Страница:
литература вместе с ее способностью отстреливать фамилии, выстраивающая заводы-романы, концерны-поэмы, торгующая этим засоряющим небо, повреждающим землю чудодейственным средством так, как это способна делать лишь стихия, вызванная к жизни магическими заклинаниями руководя щей буквы, разрушающей, перекликающей, окликающей нас за имя в взмывающей с нами в воздух из вод бассейна, на дне которого мы обитаем и бесконтрольно испражняемся, обживая дно бассейна в непрестанных занятиях философией жизни, оседающей на дно бассейна, образуя там окаменевшиеся залежи скелетов имен, продуктов их жизнедеятельности, когда они были литературой, из которых потом людьми, осваивающими этот океан при чтении этой книги и делается разговор с родителями о службе в армии, пропитывающий воздухом воды бассейна, необходимым для легкого в них дыхания, со дна которого вот уже я поднимаюсь, будучи пространственным объемом воздуха внутри спускаемого под воду для различных текстовых работ на глубине колокола, звенящего по моей истекающей кровью фамилии, ради произнесения которой, вдохнуть собственное имя я и поднимаюсь к верху, к бесконечно плотному, твердому, вбирающему в себя воду как губка, порождая числа-коды, сюжетов, воздуху культурного, верха в противоположность культурному низу, где я водоплавающее обитаю и лишь только вокруг появляюсь на своих собственных крыльях, сокровенных, скользящих по стенам бассейна так, что над ними имеются до самого дна бассейна мягкого сечения пространства внутри колокольного воздуха, и в центральном их этих вложенных друг в друга пространств сидят за письменным столом колибри, погруженная в самую суть метафизики письма, от которой ее конечно не может отвлечь мой ребяческий смех и детская возня за дверью, останавливающая наметившееся в самом безусловном и необходимом смысле падение колокола, поднимающегося было вверх, не как выяснилось с тем чтобы потщательней опуститься на дно бассейна и вызвать водяной звон, посредством которого только и существует вода, который, временясь, неминуемо бы показал, что это ко мне спящему всего лишь подаост чашу, иди просто проносят мимо, обносят ею, а возможно, обносят, чтобы торжественно преподнести, мертвецки пьяную, чистому, опалившемуся, забренчав доспехами иероглифов сделанных из домашней утвари беднеющего рода, из-за рыцарского стола со скамьи на самом дальнем конце которой сидит попытка уклониться от службы в армии, обнять которую совершенно невозможно, под рыцарский же стол, на котором разложены кипы бумаг этой книги, описывающих оприходывающих, исчисляющих ее, используемых руководящей буквой для обосновывающей свое владычество каталогизации подтирок, состоящей в различении в отношении меня, неимущего, в различении, бытия и сущего, разговора с родителями о службе в армии и моего пишущего присутствия, оканчивающегося в бессонном забытьи тревожно одумавшимся, взирающим свысока, болезненно реагирующим на уход и возвращение и на противоположное, сомневающееся в речи, настилающим деревянные части волн, единым целым вод, содержащихся в бассейне, которое надвигалось с неукротимей быстротой, а задвигалось как ящики заполненные карточками библиотечных каталогов, в, колодах которых и зародилась вся эта комбинация хитроумного доставляющая неслыханные удовольствия и превращающая все имеющиеся в наличии глаза в этом литературном описании в восточных наложниц, скрывающих в своем танце гибель имен и их искаженные лица, отражения которых, тронутые следами некоторого узора, пропадают в классике, захватывающей часть моего собственного присутствия, пытающейся втащить целиком к себе во внутреннюю форму слова, не раскалывающегося на две неравные части, одна из которых опрокидывается в ад, а другая принимает призывников, приобретая наименование "дома культуры", строительный раствор которого замешан на традиционном представлении о языке, к которому именно из-за этой его особенности подъехал автобус, призванный самим присутствием разговора о службе в армии доставить нас в следующее место, которое, хочется верить, окажется тем третьим, символическим посредником между бассейном, домом культуры, что как бы создало само время одним штрихом только завершив его, соскоблили временной срез происходящего, сделало видимым, прояснило, противопоставив слуху, обретшему временящее бытие, трехгранник взаимных дымящихся отражений друг в друге граней своих производящий кубический погасший кусок совести, способности потеснившего полчища родителей автобуса реконструировать, завершать дом культуры, тщательно конспектирую ого проход со своими заметками на полях и манжетах, спустить одним только фактом своего существования воду в бассейне так, что в автобусе садится мы идем по дну бассейна, лишенному воды, опрокинутому вверх дном, чтобы образовать крышу автобуса, наблюдая на его стенах, обитых бархатом, с золотыми вензелями и гербом на боках автобуса и портретом вождя в еловых ветках впереди автобуса, объезжающего парадный строй волнений, вскрикиваний, слез даже pодителей, проецирующихся со стрекотом киноаппарата в царствующей тишине зала, вложенного в салон автобуса, в