Я был чрезвычайно письменен в разговоре с родителями о службе в армии, разговор этот нес в себе особое рассеянное свечение огоньков во тьме отличий его темы от несоизмеримой с человечностью бессмыслицы подлинной музыки, темы и способа действительного разговора, содержащей столп и утверждение быта, поэтому опыт этого разговора сделался для меня чем-то из бесконечно приближенного, легко одним дыханием только опознаваемого, приветствующим и приветливым, отстоящим в своей невидности недалеко от небезинтересного, поверхностного разговора, в котором смысл катается, как сыр катается в масле, ведь само наличие некоторого опыта у того, что с известными тяжеловесными оговорками только можно было назвать разговором, выказывало утешение и неповрежденную неторопливость речений. То роковое образование мышления, губящее и истощающее его, происходящее из бессмысленного растирания размножающихся клеток письменности, которых нечем изнутри заполнить, в которых нечего разместить, образующих грубую необработанную форму для масс телесности, что носит наименование и диагноз даже "службы в армии", излечимо хотя практически и до конца никогда и не бывало, но открылась мне та истина, что разговор с водителями о службе в армии, попытках от нее уклонится, способен каким-то таинственным образом если не прекратить совсем, то хотя бы надежно остановить, прервать течение, движений и развитие этой болезни, коррозии присутствия личности в мире, объемлющем личность как место объемлет тело, являющееся его внешней границей. Поскольку же под службой в армии я понимал медицинский эксперимент по возбуждению рака мышления с тем, чтобы были надежно списаны, классифицированы, собраны в каталог все те хотя бы и неосмысленные действия, совокупность которых обозначила бы себя как тип выживания в совокупности условии рака мышления, появляясь как предмет исследований идеологического сообщества, возобновляющего таким образом свою собственную природу, сопровождая этот праздник жизни-вина-хлеба ритуальными заболеваниями раком мышления, поскольку разговор с родителями о службе в армии становился для меня неоспоримым символом, к которому возводил я собственное существование в условиях отсутствия всякой собственности, и который спускался с небес мне навстречу. Не я один только в преддверии службы в армии, и в ней самой затем жил этим разговором - как неделим был смысл феномена службы в армии, которым в рассеянной из своей необратимости форме прошлое и будущее терзали в тисках из себя самих настоящее, так, как одно только семя, один только зародыш, растение, то, что казалось ребятам диковинным, экзотическим нечто, неведомым из собственного опыта, невидным в нем, произрастая, способно было успокоить, укрепить взбесившуюся землю, почву для занятий игрой в шахматы, на черно-белых клетках которой располагались, размещались, возрастая, горы семян текстовой работы, разрыхлить ее ходами-мыслями-граблями, разбороновать колеями ценностей эти плотно друг к другу теснящиеся размножающиеся клетки письменности, - это разговор с родителями о службе, в армий, попытках ее избежать. Если служба в армии будучи рассмотрена как хотя какая бы то ни была норма, означает в самом безусловном и необходимом смысле запрет на такой разговор, то становится ясно, это она начинается задолго до ее непосредственных сроков проведения, и, возможно, даже никогда вполне не заканчивается, только лишь ослабляется или вдруг возникает вновь и дает о себе знать с удесятеренной силой, запрет на желание разговора вообще, на пол и телесность мышления, запрет, существующий еще более прямо, открыто и официально чем исторически ведомые профанные запреты, на которых, как на каркасе, зиждились средневековье, ансамбль эмблем, приколотых в точках, означающих эту несущую конструкцию. Этот безлюдный корабль смерти, омываемый несуществующими водами средиземного моря, воспетого еще Фаллосом, Фалесом древнегреческой философии, держит путь не в Трою, не в Атлантиду, по карте письменности направляется к самому мышлению в поисках роковых яиц речи в его пустых гнездовьях в целях неистового их уничтожения. Я хранил-хоронил, превращая себя вместе с течением времени в пустое и пространное вместилище