Она помолчала, но я поняла, что к мяснику она не пойдет.
   Узнав, что я беру мясо у Питера и его сына, она подняла брови, но ничего не сказала.
   Потом мы пошли в нашу церковь, где кругом были знакомые лица и звучали знакомые слова. Сидя между матушкой и Агнесой, я с облегчением почувствовала, как, опираясь о спинку скамьи, расслабляется спина, которую я всю неделю держала прямо, и как с лица сходит застывшая маска. И мне захотелось плакать.
   Когда мы вернулись домой, матушка с Агнесой не позволили мне помогать им готовить обед. Я сидела с отцом на скамейке. Он поднял лицо к солнцу и так и держал его, пока мы разговаривали.
   — Расскажи мне о своем новом хозяине, Грета. Ты о нем не обмолвилась ни словом.
   — Я его почти не видела, — сказала я, не кривя душой. — Он или сидит в мастерской, где никому не позволено его беспокоить, или уходит из дому.
   — Наверное, по делам Гильдии. Но ты ведь была у него в мастерской — ты рассказывала, как вымеряла расстояние, чтобы ничего не сдвинуть с места при уборке. Но ни слова о картине, над которой он работает. Опиши ее мне.
   — Не знаю, получится ли у меня так, чтобы ты смог ее представить.
   — Попробуй. Мне теперь не о чем думать — только и остается, что предаваться воспоминаниям. Мне будет приятно представить себе картину мастера, даже если в моем воображении возникнет лишь жалкое ее подобие.
   Я попыталась описать даму, примеряющую ожерелье, ее поднятые руки, ее взгляд, устремленный в зеркало. Я также сказала, что свет из окна высвечивает ее лицо и желтую накидку. И как темный ближний план отделяет ее от зрителя.
   Отец внимательно слушал, но лицо его не посветлело, пока я не сказала:
   — Задняя стена кажется такой теплой в этом свете, что чувствуешь, будто солнце греет тебе в лицо.
   Отец закивал и улыбнулся — наконец-то он смог что-то себе представить.
   — Видно, в твоей новой жизни тебе больше всего нравится убирать мастерскую.
   Единственное, что мне нравится, подумала я, но не произнесла этого вслух.
   Когда мы сели обедать, я старалась не сравнивать еду с тем, что мы ели в квартале папистов, но я уже успела привыкнуть к мясу и хорошему ржаному хлебу. Хотя матушка готовила лучше Таннеке, хлеб из отрубей драл рот, а овощной суп без всякого жира казался безвкусным. Комната тоже как будто изменилась — ни мраморной плитки на полу, ни тяжелых шелковых гардин, ни резных стульев. Все было просто и чисто — но не было ничего, что украсило бы комнату. Я любила ее, потому что здесь выросла, но сейчас почувствовала, что она какая-то бесцветная.
   Мне было очень трудно прощаться вечером с родителями — труднее, чем в тот день, когда я впервые уходила на работу, потому что теперь я знала, что меня там ждет. Агнеса проводила меня до Рыночной площади. По дороге я спросила, как ей теперь живется.
   — Одиноко, — ответила она. Было грустно слышать это слово из уст десятилетней девочки. Весь день она была веселой, но сейчас погрустнела.
   — Я буду приходить каждое воскресенье, — пообещала я. — А может, смогу забегать и в будни после того, как сделаю покупки.
   — Хочешь, я буду приходить на рынок, когда ты покупаешь мясо или рыбу? — обрадованно предложила она.
   Нам действительно удалось несколько раз встретиться в мясном ряду. Я всегда была рада ее видеть — если только я была одна.
 
   Постепенно я привыкала к жизни в доме на Ауде Лангендейк. Катарина, Таннеке и Корнелия порой проявляли враждебность, но в основном я была предоставлена самой себе. Возможно, этим я частично была обязана Марии Тинс. Она, по-видимому, решила, исходя из собственных соображений, что мое появление принесло дому пользу, а другие, даже дети, следовали ее примеру.