котором происходит премьера известнейшего режиссера, где все мы, все в черно-белом, с тощими, бледными, вытянувшимися и гладкими лицами партера сидели на отдельно взятых стульях с резными подлокотниками и фальшивыми гербами на спинках стульев, укрепив высохшие старческие руки и свесив пальцы с резных подлокотников, впивающихся в тело до такого состояния мысли, когда возникала у нас, поверх черно-белого покрытия действительностью кардинальской мантии и красной кардинальской шапочки, болезненная галлюцинация подстоящих к стенам родителей настроенных рационально и провозглашающих независимость мышления от кардиналов и снятой инквизиции, полагающей, что армия никогда не окончится и вселяющей в родителей священный ужас одним этим представлением которое без божественного вмешательства нельзя и помыслить, из которого, по мнению родителей, действительно могла родиться богиня Армии, фантазии результирующей продуктивную способность воображения святой инквизиции, опускающуюся в письменность, как римский сенатор опускается в мрамор ванны, вызывая шорох в среде особо приближенных значений, способных и на предательство хозяина где-то внизу автобуса так, что все начало смываться, трогаться, исчезнуть штрих за штрихом, след за следом, как если бы кто-либо настиг действительность, растворяться как твердый осадок, обмыливаться в обмылок письменности, оказавшись случайным движением Я, устраивающегося поудобнее перед экраном, на котором исчезают родители, дом культуры, бассейн-дом цивилизации, употребляясь в изображении поворачивающегося вокруг своей оси автобуса, последней, на секунду задержавшись, успевая внушить трепет, исчезает колибри. И фильм идет.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Дом-колодец, открывшийся нашим смущенным взорам, то исчезающий, все еще возвращаясь к риторической тираде бассейна-дома культуры-автобуса, то колеблющееся в светлоте и просторности ничто, вычитывающего эту тираду до дна, обрел, наконец, постоянство, пристойное себе размеры, вырос на глазах из грибницы письменности, после пролившейся на него дождем риторической тирады, опустошающей разговор с родителями о службе в армии, находящийся высоко в небе среди ангелов, чьи лики и гибли в танцах с руками наложниц, громко провозглашающих свободу и независимость письменности, летящей навстречу своей гибели, как навстречу локомотиву бежит вокзал, полный замыслов, проектов, разочарований, отрывающийся было от земли, как припечатывает его опять, расчленяя его на две и на века не соединяющиеся, чуждые друг другу части, превращая его в след мгновенно улетучившегося целого, наставившего рога железной дороге и умчавшегося обольщать и восхищать от самолетов аэропорта, приветствующие ту на странице полыхающую грозу, что и впустила нас от упустившей нас действительности дома-колодца, где он, скованный и неказистый, кособоко, однопроходно, небольшой горсткой этажей взирающий на проспект, мечтает, строит, планы, прекраснодушничает, заявляет вслух слуху о непомерном своем уме, разрастающемся, как блистающая раковая опухоль, что и выставляется на всеобщее и особенное рассмотрение в качестве произведения искусства, орден, которым наградила его природа, господствующая вовне дома-колодца, вращающем его принадлежность к архитектуре, к самому дну дома-колодца, со дна которого нет-нет да и поднимется, всплывет, выпрыгнет лягушка жабой насевшая на представление о языке, состоящее из пунктуационных и принимающихся головастиков в письменности, водящихся обычно на мелководье, танцующих стройными рядами вдоль набережной мысли, нанизывающей контуры своих берегов перед письмом друг на друга, дружелюбных в письменности, оживляемой дикарями-чтецами-курортниками, находящимися внутри дома-колодца, выросшие, в заполняющей его воздушной прокладкой между своими мыслями соответственно о письме и чтении, между которыми создается такое напряжение, что оно вызывает ток литературы и зажигает в качестве пробной лампочки дом-колодец, излучаемый все тем же одним волоском, на котором подвешено застарелое, скрючившееся тело письма, свернувшееся в утробе письменности, повесившееся на пуповине, отгрызаемой мышлением в ходе письма, которое издает тонкий смыслоозначающий запах, производит в невероятных количествах озон для дома-колодца, вовне которого с нами совершалась небывалая до неузнаваемости грамматика рядов, вычислений, построений с помощью линейки и циркуля, осуществляющих на ладони дом-колодец, клонящийся прахом в излучины ладони, оседая и растворяясь в них, уносясь вместе с их течением, изъять его частицы из которого совершенно невозможно, так как в это течение нельзя войти дважды, ведь над вами будут смеяться, на вас, же набегают все новые волны, вовне обращенной к отсутствующему солнцу, в которую втыкались, не вызывая кровотечения внутри и вовне ладони, но распространяли ее в самой ладони, размываясь в воздухе, вытекающую на проспект, и через него, сначала в грядущее, затем в будущее, ножки циркуля, тонкие и эротические, с помощью которого описывались грамматические круги, грифелем многочисленных построений и перекличек на достававшихся