хранимого мною в просвет хранящего во мне и меня же сохраняющего содержания, сберегал семя этого разговора, известного мне под названием "разговора с родителями о службе в армии", из которого одного только и способно было произрасти мое неловкое высвобождение, то пробудившееся и заявившее о себе во весь голос пространство, где будет происходить, сбываться мое дыхание на всем протяжении той предстоящей мне чуждой и чудовищной фантазии, именуемой как "служба в армии", которую мне предстоит увидеть во сне. Семя это необходимо было всегда носить с собой, тогда только оказывало оно свое волшебное воздействие, состоявшее в том невидимыми силами производимом преображении посредством действий, несущих в себе звучание и равелин звучания, которое затрагивало лишь только то, что способно было преображаться и преображалось само по себе безо всякого к тому внешнего воздействия, восстанавливая обновленное. И утрачивая уподобляющее, относясь только к своему истоку и с ним только связываясь. Беседы с друзьями, носящие выразительное лицо случайности, существующей сразу за границей повседневности произвольности, поведение и жизнь тела в транспорте, университете, квартире своей, обретающейся в том районе города, где он особенно выделялся незамысловатой и живой сумеречной простотой, населяющей его, означающей его проспекты и центральные части, - все это насыщал я опытом разговора с родителями о службе в армии, делая это так точно, как определенно стоящий начальник, общаясь со своими подчиненными, памятует, о некогда состоявшемся значительно разговоре с лицом, имеющим весьма утвердительное мнение, и устремляет как форму, так и содержание такого общения к одному только этому памятыванию, как к высшей ценности, которой ради само тело его превращается в миростояние разговора, отдельно ведшегося с ним еще более крупным начальником, дух же его им же тревожится, повреждается и совершенно конкретно трепещет. Этот опыт принадлежал к разряду опытов мышления, принадлежность которых мышлению состоит единственно в том, что окружающие воспринимают только присутствие личности, отбрасываемое, как яркий луч света, сокровенным смыслом мыслительных опытов, и делают это с завидным постоянством скользящего запаздывания. Такую бурю страстей вызывает опыт, основанный не на укладе жизненных обстоятельств, представляющий коралловые рифы, единичные и драгоценные напластования в море мысли, напластованность которых заменяется впоследствии единообразием и такой внутренней сообразованностью и согласованностью, что все способное только, из глубины изготавливающееся к внутренней несогласованности и произведению напластований выводится через намечающийся только просвет этой собственной внутренней несогласованности вовне, несогласованность которого очаровательна, телесна, завораживает, существует, покоящийся на одном только представлении, развивающем из пронизывающей его самого нити смысла самое действительность, каковая единственно и существует между нашей телесностью жестов, поз, движений, значений лица, с одной стороны, и опытом, с другой, силой я достоинством превышая их существование, и возобновляя их существование, придавая ему смысл, жизнь-разум. Восприятие является лишь метафорой только рассеяния пыльцы опыта, оно есть лишь изнутри телесное, мясистое даже пространство, в которое попадает, в котором находится пылинка опыта, поэтому распространение опыта случайно, его распространители не сеют, не жнут, и сраму не имеют, к их телесности, клейкой от письменности, пропитанной ароматом мyжcкoгo семени, пристают пылинки опыта, которые затем переносятся ими в другие мышления; с мышления на мышление, изо дня в день, с завидной бессмысленностью и монотонностью рассеивают они опыт, о котором они никакого представления не имеют, ни о его происхождении ни о его временящемся бытие, никогда которого не употребляют. Крупный, как общественно-политический деятель, нее, жадно улавливавший этот аромат всеми фибрами своей слезливо-слизистой оболочки, проходящий по светлому, заполненному омывающей телесностью извилистому его пути, смыкающемуся в разветвленный лабиринт, ведущий в святая святых мышления, к амбре смысла, определяет все направления движения