали так же. Как бы то ни было, она перестала нарочно взваливать на меня дополнительную работу, проливая жир на пол, перестала враждебно бурчать что-нибудь в мой адрес и бросать на меня злобные взгляды. Нельзя сказать, что она стала ко мне хорошо относиться, но мне легче работалось рядом с ней.
Наверное, злорадствовать нехорошо, но я чувствовала, что одержала над ней победу. Она была старше меня и гораздо дольше служила в этом доме, но было очевидно, что ее заслуги и опыт стоили меньше, чем его благосклонность ко мне. Возможно, что это глубоко ее обижало, но она смирилась с поражением легче, чем я предполагала. В глубине души Таннеке хотела одного — чтобы все в ее жизни складывалось проще. А проще всего было смириться с моим присутствием.
Хотя Катарина теперь больше занималась Корнелией, та нисколько не изменилась. Она была любимицей матери — может быть, потому, что вышла характером вся в нее, — и Катарина не очень-то старалась прибрать ее к рукам. Иногда Корнелия смотрела на меня своими карими глазами, наклонив голову набок, так что кудряшки падали ей на лицо, и я вспоминала слова Мартхе о том, какое презрение было написано на лице Корнелии, когда Мария Тинс ее наказывала. И я опять подумала, как в первый день: на тебя нелегко найти управу.
Я избегала Корнелию так же, как и ее мать, хотя и старалась делать это незаметно. Мне не хотелось давать ей повод к очередной проделке. Я спрятала разбитый изразец, свой лучший кружевной воротничок и вышитый матушкой носовой платок так, чтобы она до них не добралась.
Хозяин же после этого случая никак ко мне не переменился. Когда я поблагодарила его за заступничество, он тряхнул головой, точно отгоняя назойливую муху.
Но мое отношение к нему изменилось. Я чувствовала, что я у него в долгу. И что бы он ни попросил меня сделать, я не имела права отказываться. Я не знала, что такого он может попросить, в чем мне захочется ему отказать, но тем не менее мне не нравилось быть от него в полной зависимости.
Кроме того, он меня разочаровал, хотя мне не хотелось об этом думать. Я надеялась, что он сам скажет, Катарине о моей работе с красками, что он покажет, что не боится ее и держит мою сторону. Мне-то этого хотелось, но…
В середине октября, когда портрет жены Ван Рейвена был почти готов, Мария Тинс пришла к нему в мастерскую. Она, наверно, знала, что я работаю в чердачной комнате и мне слышны ее слова, но тем не менее она говорила с ним без обиняков.
Она спросила его, за какую картину он теперь возьмется. Когда он не ответил, она сказала:
— Ты должен писать картины большего размера и с большим количеством людей — как ты делал раньше. Хватит уж нам одиноких женщин, занятых своими мыслями. Когда Ван Рейвен придет за картиной, предложи ему написать другую. Может быть, что-нибудь, что можно будет повесить рядом с более ранней твоей картиной. Он обязательно согласится — он же всегда соглашается. И заплатит тебе больше.
Он все еще молчал.
— Мы все в долгах, — напрямик сказала Мария Тинс. — Нам нужны деньги.
— Он может потребовать, чтобы на картине была она, — сказал он. Он проговорил это очень тихо, но хотя я расслышала его слова, их смысл дошел до меня гораздо позже.
— Ну и что?
— Я на это не согласен.
— Зачем заранее придумывать сложности? Подождем — увидим.
Через несколько дней Ван Рейвен с женой пришли смотреть законченную картину. Утром мы с хозяином приготовились к их визиту. Жемчуг и шкатулку он отнес назад Катарине, а я убрала все лишнее и расставила стулья. Затем он подвинул мольберт с картиной на то место, где стояла натурщица, и попросил меня открыть все ставни.
В то утро я помогала Таннеке приготовить для них праздничный обед. Я не думала, что мне придется их увидеть, и когда собрались в мастерской, вино наверх понесла Таннеке. Но, вернувшись, она объявила, что помогать ей прислуживать за обедом буду я, а не Мартхе, которая уже достаточно взрослая, чтобы сидеть с ними за столом.
— Так распорядилась моя хозяйка, — добавила она.
Я удивилась. Когда они в прошлый раз приходили смотреть картину, Мария Тинс постаралась, чтобы я не попалась на глаза Ван Рейвену. Но Таннеке я этого не сказала.
— А Ван Левенгук тоже там? — вместо этого спросила я Таннеке. — Вроде я слушала в прихожей его голос.
Таннеке рассеянно кивнула, пробуя жареного фазана.
— Неплохо, — сказала она. — Могу утереть нос этим хваленым поварам Ван Рейвенов.