нами из карманов клочков бумаги, которые были так и опущены в них зажавшимися между каждыми двумя нашими пальцами, свесившимися и вдруг потекшими, как течет и здесь и теперь делается мягким воск, на котором отпечатываются талые весенние ручейки, обнажающие темное, жирное, пахнущее по грамматике из школьного учебника, письмо средь проталин бумаги, кружащиеся, сливающиеся в два рукава кителя прокламирующего розовый манифест майора-ректора-лектора качеством его собственного пота в два мощных потока, благодаря которым дом-колодец стал колодцем, имеющим содержимое привходящее я него гораздо ранее, чем начинаются только его памятные стены, образующие в качестве своего начала ущербленный круг, полуразрушенный своей примечательностью, веками тесной, пиротехнически описывающей землю, в которой и струились прорывающие дом-колодец, посаженный в эемлю, погребенный в ней замертво, два порога, как с одной стороны откоса и низины от невыходящей на городской проспект части как строения, входящего в этот откос как коренной зуб, так и с другой стороны у начала откоса только, где застревают меж зубов частички пищи, и смысл, пищи-не-пищи, настигается действительностью, оставляющей дактилоскопический след, и где велик размах и размах крыльев, пространственен и велик, на котором катится по аллее курьер Христос к штабу армии, полет колибри, уносящей молочный зуб дома колодца каждого нового призыва, отступали в этот поток родителей их собственными представлениями, ощущениями, и, действительно, на них каждый раз набегали все новые и новые воды, носители которых общались с нами через предохранявшую милиционером от падения внутрь колодца и прямого попадания на его дно очередь родителей, выходящую извилисто обрывающейся вдруг тропой, ведущей к истоку колодца, на наиболее низкую часть его строения, с другой стороны, через зарезервированный мусоросборник и нависшую над ним, как не удается нависнуть бровям, дыру в заборе, через которую улетучивалось тепло из дома-колодца, проделываемую расширяющимися усилиями заботы, покоящимися или опускающимися на дно дома-колодца, той заботы, в которой пестовалось в ней происходящее, завершающееся, оканчивающееся ею, истончающей бессмертный дух со дна колодца, поднимающийся в небо, где господствуют ветры, способные погасить лампу дома-колодца, которую необходимо потереть, под ражая богу, прикасающемуся к своим половым органам, трущему их в священном одиночестве мысли, в котором наилучший театр города дом-колодец областного военкомата, распределяющего в городе сущность искусства, своим существованием превращающий город в театральный зал сцены, расположенный вовне дома-колодца, декорацией которого он изнутри себя самого является так, что слезы наворачиваются на глаза и у горожан от одних только декораций, и игра актеров клубится и мерцает в них любовью, состраданием, неловким и возвыщающим смущением, кружащимся изнутри собственного счастья, олицетворяющего и называющегося, вслушивающегося и смиряющееся настолько глубоко, что обе очереди, оба сообщения с родителями всачивались в клетчатку письменности дома-колодца, не огрубели, не приобрели привычную заскорузлость почерка, оставленные на произвол судьбы, размышляли, веселились, приобщались к пирам и искрящимся застольям, изготавливающиеся для таинственного символического стояния истории, обнаруживающей, себя девицей поведения сомнительно личностного свойства, неособенного, невсеобщего, поворачивающей бедрами, рассудком и чувственностью, сознания писателя, склонившегося над чтением собеседника, устанавливающего шарообразность лукавой плеши указкой острия своего интеллекта, свисающего с двух яиц двудольного семени текстовой работы для удобства совместно-раздельного, встраивающегося в текст и наносящего ему те превосходящие всякую изнутренность толчки, на которые отзывается и которым навстречу устремляется вся грамматика, подаваемая вперед всем телом литературы с точностью расписания, по которому подается состав, хотя и предохраненная текстовой структурой, растворяющейся в термодинамической теплоте работы грамматики, имеющей свои законы на все позиции чтения и мир автора, но не способной к покрытию ее синтаксиса, который, подталкиваемый древностью грамматики, вдруг обнаруживающей риторическую свою составляющую, достигает острия интеллекта, раздвоенного и притупленного изливающего на синтаксис смысл, как и произошло в случае дома с колодцем как временящееся сечение двух плоскостей, разговора с родителями о службе в армии и колибри, тенью своей, тенью тени от тени своей накрывающей дом-колодец, по которому мы свободно перемещаемся, зарождаясь в роковых яйцах письменности, безмозгло смотрим на родителей, подражая чему-то вроде тайны как звери, как рыбки в аквариуме на каждой его глубине, пугаясь легкого стука родительских пальцев о стекло его стенок, вовне раскрывающих сущность разговора с родителями о службе в армии, существованием которой являются два источника очереди, проистекающие из нее как из своего истока, не дающие пересохнуть колодцу дома, оживленно обнаруживающего, что еще действует, один из которых мощнее и