   Может быть, она заметила, что с моим приходом белье стало чище и лучше выбелено на солнце. Или что выбранное мной мясо было лучшего качества. Или что хозяин доволен чистотой в своей мастерской. Первые две причины были несомненны. Насчет третьей я оставалась в неведении. Когда он наконец заговорил со мной, речь пошла не об уборке.
   Я старалась приписывать заслуги за хорошее ведение хозяйства другим. Мне вовсе не хотелось наживать врагов. Если Марии Тинс нравилось мясо, я говорила, что Таннеке отлично его приготовила. Когда Мартхе сказала, что ее фартук стал белее, я сослалась на яркое летнее солнце, которое лучше отбеливает белье.
   Катарину я по возможности избегала. Она невзлюбила меня с того самого дня, когда пришла к нам на кухню и увидела, как я режу овощи. Не улучшала ее настроение и беременность, которая превратила ее в неуклюжую толстуху и не давала чувствовать себя изящной хозяйкой дома, какой она себя представляла. Кроме того, лето было жарким, и ребенок у нее в чреве был очень беспокойный и начинал толкаться, когда она ходила. Во всяком случае, так она говорила. Чем больше становился ее живот, тем более усталой и угнетенной она выглядела. Она все позже и позже вставала по утрам, и Марии Тинс пришлось забрать у нее ключи, чтобы отпирать мне дверь мастерской. Нам с Таннеке доставалось все больше работы, которую раньше делала Катарина, — приглядывать за девочками, покупать продукты для дома, менять подгузники Иоганну.
   Однажды, когда Таннеке была в хорошем настроении, я спросила ее, почему хозяева не наймут больше слуг, чтобы жизнь для всех стала легче.
   — У них такой большой дом, — сказала я. — У твоей хозяйки хорошее состояние, а хозяин зарабатывает большие деньги на картинах — неужели они не могут позволить себе еще одну служанку? Или повариху.
   — Как же! — фыркнула Таннеке. — Им и ты-то едва по карману.
   Я удивилась — каждое воскресенье я уносила домой такую жалкую горстку монет. Мне придется работать много лет, чтобы позволить себе такую вещь, как желтая накидка, которую Катарина хранила аккуратно свернутой у себя в шкафу. Мне не верилось, что у них мало денег.
   — Конечно, они найдут деньги, чтобы платить няне, когда появится новый ребенок, — добавила Таннеке с осуждающим видом.
   — Зачем им няня?
   — Не няня, а кормилица.
   — Госпожа не может сама кормить ребенка? — тупо спросила я.
   — У нее не было бы столько детей, если бы она каждого кормила грудью. Пока кормишь, нельзя забеременеть — ну ты понимаешь?
   — Да? — В этом я как раз понимала очень мало. — Она что, хочет, чтобы у нее еще были дети?
   Таннеке усмехнулась.
   — Иногда мне кажется, что она наполняет дом детьми, потому что хотела бы наполнить его слугами, но не может. — Она понизила голос: — Дело в том, что хозяин не зарабатывает на слуг. За год он пишет в среднем три картины. А иногда и две. С такой работы богатства не наживешь.
   — Разве он не может рисовать быстрее?
   Задавая этот вопрос, я уже понимала, что он не станет рисовать быстрее. Он будет тратить на картину столько времени, сколько сочтет нужным.
   — Госпожа и молодая хозяйка иногда ссорятся из-за этого. Молодая хозяйка хочет, чтобы он рисовал быстрее, а моя госпожа говорит, что это его погубит.
   — Мария Тинс — очень мудрая женщина.