Пока она была наверху, я посыпала фазана солью — у Таннеке была привычка недосаливать.
Когда все спустились в столовую и заняли свои места, мы с Таннеке стали заносить блюда. Катарина бросила на меня негодующий взгляд: она вообще плохо умела скрывать свои чувства, и ее возмутило, что я прислуживаю за столом.
И у хозяина сделался такой вид, словно он сломал зуб о камень. Он холодно поглядел на Марию Тинс, которая с безразличным видом взяла бокал с вином. Зато Ван Рейвен радостно осклабился.
— А, большеглазая служанка! — воскликнул он. — А я удивлялся, что это тебя не видно. Как дела, душечка?
— Отлично, сударь, благодарю вас, — пробормотала я, положила ему на тарелку кусок фазана и поспешно отошла. Но недостаточно поспешно — он таки успел погладить меня по бедру. Прошло несколько минут, а я все еще ощущала настырное прикосновение его руки. Если жена Ван Рейвена и Мартхе ничего не заметили, то Ван Левенгук заметил все — и ярость Катарины, и раздражение хозяина, и нарочитое безразличие пожавшей плечами Марии Тинс, и блудливое прикосновение Ван Рейвена. Когда я подошла с блюдом к нему, он внимательно посмотрел мне в лицо — как будто пытаясь понять, как простой служанке удалось вывести из себя всех. Я была ему благодарна, потому что меня он явно ни в чем не винил.
Таннеке тоже заметила, что мое присутствие нарушило спокойствие за столом, и, вопреки обыкновению, пришла мне на помощь. Она промолчала, но после этого сама выходила к столу — принести гарнир, наполнить я бокалы, подать новые блюда. А мне предоставила хлопотать на кухне. Мне пришлось пойти в столовую только еще один раз, когда нам обеим надо было собрать грязные тарелки. Таннеке сразу направилась к Ван Рейвену, а я собрала тарелки на другом конце стола. Но Ван Рейвен не спускал с меня глаз. И хозяин тоже.
Я старалась не обращать на них внимания и вместо этого прислушивалась к словам Марии Тинс. Она обсуждала следующую картину.
— Вам ведь понравилась картина про урок музыки? — обратилась она к Ван Рейвену. — Так почему бы не написать еще одну картину музыкального содержания? Скажем, изображающую концерт — трое или четверо музыкантов и несколько слушателей.
— Никаких слушателей, — перебил хозяин. — Я не рисую многолюдные сцены.
Мария Тинс скептически на него посмотрела.
— Чего тут спорить, — добродушно вмешался Ван Левенгук. — Музыканты ведь интереснее слушателей.
Я была ему благодарна за то, что он поддержал хозяина.
— Мне тоже не важны слушатели, — объявил Ван Рейвен, — но я не отказался бы позировать для такой картины. Я буду играть на лютне. — Помолчав, он добавил: — И пусть она тоже будет на картине.
Не глядя на него, я знала, что он показывает на меня.
Таннеке поймала мой взгляд и дернула головой в сторону кухни, и я ушла, оставив ее собирать остальные тарелки. Мне хотелось посмотреть на хозяина, но я не посмела. Позади себя я услышала оживленный голос Катарины:
— Какая прекрасная мысль! Как на той картине, где вы изображены со служанкой в красном платье. Помните?
В воскресенье, когда мы с матушкой остались одни на кухне, она решила серьезно со мной поговорить. Отец сидел на крыльце, греясь в слабых лучах позднего октябрьского солнца, а мы готовили обед.
— Ты знаешь, что я не слушаю рыночные сплетни, — начала она, — но трудно не обращать на них внимания, когда упоминается имя твоей дочери.
Я сразу подумала о Питере. Но ничто из того, что мы делали в темном закоулке, не заслуживало сплетен. Я ведь ничего особенного ему не позволяла.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — честно сказала я.
Матушка пожала губы:
— Говорят, что твой хозяин собирается тебя рисовать.
Казалось, сами эти слова сводили ей губы. Я перестала помешивать в кастрюле.
— Кто это говорит?
Матушка вздохнула: ей не хотелось передавать подслушанные сплетни.
— Торговки яблоками на рынке.
Я ничего не сказала, и матушка приняла мое молчание за признание справедливости слуха.
— Почему ты мне об этом не сказала, Грета?
— Матушка, я сама об этом в первый раз слышу. Мне никто ничего не говорил.
Она мне не поверила.
— Честное слово, матушка, — настаивала я. — Хозяин ничего мне не говорил. Мария Тинс ничего не говорила. Я просто убираюсь в мастерской. Больше к его картинам я никакого отношения не имею.
Про работу с красками я ей никогда не говорила.