плодотворнее, разливается широко и умело управляется, вовлекающий в себя основные классы родителей, не желающих умерить твою чувственность, смирить свой ум, другой же тихий и невидный, изъеденный письменностью и книжной пылью мусоросборника, через который он и совершает легкий фривольный круг cвoero присутствия, воплощающий декамерон любовных утех письменности, с которых в тиши, сохраняя альков тайны над постелью, где побоится посмертная маска только казановы, поведала она ансамблю вьющихся в рассеянном танце предложений, происходящем тогда, когда вокруг уже вовсю свирепствует высказывание, имеющее в себе бремя собственного тала, которое оно, однако, больше всего и любит и знает и в котором полнее всего существует, как в своем доме, выдвижение демократии, мерами беседущим, мерами разговаривающем доме, который совместно с частью объемлющего первую очередь строения оказывались глазами дома-колодца через которые упускает он свою душу, весь превращаясь в слух и ожидания, колибри, лукаво промысливающией к дому-колодцу окружающую его пустынность,и отдаляющуюся под вой сирен непроходимую, словно чаша, стену, оброненную из гребня, оброненного из волос каждой матери, обронившей и дом-колодец, легко опуская его из простирающихся книзу нежных манящих, изливающихся, словно лебединые шеи, рук в руки, исчезающие, задолго до того, как ребенок очутился на дне колодца и станет кричать, про то, что каждый звук, вылетевший из его рта, тут же превращается зрительный образ, входящий через поры письменности дома-колодца его строительство, космос и миропорядок, оживляющее мертвые кости его логики параграфов, инструкций, построений, перекличек и других ссохшихся, заскорузлых событий, как прелые осенние листья, вызывающие особенный прилив письма, потому что именно осенью как нельзя более различаются бумажные листья и листья природные обновляющихся деревьев, темнеющие, отпирающие, открывающие человеку его место в обновлении при роды на белом чистом бумажно-порожденном листе, слух о котором до шел даже до континентальных складчатых образований и поселился в его расщелинах в качестве эха, олицетворяющего суть дела мышления, живородящую, мерами открывающую смысл бытия, мерами заслоняющую в поисках утраченного времени, всепрощающую дом-колодец за все его прегрешения, утверждая его временящееся бытие послед ним домом, встречающимся мне в сумрачном городе перед сошествием в Армию в которую, как в унитаз, стягивается за собственное время картина мира. Город в своих собственных окрестностях, мясистое событие предваряющих происшествий, вносимое руководящей бук вой, слоящейся как слюда магического кристалла, через который и есть этот мир, оказывающийся непостижимым для меня образом непревзойденным образцом игры моего ума, обретшего в доме-колодце звездное небо над собой дробно-рассчитанной письменностью и долг письма в себе, жертвуя дому-холодцу свое временящееся бытие и прочая эту собственность-кражу, запечатлевая на пыльной известкой белой стене поцелуй, развивающийся на ней мелкими ветвящимися трещинами, выглядывающими как красная poзa, в ожиданиях своих тщетно припоминающей, собирающейся с мыслью в мое лицо. Старика про делавшего только два-три шага по откосу к дому-колодцу, точнее сказать, уже вполне определенно их задумавшего, одного из многих, наседающих на откос, передвигающихся между пространством и временем, как оно происходит, как оно связывается с домом-колодцем, из него им же, нуждающимся в особой к себе отношении, определяются на том общественном основании, что нуждающаяся договаривающаяся сторона достраивает дом-колодец до своего собственного представления о нем как с таинственном соответствии письма и письменнности, именуемого не иначе как чистой литературой, и запнувшегося на каких-то грамматических основаниях этого задумывания, был подхвачен в одно мгновение, взмечен в воздух, растерзан жизненностью молодого синтаксиса какого-то усредненного парня, взвинтившегося вдруг из себя как из общего места и жадно насыщающегося этой своей духовкой опытностью, взмывая над волной тощее стариковское задумывание, он отрастал когтями, крыльями, тькой, сверкающей в стеклах окон дома-колодца, взвешивал его в воздухе, неутомимо объяснял, растолковывал, безусловно опровергал тщетность своего задумывания, отличающие безо всякого превосходства показывал себя вблизи и совершенно вокруг имеющим равнопредложенное место, уступающим уступ за уступом, и, в конце концов, гибнущим за неминуемое стариковское тело, не внимающее объяснению в порыве наитончайшей помощи, истолковывая самое стариковское грамматику, восстанавливая его мыслящий и продуктивный орган, совершал он это финиширующее движение, миллисекундное, осмысленное, направленное, разведанное движение помощи, охватывавшее мысль старика такого оригинального образа захватом и задействованием, что его задумывание собственного шага, воспользовавшись этим прикосновением, едва совершившееся, возвращалось на свое привычное место, заставляя и предоставляя возможность утерянную, изумиться многослойности и телесности этого прежде облитого места, и тем самым смочь упустить свою душу