   Я давно уже поняла, что мне можно говорить Таннеке все, что захочется, лишь бы я хвалила Марию Тинс. Таннеке была ей бесконечно преданна. А Катарина ее раздражала. Когда у Таннеке было хорошее настроение, она советовала мне, как обходить ее приказания:
   — Не обращай внимания на ее слова. Когда она тебе что-нибудь говорит, смотри на нее пустым взглядом, а потом делай по-своему или как тебе говорит моя хозяйка или я. Катарина никогда не проверяет и не замечает, выполнили ли ее приказания. Она дает их, потому что считает, что так полагается. Но мы-то знаем, кто наша настоящая хозяйка — и она тоже это знает.
 
   Хотя Таннеке часто была со мной груба, я скоро поняла, что это не стоит принимать всерьез — она никогда не злилась долго. У нее непрерывно менялось настроение — может быть, оттого, что она столько лет лавировала между Катариной и Марией Тинс. Хотя она так уверенно рекомендовала мне не обращать внимания на приказания Катарины, сама она не всегда следовала собственному совету. Резкости Катарины расстраивали ее. И хотя Мария Тинс была справедливой женщиной, она никогда не защищала Таннеке от нападок Катарины. Я вообще ни разу не слышала, чтобы Мария Тинс за что-нибудь выговаривала дочери — хотя это могло бы быть той полезно.
   Кроме того, Таннеке была небрежна в выполнении своих обязанностей. Может быть, Мария Тинс, несмотря на это, ценила ее за преданность. Углы комнат никогда не подметались, мясо часто подгорало с одной стороны и оставалось сырым с другой, кастрюли чистились кое-как. Мне трудно было себе представить, на что была похожа мастерская, когда в ней прибиралась Таннеке. Хотя Мария Тинс редко выговаривала Таннеке, они обе знали, что она заслуживает выговора, и оттого Таннеке не чувствовала себя уверенной и чуть что принималась оправдываться.
   Я скоро поняла, что Мария Тинс, хотя и очень умна, проявляет слабость к людям, которым симпатизирует. Так что ее суждения не всегда были безошибочными.
   Из четырех девочек Корнелия была, как она показала в первый же день, наименее предсказуемой. Лисбет и Алейдис были спокойными, послушными девочками, а Мартхе уже приучалась помогать по дому. Это шло ей на пользу, хотя иногда она срывалась и кричала на меня, как и ее мать. Корнелия никогда не кричала, но с ней иногда просто не было сладу. Даже угроза пожаловаться бабушке, к которой я прибегла в первый день, не всегда помогала. То она была веселой и игривой, то напоминала мурлыкающую кошку, которая вдруг кусает руку, которая ее гладит. Она была привязана к сестрам, но это не мешало ей щипать их так больно, что те принимались плакать. Я остерегалась Корнелии и не могла ее любить так, как полюбила ее сестер.
   Я находила избавление от всех них, когда убиралась в мастерской. Мария Тинс отпирала для меня дверь и иногда задерживалась перед картиной и вглядывалась в нее, словно это был больной ребенок, порученный ее заботам. Но когда она уходила, я оставалась полной хозяйкой. Первым делом я оглядывала комнату, ища перемен. Поначалу мне казалось, что ничто никогда не меняется, но, когда обстановка комнаты запечатлелась у меня в голове во всех подробностях, я начала замечать мелкие изменения — то кисти на комоде лежали в другом порядке, то один из ящиков оставался открытым, то нож для палитры оказывался на краю мольберта или стул был немного сдвинут со своего места.
   Но ничего не изменилось в том углу, который он рисовал. Я старалась ничего здесь не сдвигать с места, научившись так быстро измерять расстояние между предметами, что уборка стола занимала не больше времени, чем уборка остальных мест в комнате.
   Поэкспериментировав на других тканях, я стала чистить синюю ткань и желтые гардины, осторожно прижимая к ним сырую тряпку, так чтобы она снимала пыль, но не нарушала складки. Однако, сколько бы я ни глядела на картину, я не замечала в ней никаких изменений. Наконец, увидела, что к ожерелью добавилась еще одна жемчужина. На другой день выросла тень, отбрасываемая гардиной. Мне также показалось, что положение пальцев на ее правой руке немного изменилось.