тела, составляющиеся, в постоянство неизменно сдерживаемого падения, устремляется к опыту, где и попадает на его выделяющую всевозможные значения телесность пылинки опыта, и он, совершая свое единственное жизненное событие, рассеивает его, переносясь посредством продуктивной способности воображения с опыта на опыт, с мышления на мышления. Мышление, телом которого является крупный нос, на кончике которого и образуются понятия, категории, посредством которых очевиден и самопрозрачен смысл, выражаемый мышлением, расплющиваемый на кончике крупнейшего в своей зараженности временяющимся сифилисом носа, проваливающим сознание в бездну развращающего и разворачивающего, наконец, поворачивающегося содержания, которое, в конце концов, появилось, способно к самоопылению, так оно размножается, приобретает некоторую метафизику в качестве подручного средства, с видом заправского подручного отсекающего крупный кос с ровной поверхности лица, безвременно диалогизирующегося, плавно переходящего в поверхность тела, утонченную прежде носом-метафизиком, что происходит благодаря только опыту, пылинке во Вселенной. Так и дают такие вот жучки и таракашки, выполняющие со всей ответственностью чужую и скромную работу, жизнь идее, которой и произрастает дерево, слывущее у людей за природу, незатейливым узором, куда более легким и воздушным, чем начертанный морозом на седле узор, посредством которого зима уведомляет о своем самочувствии, призывая заботиться о ней, покрывают стекловидную поверхность, линзу моего разговора с родителями о службе в армии, как кусочек мела покрывает прозрачную табельную доску какой-нибудь диспетчерской, употребляемую в качестве ограничивающей перегородки, испещряемой знаками, какими узнаете позднее, где трудятся и отдыхают от дежурства мои впечатления, мои мысли, с тем, чтобы быть наготове и являться вовремя, соблюдая порядок, моих восприятий, изумлений, ощущений, свежих идей, так ведут они себя в моем присутствии, но я знаю, что у них есть своя независимая жизнь, личная, и это мое знание не в последнюю очередь способствовало тому, чтобы они стали именно моими восприятиями, впечатлениями, перешли ко мне на службу, выбрав меня из других, не переметнулись чтобы к другим. Я, даже кажется, люблю их, и мне было бы без них трудно справляться с таким сложным механизмом, которым является моя психология, разделенная теперь на отдельные участки, линии, рубрики, параграфы, эпиграфы даже, в которых теперь трудятся до единообразия такие разнохарактерные, способные к самостоятельной внутренней жизни, пронизывающих своей деятельностью мою вверенную им психологию, фундамент цельности моей личности, настолько, что она превращается в конструкцию, которую несут они на своих плечах, в размеченной знаками отличия форменной одежде. Вот при таких-то своих рабочих действиях и переносят они совершенно случайно, с одной части моей психологии на другую, случайно касаясь ее частей речи частями своих тел, пыльцу опыта, пылинки, ликующие в солнечных лучах грамматического полотна для изначальны упражнений. И вот, один, два, да последовавшие вслед за ними позывы, какие-то однократные, и никогда более не повторившиеся толчки, содрогания и судороги этой разветвленной организации, имеющей обширную агентурную сеть в чужих сознаниях и резко от них ограничивающей, и дело ее, ее порядок, поддерживаемый обеспечивающими жизнь и автономное плавание в водах Средиземноморья, побережье которого вырезывается латинским языком, притчей во языцех, идеи впечатлениями ассоциациями, ощущениями, наконец, рассудком, созидаемыми для меня, имея меня своим пределом, священство которого прекратилось на краю платформы, когда прервалось сообщение, и остался виден низ края платформы, имеющий вид подлинной криптограммы рельсов, куда ускользнул я, ничем изнутри не подталкиваемый, под колеса мышления, снимающего локомотивом, всеобщим мотивом английских сенсуалистов, колею ценностей в процессе их переоценки строго по расписанию, что расписано в котором, то и так и будет, пошло прахом так стремительно и полемично, что в никем не считанные мгновения архитектоника этой организации опустела по единому сигналу фонетического письма, так что стылый пар