в суженный проход между пространством и временем доме-колодца, обретая письменность под ногами, как соответствующую подошвам, которая намечается усредненным корнем, усредняющим себя в поисках утраченного времени, из опыта этого старика, знающего дом-колодец еще, когда он жил в тайниках его сознания, осваивающего других через посредство таких вот домов-колодцев, потворствует старику во всеобщности своей безнадежности, и старик делает первый, нетвердый шаг. Пространстве вилось из дома-колодца, как дымок из трубки, и трубчатой тканью концентрических колец окутывающее, тесно и плотно упаковывающее легкомысленные фигурки на склоне у дома-колодца, законопаченного беседкой увитой розами, душистой письменностью бесконечных книжных лавок, перемежающихся с лавками, полными игральных автоматов текстовой работы, я которых по одну сторону торгуют немецкие профессора в турецких фесках, а с другой стороны зазывают французские профессора, бессмертие которых очевидно, бесстыдно выпирает из распахнувшейся словно бы невзначай книги, вставляло стекла и линзы в окна и очки, томилось у входа, располагалось небольшими, поедающим запасенные домом разговора, группками на залитом солнцем дне колодца, а также теми осаждающими эту крепость толпами и полчищами родителей, которые своими собственными усилиями влагали свободное резвившееся открытое дыхание, насущное для легких пространство в место, предусмотрительно освобожденное для них их деть ми, целовавшими это место как икону я насаждении святой и неистовый культ его, сравнивающегося с той выразительностью совершенно невнушительного лица их, которая слева на помощь, вызывая участие сострадание и сочувствие, внешне лишь прогуливалась по пустыне письменности, как рука врага прогуливается по телу, еще не поврежденному болезнью, которая уже разместилась в духе скрытой силой история, для которой достаточно и алфавита, откуда и попадает в неосторожное тело бактерия буквы, постепенно и в разрывах постепенности обращающая тело, противостоящее усугубляющейся силой истории в тавтологию, исчисляющую неделями, или даже днями, течение которых угасает история, казавшаяся незримой незыблемой глыбой, протягиваясь так и выпрямляясь под посмертной маской, как простыня протягивается по телу, которое забирает с собой, уносит в рассудочную конечность космоса несоизмеримую и необозримо более малую, нежели одухотворенное тело, долю пространства, обтекавшего все тела, предметы, вещи так и с такой беспредельной их объемлющностью, что зыбкими становятся контуры самого времени, распадающиеся здесь и теперь на дом-колодец, звездное небо письменности над ним и долг письма в нем, собирающееся вновь по затвердении, но еще горячим кубическим своим осколкам тех усилий, что повторяются в молениях и единократно паломниками, полемизирующими вдоль откоса предваряющей дом-колодец городской письменности оказывающейся с любой стороны движения страстных полемистов в выгодном положении по отношению к смешанной, лишенной синтаксиса и внутренней формы письменности, присущей и подражающей вываленными вовне дымящимися внутренностями дома-колодца из его распоротого брюха кинжальными нашими мыслями, совершающими с повседневностью китайской гимнастики ежеминутное харакири мышления по причине наивной увлеченности летающими в воздухе иероглифах, распространяющими пространство, как распространяются предложения, которые мы обманчиво принимаем за украшение речки, и стремящиеся во всем им подражать, что и означало совершение такого вот харакири по проекту иероглифа, совершаемого над непосредственно присутствующим каждый раз другим неподобным на умерщвленное мышление, зигзаги ума, содержащего в качестве своей внутренней сущности сущность совершенного разговора. Время же, изготовившее этот протез, дом-колодец, посредством которого оно могло ходить, иметь при себе часы и быть ими, передвигаться с места на место, веселя и украшая пространство рациональностью наших бесед и прояснений, имеющих до всего дело, вступающих в непосредственное отношение к письменности армии, свободно и независимо отбрасывало яркий свет несметное, по всякому желанию, число раз на сокровенный смысл армии, самую сущность ее бессмертного творения, проявляло над всем происходящим тень такой причудливой выразительности и увлекающее размывающихся очертаний, что это позволяло со всей невысказанной очевидностыю опознать в тем, что эту тень отбрасывало шатер, раскинувшийся между пространством и временем, в котором и покоился я, спящий, в щемящем полузабытьи, рассчитанном на счастливое время провождение в гносеологии сновидений, и, намеривающихся сдвинуть с мертвой теперь точки сознание, столкнуть с истории, выбив и перечинив из него подмостки превосходства так, что эта сцена сказывалась ставшей ниже на целый куб среда зрителей, сначала, сторонящихся отдалены от них прежде актеров и внимающих им ранее снизу, средь нагроможденных квадратов синтаксиса, теперь вовлекающих их в свои разговоры с сущности быта, осваивающих их пространство и время, влезающих к нам в грамматику с извлекающими ответы из самого вопроса объятиями, наносящими царапину на