   Атласная накидка приобрела такой естественный цвет и фактуру, что мне хотелось потрогать ее рукой.
   Однажды мне чуть не пришлось потрогать настоящую накидку, которую жена Ван Рейвена положила на кровать. Я уже протянула руку, чтобы погладить меховой воротник, когда увидела в дверях Корнелию, наблюдавшую за мной. Другие девочки, увидев меня рядом с накидкой, просто спросили бы, что я делаю, но Корнелия смотрела на меня молча. Это было хуже любых вопросов. Я опустила руку, и она улыбнулась.
 
   Как-то утром, когда я проработала у них уже несколько недель, Мартхе упросила меня взять ее с собой в мясной ряд. Она любила бывать на Рыночной площади, гладить по мордам лошадей, играть с другими детьми и пробовать в разных палатках копченую рыбу. Когда я покупала селедку, она толкнула меня локтем и воскликнула:
   — Грета, посмотри, какой змей!
   Над нами летал змей в форме рыбы с огромным хвостом и, раскачиваясь на ветру, был действительно похож на рыбу, плывущую в воздухе среди чаек. Я улыбнулась и тут увидела поблизости Агнесу, которая не подходила к нам; но глаза которой были прикованы к Мартхе. Я все еще не сказала Агнесе, что в доме есть девочка одного с ней возраста — я боялась, что она совсем расстроится, решив, что я нашла ей замену.
   Иногда, приходя по воскресеньям домой, я затруднялась, что рассказывать родителям и Агнесе. Моя новая жизнь постепенно вытесняла старую.
   Когда Агнеса посмотрела на меня, я тихонько покачала головой, чтобы этого не заметила Мартхе, и стала укладывать рыбу в корзину. Я нарочно затянула это занятие — мне было невыносимо видеть обиду на лице Агнесы. И я не знала, как поведет себя Мартхе, если Агнеса заговорит со мной.
   Когда я наконец повернулась, Агнесы уже не было. Придется в воскресенье объяснить ей, что у меня теперь две семьи и они должны оставаться порознь.
   После мне было стыдно, что я отвернулась от собственной сестры.
 
   Я развешивала белье, встряхивая каждый предмет и туго растягивая его на веревке, когда Катарина, тяжело дыша, вошла во дворик. Она села на стул возле двери, закрыла глаза и вздохнула. Я продолжала заниматься своим делом, как будто она это делала каждый день, по чувствовала напряжение.
   — Ну, ушли они? — вдруг спросила она. — Кто, сударыня?
   — «Кто-кто», дурочка! Мой муж и этот… пойди погляди, ушли ли они наверх.
   Я осторожно вошла в прихожую и увидела две пары ног, поднимавшиеся по лестнице.
   — Справитесь? — услышала я голос хозяина.
   — Ну конечно. Она не такая уж тяжелая, — ответил глубокий, как колодец, бас. — Немного неудобно нести, вот и все.
   Они поднялись наверх и зашли в мастерскую. Я услышала, как за ними закрылась дверь.
   — Ну ушли, что ли? — прошипела Катарина.
   — Они в мастерской, сударыня, — ответила я.
   — Вот и хорошо. Теперь помоги мне подняться.
   Катарина протянула руки и с моей помощью встала на ноги. Какая же она тяжелая! Как она вообще умудряется ходить? Она пошла через прихожую, словно корабль под всеми парусами, придерживая на поясе ключи, чтобы они не звякали, и скрылась в большой зале.
   Позже я спросила Таннеке, почему Катарина пряталась во дворике.
   — Да потому что пришел Ван Левенгук, — со смешком ответила та. — Приятель хозяина. Она его боится.
   — Почему?
   Таннеке громко расхохоталась:
   — Она сломала его ящик. Стала в него смотреть и уронила на пол. Ты же знаешь, какая она неуклюжая.
   Я вспомнила, как Катарина сбила со стола нож у нас на кухне.