только и дымящаяся совесть еще только поднимались вниз, клубились, мерцая, конденсировались на брошенных и покинутых рабочих местах. Завеса спала с глаз моих, и я увидел, что остатки конструкций организации моей психологии, еще вдруг иногда начинающие и временящиеся какой-то присущей им работой так, что все эти брошенные рабочие места, оставленные на произвол судьбы моими представлениями, перекочевавшими на более доходные места, и воплощали собой саму службу в армии, без прикрас и покровов, обводящих ее пестрой корой действительности, и что только возобновление организации моей психологии, набор в нее новых работников-представлений, и, наконец, выбор более пригодных регулятивных идей и оборудования, и были бы уклонением от службы в армии, оживлением костей службы в армии, воплощающей в себя без остатка логику, тем, что имеет наименование "интеллигенции". Служба в армии открылась вдруг посредством разговора с родителями о службе в армии как уход и возвращение заботы, отказ от обновления интеллигенции, от мысли телесного обмирщения ради резвости мысли. Когда время настолько приблизилось к армии как ребенок к горящей свече, что уже никакая самая совершенная организация психологии не могла заслонить ее восход, постоянно сдерживаемый и предохраняемый, я, наконец, решился на некоторые действия, распространившиеся легкой зыбью по моему мышлению казавшиеся мне значительными и осязаемо-проникновенными уже потому только, что так происходила из разговора с родителями о службе в армии, как вообще способны происходить из разговора мнения, убеждения, предрассудки, подобно тому как созревание тела, образование в нем пыльцы, опыта, пронизывает само это тело, распространяющее аромат, привлекающий распространителей письменности поворачивающий к себе, источающему не стих даже, а его поэтику, только носы крупные и породистые, картошкой и исправленные, на тело опахалом, которым по-рабьи размахивает вкус. Перед шевелящимся хаосом армии мною овладело понимающее знание того, что письменность не имеет единообразного даже лика, что ложна всякая иконография, построенная на ее основе как ее собственная орфография, и, что лишь зыбкое; размывающееся в пейзаже морского берега, неизменное и совершенно нечеловеческое не лукавство даже, а белое, рыхлое, наводящее в переход в плоскоту тело лукавства, и завершает собой всю письменность, все вещи, все письма, все слова, рассыпая их дробными округлыми камешками по истонченному поэтикой стиха побережью океана отдающейся на волю и милость космоса письменности. Я отправился в медицинский аллергический центр, недавно открывшийся а городе, и каково же было мое удивление, когда эта поездка в автобусе почти на окраину города продолжительностью около часа, обнаружила себя в том непередаваемом и неизъяснимом качестве в котором, как мне сейчас представляется, в которой и должны были совершаться мои поездки за время и на всем протяжении службы в армии, то есть так именно, как если бы я направлялся "из пункта А в пункт В" и пропадал бы в соответствии этому отрезку, когда все окружающее, всовывающее и просовывающее себя через окно транспортного подручного средства: двигающиеся задом наперед люди, тухнущий свет в салоне, с которого только и в состоянии начаться сознание героя романа, спрятавшись его посредством, происходило чем-то вроде съемок полнометражного фильма. В приемной одного из кабинетов, который мне собственно и был необходим, находились еще несколько человек, и их было даже довольно много, поразивших меня своей трогательной заботой о таком свойстве своей болезни, как ее действительная, сродни тем очаровательным искрам, что мелькают в быту, необычность в которой для них самих рассеивались их представления о таинственной причастности этой необычности человеческому присутствию, рассеивающей это присутствие в пылинки опыта. В высшей степени замечательна была процедура, без употребления которой выдача справки представлялась всем нам делом совершенно невозможным. Она состояла в том, что посредством многочисленных микропрививок составляется каталог реакции, который и фиксировался такого рода справкой, но я не обманулся в мере подлинности этого дела-действия, потому, что она