коже у мышления, для повреждения которого этого вполне достаточно, хватит и легкого покалывании, шороха, скрипа, плача высказываний и смеха предложений, вызываемых к жизни не сущностью, а существованием только мышления, выветриващегося из скалистых пород окостеневшей логики смыслом, вливающимся в течение времени, вступить в которое невозможно и единожды, лишь выпасть только из него свежими плодовитыми силами, вращающими жернов мысли в кругу тавтологии с трудом все еще не испарившейся воды из бассейна, перемыливающей семена текстовой работы в муку письменности, из которой пекари и выпекает на специальных жаровнях, изготавливающихся из сущности техники, литературу, продолжающую вслепую оборвавшуюся тропу в бесконечность, где все тропы пересекаются, в незаконченное произведение мышления, в представлениях которого все это и обретает свое временящееся бытие.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Дом-колодец, открывшийся нашим смущенным взорам, то исчезающий, все еще возвращаясь к риторической тираде бассейна-дома культуры-автобуса, то колеблющееся в светлоте и просторности ничто, вычитывающего эту тираду до дна, обрел, наконец, постоянство, пристойное себе размеры, вырос на глазах из грибницы письменности, после пролившейся на него дождем риторической тирады, опустошающей разговор с родителями о службе в армии, находящийся высоко в небе среди ангелов, чьи лики и гибли в танцах с руками наложниц, громко провозглашающих свободу и независимость письменности, летящей навстречу своей гибели, как навстречу локомотиву бежит вокзал, полный замыслов, проектов, разочарований, отрывающийся было от земли, как припечатывает его опять, расчленяя его на две и на века не соединяющиеся, чуждые друг другу части, превращая его в след мгновенно улетучившегося целого, наставившего рога железной дороге и умчавшегося обольщать и восхищать от самолетов аэропорта, приветствующие ту на странице полыхающую грозу, что и впустила нас от упустившей нас действительности дома-колодца, где он, скованный и неказистый, кособоко, однопроходно, небольшой горсткой этажей взирающий на проспект, мечтает, строит, планы, прекраснодушничает, заявляет вслух слуху о непомерном своем уме, разрастающемся, как блистающая раковая опухоль, что и выставляется на всеобщее и особенное рассмотрение в качестве произведения искусства, орден, которым наградила его природа, господствующая вовне дома-колодца, вращающем его принадлежность к архитектуре, к самому дну дома-колодца, со дна которого нет-нет да и поднимется, всплывет, выпрыгнет лягушка жабой насевшая на представление о языке, состоящее из пунктуационных и принимающихся головастиков в письменности, водящихся обычно на мелководье, танцующих стройными рядами вдоль набережной мысли, нанизывающей контуры своих берегов перед письмом друг на друга, дружелюбных в письменности, оживляемой дикарями-чтецами-курортниками, находящимися внутри дома-колодца, выросшие, в заполняющей его воздушной прокладкой между своими мыслями соответственно о письме и чтении, между которыми создается такое напряжение, что оно вызывает ток литературы и зажигает в качестве пробной лампочки дом-колодец, излучаемый все тем же одним волоском, на котором подвешено застарелое, скрючившееся тело письма, свернувшееся в утробе письменности, повесившееся на пуповине, отгрызаемой мышлением в ходе письма, которое издает тонкий смыслоозначающий запах, производит в невероятных количествах озон для дома-колодца, вовне которого с нами совершалась небывалая до неузнаваемости грамматика рядов, вычислений, построений с помощью линейки и циркуля, осуществляющих на ладони дом-колодец, клонящийся прахом в излучины ладони, оседая и растворяясь в них, уносясь вместе с их течением, изъять его частицы из которого совершенно невозможно, так как в это течение нельзя войти дважды, ведь над вами будут смеяться, на вас, же набегают все новые волны, вовне обращенной к отсутствующему солнцу, в которую втыкались, не вызывая кровотечения внутри и вовне ладони, но распространяли ее в самой ладони, размываясь в воздухе, вытекающую на проспект, и через него, сначала в грядущее, затем в будущее, ножки циркуля, тонкие и эротические, с помощью которого описывались грамматические круги, грифелем многочисленных построений и перекличек на достававшихся нами из карманов клочков бумаги, которые были так и опущены в них зажавшимися между каждыми двумя нашими пальцами, свесившимися и вдруг потекшими, как течет и здесь и теперь делается мягким воск, на котором отпечатываются талые весенние ручейки, обнажающие темное, жирное, пахнущее по грамматике из школьного учебника, письмо средь проталин бумаги, кружащиеся, сливающиеся в два рукава кителя прокламирующего розовый манифест майора-ректора-лектора качеством его собственного пота в два мощных потока, благодаря которым дом-колодец стал колодцем, имеющим содержимое привходящее я него гораздо ранее, чем начинаются только его памятные стены, образующие в качестве своего начала ущербленный круг, полуразрушенный своей примечательностью, веками тесной, пиротехнически описывающей землю, в которой и