   — Какой ящик?
   — У него есть такой ящик, в котором, если заглянуть, можно увидеть картинки.
   — Какие картинки?
   — Ну разные! — раздраженно бросила Таннеке. Ей явно не хотелось говорить о ящике. — Молодая хозяйка его сломала, и теперь Ван Левенгук не хочет с ней разговаривать. Может, поэтому хозяин и не разрешает ей быть в мастерской одной — боится, что она уронит картину.
   Я узнала, о каком ящике идет речь, на следующее утро. В тот день хозяин попытался мне объяснить, как он работает, но я поняла это очень не скоро.
   Когда я пришла в мастерскую, мольберт и стул были отодвинуты в сторону, а на их месте стоял письменный стол, с которого убрали все бумаги и гравюры. На столе стоял большой ящик размером с сундук для одежды. С одной стороны к нему был приделан ящик поменьше, из которого торчала какая-то трубка.
   Я не поняла, что это такое, но не посмела его трогать — просто занялась уборкой, время от времени поглядывая на ящик, словно в надежде, что вдруг пойму его назначение. Я прибрала угол, потом подмела и протерла пыль в других местах, смахнула пыль с ящика, едва его касаясь, вычистила кладовку и вымыла пол. Когда все дела были сделаны, я встала перед ящиком, сложив руки на груди. Потом обошла вокруг него.
   Я стояла спиной к двери, но вдруг почувствовала, что он появился в дверях. Я не знала, повернуться к нему лицом или ждать, пока он сам со мной заговорит.
   Дверь скрипнула, и я обернулась. Он стоял, прислонившись к косяку, и поверх каждодневной одежды на нем был длинный черный халат. Он с любопытством смотрел на меня, но, видимо, не опасался, что я сломаю ящик.
   — Хочешь туда заглянуть?
   Это был первый раз, когда он прямо обратился ко мне — первый раз после нашего разговора об овощах несколько недель назад.
   — Да, сударь, хочу, — ответила я, толком не понимая, на что я соглашаюсь. — Что это такое?
   — Это называется «камера-обскура».
   Его слова для меня ничего не значили. Я отступила в сторону и смотрела, как он отстегнул защелку и поднял половину крышки ящика, которая присоединялась к другой половине на петлях. Он подпер крышку под углом, так что ящик был открыт только частично. Под крышкой виднелось что-то стеклянное. Он наклонился и стал туда вглядываться, потом взялся за трубку, вделанную в стенку маленького ящика. Он внимательно смотрел в ящик, и я подумала: на что он смотрит? Там же ничего нет.
   Выпрямившись, он посмотрел в угол, который я так тщательно прибрала, потом закрыл ставни на среднем окне, так чтобы комнату освещало лишь угловое окно.
   Потом снял с себя халат.
   Я испуганно переминалась с ноги на ногу.
   Он снял шляпу и положил ее на стул, стоявший перед мольбертом, затем накинул халат на голову и опять наклонился к ящику.
   Я сделала шаг назад и оглянулась на дверь. Катарина последнее время избегала подниматься по лестнице, но вдруг там окажется Мария Тинс или Корнелия? Что они подумают? Опять повернувшись к нему лицом, я уставилась на его башмаки, на которые вечером навела глянец.
   Наконец он выпрямился и стянул с головы халат, растрепав волосы.
   — Ну вот, Грета. Готово. Погляди-ка.
   Он отступил от ящика и жестом предложил мне подойти к нему. Я не могла двинуться с места.
   — Сударь…
   — Накрой голову халатом, как сделал я. Тогда тебе станет лучше видно. И смотри туда под этим самым углом, а не то картинка перевернется вверх ногами.
   Я не знала, что делать. При мысли, что я накроюсь его халатом и ничего не смогу видеть, а он в это время будет смотреть на меня, у меня подкосились ноги.
   Но он мой хозяин. Я обязана выполнять его приказания.