определялась из такой способности к каталогизации, каковой был разговор с родителями о службе в армии. Происходящее со мною все резче, все очевидней проявлялось как невероятное расширение, выступление и продолжение за свои собственные границы разговора с родителями о службе в армии, временяющееся бытие этого разговора. Я сам уже существовал как единый голос-разговор, я был только тем общим местом этого разговора, в которое затирались смысл к истина моего существования, как целебные снадобья втираются в кожу, мнимо ограничивающую внешнее от внутреннего и обратно, массирующими, ставшими материальной силой, движениями ладоней. Мое бытие окончательно раскрыло себя как разговор с родителями о службе в армии, чистый, существующий сам по себе, оказывающий внимание и уважение всем присутствующим в отсутствии моего собственного рассеивающегося опытом и в опыте присутствия. Я преодолевал свой собственный город, превращал его в представление, уходящее во внутренний форму моей телесности посредством этого разговора, к которому возводила себя действительность, различающая слова перед их выходом на арену, этих твердых точечных атлетов, показывающих чудеса мышления, сталкивающего их не в схватке, но в раздоре и единоборстве, в котором сращиваются они в нечто одно, за которым и находится, пребывает, шевелится истина. Город становился моим настолько, насколько я методично, квартал за кварталом, дом за домом, поглощал его окрестности, превращал их мое собственное представление, помимо которого оставались от города только его конструктивистские руины, развалы и недоделки, и я возвышался над городом внутренней формой своей телесности, ему соответствующей, так как город в подлинной своей действительности был ничем иным, как внутри которого и находился город, покоились там его незавершенное, единичное существование. Произведение моего некоторого мыслительного акта расчленяло мое сознание на разговор с родителями о службе в армии и на, каковы они были сами по себе, безо всякой предварительной надежды на их сцепление, мое существование было тем зиянием между ними, в которое упускалось, отпускалось, втягивалось мое Я в Космос, где черной дырой расположилась моя собственная сущность, и не было вокруг меня, не сотрясали меня ни плач, ни рыдания, ни смех, а только одно колеблющееся, как поднятый неосторожным случайным движением из глазного дна, которое не возможно было ни увидеть, ни внушить, ни осязать, а только лишь к нему можно было прислушаться. Мои попытки достичь в различных учреждениях еще какие-либо справки, документы приятно колебали это понимание, так что до слуха доносились сладостные симфонии, сливающиеся в одно излюбленное музыкальное произведение, пронизывающее понимание сверху, донизу настолько, что превращало его чуть ли не в обмылок, используемый всегда окончательно той хозяйкой, хозяйку для которой заменяет ее собственная квартира, представление всех ее несовершенств, лукавого сдерживания шевелящегося по ее углам хаоса посредством хитроумного идальго Логоса. Общение с врагами и чиновниками по этому поводу и поводку слагалось из разрозненных филологических фрагментов, в которых каждое лицо, повадки-каждого из которых были существенно необходимы, впускалось с парадного подъезда у театрального разъезда или с черного хода после бала в эту мелодию, пронизывающую все их жизненные основания этики обмылком понимания, брошенным хозяйкой на углу старой эмалированной, как створки ракушки, плотоядно захлопывающиеся с человеком внутри них, ванны, в бесконечном ожидании своего часа предстоящей, грядущей и будущей стирки. Ту первостепенную роль, которую играл для меня разговор с родителями о службе в армии, играла для меня сама жизнь, заполнившая гримерную своим стареющим, оживляющимся в своей рассеянности подростка по ту сторону жизни и смерти, в многочисленных собольих одеждах, окутывающих, обматывающих, как риторическую мумию, внутри которой все сохраняется в неприкосновенности для времени, присутствием оставшаяся далеко позади всех этих своих дней и ночей, воскресающих лун сознания, настораживающих своей предсказуемостью полдней, опрокидывающих спет во тьму, мужское в женском, верх в низ с той неизъяснимой