струились прорывающие дом-колодец, посаженный в эемлю, погребенный в ней замертво, два порога, как с одной стороны откоса и низины от невыходящей на городской проспект части как строения, входящего в этот откос как коренной зуб, так и с другой стороны у начала откоса только, где застревают меж зубов частички пищи, и смысл, пищи-не-пищи, настигается действительностью, оставляющей дактилоскопический след, и где велик размах и размах крыльев, пространственен и велик, на котором катится по аллее курьер Христос к штабу армии, полет колибри, уносящей молочный зуб дома колодца каждого нового призыва, отступали в этот поток родителей их собственными представлениями, ощущениями, и, действительно, на них каждый раз набегали все новые и новые воды, носители которых общались с нами через предохранявшую милиционером от падения внутрь колодца и прямого попадания на его дно очередь родителей, выходящую извилисто обрывающейся вдруг тропой, ведущей к истоку колодца, на наиболее низкую часть его строения, с другой стороны, через зарезервированный мусоросборник и нависшую над ним, как не удается нависнуть бровям, дыру в заборе, через которую улетучивалось тепло из дома-колодца, проделываемую расширяющимися усилиями заботы, покоящимися или опускающимися на дно дома-колодца, той заботы, в которой пестовалось в ней происходящее, завершающееся, оканчивающееся ею, истончающей бессмертный дух со дна колодца, поднимающийся в небо, где господствуют ветры, способные погасить лампу дома-колодца, которую необходимо потереть, под ражая богу, прикасающемуся к своим половым органам, трущему их в священном одиночестве мысли, в котором наилучший театр города дом-колодец областного военкомата, распределяющего в городе сущность искусства, своим существованием превращающий город в театральный зал сцены, расположенный вовне дома-колодца, декорацией которого он изнутри себя самого является так, что слезы наворачиваются на глаза и у горожан от одних только декораций, и игра актеров клубится и мерцает в них любовью, состраданием, неловким и возвыщающим смущением, кружащимся изнутри собственного счастья, олицетворяющего и называющегося, вслушивающегося и смиряющееся настолько глубоко, что обе очереди, оба сообщения с родителями всачивались в клетчатку письменности дома-колодца, не огрубели, не приобрели привычную заскорузлость почерка, оставленные на произвол судьбы, размышляли, веселились, приобщались к пирам и искрящимся застольям, изготавливающиеся для таинственного символического стояния истории, обнаруживающей, себя девицей поведения сомнительно личностного свойства, неособенного, невсеобщего, поворачивающей бедрами, рассудком и чувственностью, сознания писателя, склонившегося над чтением собеседника, устанавливающего шарообразность лукавой плеши указкой острия своего интеллекта, свисающего с двух яиц двудольного семени текстовой работы для удобства совместно-раздельного, встраивающегося в текст и наносящего ему те превосходящие всякую изнутренность толчки, на которые отзывается и которым навстречу устремляется вся грамматика, подаваемая вперед всем телом литературы с точностью расписания, по которому подается состав, хотя и предохраненная текстовой структурой, растворяющейся в термодинамической теплоте работы грамматики, имеющей свои законы на все позиции чтения и мир автора, но не способной к покрытию ее синтаксиса, который, подталкиваемый древностью грамматики, вдруг обнаруживающей риторическую свою составляющую, достигает острия интеллекта, раздвоенного и притупленного изливающего на синтаксис смысл, как и произошло в случае дома с колодцем как временящееся сечение двух плоскостей, разговора с родителями о службе в армии и колибри, тенью своей, тенью тени от тени своей накрывающей дом-колодец, по которому мы свободно перемещаемся, зарождаясь в роковых яйцах письменности, безмозгло смотрим на родителей, подражая чему-то вроде тайны как звери, как рыбки в аквариуме на каждой его глубине, пугаясь легкого стука родительских пальцев о стекло его стенок, вовне раскрывающих сущность разговора с родителями о службе в армии, существованием которой являются два источника очереди, проистекающие из нее как из своего истока, не дающие пересохнуть колодцу дома, оживленно обнаруживающего, что еще действует, один из которых мощнее и плодотворнее, разливается широко и умело управляется, вовлекающий в себя основные классы родителей, не желающих умерить твою чувственность, смирить свой ум, другой же тихий и невидный, изъеденный письменностью и книжной пылью мусоросборника, через который он и совершает легкий фривольный круг cвoero присутствия, воплощающий декамерон любовных утех письменности, с которых в тиши, сохраняя альков тайны над постелью, где побоится посмертная маска только казановы, поведала она ансамблю вьющихся в рассеянном танце предложений, происходящем тогда, когда вокруг уже вовсю свирепствует высказывание, имеющее в себе бремя собственного тала, которое оно, однако, больше всего и любит и знает и в котором полнее всего существует, как в своем доме, выдвижение демократии, мерами беседущим, мерами разговаривающем