   Я стиснула зубы и шагнула к ящику — туда, где он приподнял крышку. Наклонившись, я посмотрела на квадрат молочно-белого стекла. На стекле виднелись какие-то неясные очертания.
   Он мягко опустил мне на голову халат, так что он закрыл от меня свет. Халат еще хранил тепло его тела и пах разогретым на солнце кирпичом. Я оперлась руками об стол и на минуту закрыла глаза. У меня было такое ощущение, точно я чересчур быстро выпила кружку пива за ужином.
   — Что ты там видишь? — спросил он.
   Я открыла глаза и увидела картину, на которой не было женщины.
   — Ой!
   Я так быстро выпрямилась, что халат упал на пол, и я наступила на него, попятившись от ящика.
   — Извините, сударь, — пробормотала я, убирая ногу. — Я сегодня же выстираю халат.
   — Не обращай внимания на халат, Грета. Что ты видела?
   Я сглотнула. Я ничего не понимала и была немного напугана. То, что я увидела в ящике, было или дьявольское наваждение, или что-то католическое и мне непонятное.
   — Я видела картину, сударь. Но она была меньше размером и на ней не было женщины. И все как будто поменялось местами.
   — Да, изображение проектируется вверх ногами, и правая и левая сторона меняются местами. Для этого там вставлены зеркала.
   Я не понимала ни слова.
   — Но…
   — Что такое?
   — Мне непонятно, сударь. Как туда попала картина?
   Он поднял и встряхнул халат. На лице его была улыбка. Когда он улыбался, его лицо становилось похоже на распахнутое окно.
   — Видишь вот это? — спросил он, показывая на трубку, вделанную в меньший ящик. — Это называется «линза». Она сделана из специально обточенного стекла. Когда свет от этой сцены, — он показал в угол, — проходит через линзу и попадает в ящик, здесь воспроизводится изображение.
   Он постучал пальцем по молочно-белому стеклу.
   Стараясь понять, я так напряженно на него смотрела, что у меня на глазах выступили слезы.
   — Что такое «воспроизводится», сударь? Я не знаю этого слова.
   У него в лице что-то изменилось, словно до этого он смотрел поверх меня, а сейчас поглядел на меня.
   — Это значит — рисуется. Как на картине.
   Я кивнула. Мне больше всего на свете хотелось убедить его, что до меня доходит смысл его слов.
   — Как широко раскрылись твои глаза, — вдруг сказал он.
   Я покраснела.
   — Да, сударь, мне говорили, что я имею привычку широко раскрывать глаза.
   — Еще раз хочешь посмотреть?
   Мне вовсе этого не хотелось, но я не могла в этом признаться. Подумав секунду, я сказала:
   — Я погляжу, сударь, но только если вы выйдете из комнаты.
   Это его, казалось, удивило и позабавило.
   — Хорошо, — сказал он и протянул мне халат. — Я вернусь через несколько минут и, прежде чем войти, постучу в дверь.
   Он ушел, закрыв за собой дверь. Я держала халат в трясущихся руках и думала, что, может быть, мне только притвориться, что я посмотрела в ящик. Но он поймет, что я солгала.
   Кроме того, мне было любопытно. Без него я могла думать о том, что я там увижу, без особого страха. Я глубоко вдохнула воздух и посмотрела в глубь ящика. На матовом стекле мне было видно неясное отражение стоящих в углу предметов. Когда я накрыла голову халатом, картинка стала «воспроизводиться», как он сказал, все отчетливее — стол, стулья, желтая гардина в углу, стена с географической картой, керамический горшочек, поблескивающий на столе, оловянная миска, пуховка, письмо. Они все были «воспроизведены» на плоской поверхности матового стекла. Картина — и одновременно не совсем картина. Я потрогала стекло пальцем — оно было гладким и прохладным, и на нем не было никаких следов краски. Я сняла халат, и картинка опять потускнела. Но я все еще ее видела. Я опять накинула на голову халат, закрывший мне свет из окон, и увидела яркие краски. Они казались даже ярче и сочнее, чем на самом деле.