точностью и в подражание ей, о которой всегда обманет свидетеля горизонт, распространяющая в воздухе аромат мужского семени, превращающая в неспособные свершиться в нос грубые лица лоб, несущие в себе, высказывающие в себе лоб, поэтому раскрывающие рог только для ругательств, того ничто, на котором успокаивается, в пучине которого единственный соответствующий чистому стихотворению колеблется лоб, ту первостепенную роль, речь которой пронизала себя событиями встреч не с самим собой только, заключающим мышление в омерзительный круг, бросающих его в отвратительную темноту темниц с шевелящимися несчастными, шевеление которых противоречит шевелению хаоса, перекрывает его но и с тем опытом изготовившегося для схватки, борьбы и раздора бытия, который старался пройти незамеченным, и ему это почти всегда удавалось, у рук, ног, голов сознаний, не владеющих навыками письменности, не способных остановить его рогатинами, загнать в зимнюю, покрытую белизной врожденного бумажного листа, в подземную нору, чтобы там, наконец, найти порожденные им в священном одиночестве малые, слепые, тыкающиеся друг в друга, токующие ответы, открывающие невиданные ранее простор того, что в зыбком обманчивом видении выдает себя за просадок, сражаясь с тенью в этой первостепенной роли, в которой обнаруживает себя по собственному доброму волеизъявлению сама жизнь, сочиняющая мемуар совместно с Галуа о своих похождениях в декамероне письменности, весело гоняющая зверя по полю, травящая его, как травят байку и побасенку, пританцовывающая в нетерпении, на поле брани и ругательства, отказывающая представления с ровного радостного поля войны языков, липнущая к подростку назойливым роем распространителей письменности, измеряющая посредством исключительно только линейки и циркуля, которые она сладострастно и предусмотрительно, объединило в чудесный прибор штангенциркуль, черепа подростков, прибитые метко выпущенным словом в этой чудовищной радостной войне языков, где еще шевелятся стоны, добиваются раненые, на которых с размаху опускаются кафедры куртизанок, блеск и нищета которых покоится, хранится в опыте, который обосновывает необходимость избавления подростков от и без того небогатой их амуниции, тех восприятий, что еще могут пригодится куртизанкам, вступающим в сношения только с мертвыми подростками, подвластными в этом состоянии любым их только прихотям в мертвые уста, которым, в мертвые глаза которым можно вложить любой смысл, необходимый куртизанкам для перевозбуждения, мертвые гениталии которых, наконец, можно заставить двигаться с любой мерой произвольности и формы, был бы только онотологический опыт. Это был конец сомнению в верховной сущности этого разговора, надстоящий и наседающий на полчище толпящихся у стен моей письменности врагов моего письма, если такие вообще когда-либо существовали, владычествующей так, как господин владычествует над рабом, превращающие философию в ряд событий действительности языка, объединившегося народца разночисленных и многоязыких идей, представлений мыслей, чувств, отрубей, всех как один вышедших на защиту письменности, переодевшей и сохраняющей в тиши своего одиозного храма, вырезанного солнцем в небе посредством земли на недостаточную его полноту воздухом и незавершенность его спертости, ликующей кипящей смолой философских текстов и маслом кипящей традиционной растительной литературы заливающих головы врагов своих и моих также по преимуществу, с неловкими стонами от этого спускающихся вниз по собственной глотке, мотающихся и бодающихся своими стукающимися друг о друга головами, двумя по числу, представляющими из себя находящихся у нижних стен письменности, у рвов, заполненных спермой, в которые единожды и единократно войти совершенно невозможно, так как на вас набегают все новые и новые волны, наслаивающие конец сомнению в несмежности сущности и существования разговора с родителями с службе в армии, развинчивающему мою деятельность, тенью крыльев скользящую по стенам учреждений, в которых я с выросшими когтями и крыльями, добывал всесторонние и отдельно взятые справки, которые сложившись в единый всеобщий план-конспект бытии, могли, если бы захотели, принесли долгожданное освобождение.