   Теперь мне стало так же трудно оторваться от ящика, как было трудно отвести взор от дамы с жемчужным ожерельем, когда я впервые увидела ее на картине. Когда я услышала стук в дверь, я едва успела выпрямиться и сбросить с головы халат.
   — Посмотрела, Грета? — спросил он, войдя в комнату. — Внимательно посмотрела?
   — Я посмотрела, сударь, но мне все же неясно, что я там увидела. — Я поправила капор.
   — Удивительная штука, правда? Когда мой друг показал мне ее в первый раз, я так же удивился, как и ты.
   — Но зачем вам глядеть в нее, сударь, когда вы можете смотреть на свою картину?
   — Ты не понимаешь. — Он постучал по ящику. — Это — орудие. Оно помогает мне видеть — для того, чтобы я мог правильно изобразить все на картине.
   — Но вы же можете все это видеть и собственными глазами.
   — Верно, но глаза видят не всё.
   Мои глаза невольно метнулись в угол, словно для того, чтобы обнаружить нечто скрытое от меня раньше за пуховкой, едва видневшейся в тени от синей ткани.
   — Скажи, Грета, — продолжал он, — ты думаешь, что я просто рисую то, что стоит там в углу?
   Я посмотрела на картину, не зная, что ответить. В этом вопросе был какой-то подвох. Что бы я ни ответила, я ошибусь.
   — Камера-обскура помогает мне по-иному увидеть то, что там стоит. Увидеть больше.
   Заметив мое озадаченное выражение, он, видимо, пожалел, что зря распинался перед глупой девчонкой. Он закрыл ящик, а я сняла с плеч халат и протянула ему:
   — Сударь…
   — Спасибо, Грета, — сказал он и взял халат. — Ты уже окончила уборку?
   — Да, сударь.
   — Тогда можешь идти.
   — Спасибо, сударь.
   Я быстро собрала швабру, тряпку и ведро и ушла. Дверь со щелком закрылась за мной.
 
   Я много думала над его словами. Над тем, что ящик помогает ему увидеть больше. Хотя я не понимала почему, я чувствовала, что он прав. Потому что ощущала это в его картине с дамой, примеряющей жемчужное ожерелье, и потому что я помнила его панораму Делфта. Он видел то, что было недоступно другим. И поэтому город, в котором я жила всю жизнь, открылся мне на картине заново. И поэтому женщина на портрете стала красивее, оттого что на ее лицо падал солнечный свет.
   Когда я пришла в мастерскую убираться на следующий день, ящика уже не было, а мольберт стоял на прежнем месте. Я посмотрела на картину. Раньше я находила в ней только незначительные перемены. Сейчас же мне сразу бросилось в глаза, что географическая карта исчезла и из картины, и со стены. Стена была теперь пустой. И картина от этого выиграла: очертания женщины были более четкими на фоне бежевой стены. Но меня эта перемена огорчила — она была слишком внезапной. Этого я от него не ожидала.
   Окончив уборку, я пошла в мясной ряд. Меня одолевало какое-то беспокойство, и я не глядела, как обычно, по сторонам. Я помахала рукой нашему прежнему мяснику, но не остановилась перекинуться с ним парой слов, даже когда он позвал меня по имени. В нашей палатке хозяйничал один Питер-младший. После того первого дня я видела его несколько раз. Но это всегда происходило в присутствии его отца. Отец занимался со мной, а Питер стоял в глубине палатки. Сейчас же он сказал:
   — Здравствуй, Грета. А я все ждал, когда ты придешь.
   Какие глупости он говорит, подумала я: я прихожу за мясом через день.
   Он отвел глаза, и я решила ничего ему не отвечать.
   — Пожалуйста, три фунта говядины для рагу. И потом, у вас еще остались сосиски, которые позавчера продал мне ваш отец? Девочкам они очень понравились.