доме, который совместно с частью объемлющего первую очередь строения оказывались глазами дома-колодца через которые упускает он свою душу, весь превращаясь в слух и ожидания, колибри, лукаво промысливающией к дому-колодцу окружающую его пустынность,и отдаляющуюся под вой сирен непроходимую, словно чаша, стену, оброненную из гребня, оброненного из волос каждой матери, обронившей и дом-колодец, легко опуская его из простирающихся книзу нежных манящих, изливающихся, словно лебединые шеи, рук в руки, исчезающие, задолго до того, как ребенок очутился на дне колодца и станет кричать, про то, что каждый звук, вылетевший из его рта, тут же превращается зрительный образ, входящий через поры письменности дома-колодца его строительство, космос и миропорядок, оживляющее мертвые кости его логики параграфов, инструкций, построений, перекличек и других ссохшихся, заскорузлых событий, как прелые осенние листья, вызывающие особенный прилив письма, потому что именно осенью как нельзя более различаются бумажные листья и листья природные обновляющихся деревьев, темнеющие, отпирающие, открывающие человеку его место в обновлении при роды на белом чистом бумажно-порожденном листе, слух о котором до шел даже до континентальных складчатых образований и поселился в его расщелинах в качестве эха, олицетворяющего суть дела мышления, живородящую, мерами открывающую смысл бытия, мерами заслоняющую в поисках утраченного времени, всепрощающую дом-колодец за все его прегрешения, утверждая его временящееся бытие послед ним домом, встречающимся мне в сумрачном городе перед сошествием в Армию в которую, как в унитаз, стягивается за собственное время картина мира. Город в своих собственных окрестностях, мясистое событие предваряющих происшествий, вносимое руководящей бук вой, слоящейся как слюда магического кристалла, через который и есть этот мир, оказывающийся непостижимым для меня образом непревзойденным образцом игры моего ума, обретшего в доме-колодце звездное небо над собой дробно-рассчитанной письменностью и долг письма в себе, жертвуя дому-холодцу свое временящееся бытие и прочая эту собственность-кражу, запечатлевая на пыльной известкой белой стене поцелуй, развивающийся на ней мелкими ветвящимися трещинами, выглядывающими как красная poзa, в ожиданиях своих тщетно припоминающей, собирающейся с мыслью в мое лицо. Старика про делавшего только два-три шага по откосу к дому-колодцу, точнее сказать, уже вполне определенно их задумавшего, одного из многих, наседающих на откос, передвигающихся между пространством и временем, как оно происходит, как оно связывается с домом-колодцем, из него им же, нуждающимся в особой к себе отношении, определяются на том общественном основании, что нуждающаяся договаривающаяся сторона достраивает дом-колодец до своего собственного представления о нем как с таинственном соответствии письма и письменнности, именуемого не иначе как чистой литературой, и запнувшегося на каких-то грамматических основаниях этого задумывания, был подхвачен в одно мгновение, взмечен в воздух, растерзан жизненностью молодого синтаксиса какого-то усредненного парня, взвинтившегося вдруг из себя как из общего места и жадно насыщающегося этой своей духовкой опытностью, взмывая над волной тощее стариковское задумывание, он отрастал когтями, крыльями, тькой, сверкающей в стеклах окон дома-колодца, взвешивал его в воздухе, неутомимо объяснял, растолковывал, безусловно опровергал тщетность своего задумывания, отличающие безо всякого превосходства показывал себя вблизи и совершенно вокруг имеющим равнопредложенное место, уступающим уступ за уступом, и, в конце концов, гибнущим за неминуемое стариковское тело, не внимающее объяснению в порыве наитончайшей помощи, истолковывая самое стариковское грамматику, восстанавливая его мыслящий и продуктивный орган, совершал он это финиширующее движение, миллисекундное, осмысленное, направленное, разведанное движение помощи, охватывавшее мысль старика такого оригинального образа захватом и задействованием, что его задумывание собственного шага, воспользовавшись этим прикосновением, едва совершившееся, возвращалось на свое привычное место, заставляя и предоставляя возможность утерянную, изумиться многослойности и телесности этого прежде облитого места, и тем самым смочь упустить свою душу в суженный проход между пространством и временем доме-колодца, обретая письменность под ногами, как соответствующую подошвам, которая намечается усредненным корнем, усредняющим себя в поисках утраченного времени, из опыта этого старика, знающего дом-колодец еще, когда он жил в тайниках его сознания, осваивающего других через посредство таких вот домов-колодцев, потворствует старику во всеобщности своей безнадежности, и старик делает первый, нетвердый шаг. Пространстве вилось из дома-колодца, как дымок из трубки, и трубчатой тканью концентрических колец окутывающее, тесно и плотно упаковывающее легкомысленные фигурки на склоне у дома-колодца, законопаченного беседкой увитой розами, душистой письменностью бесконечных книжных лавок, перемежающихся с лавками, полными игральных автоматов текстовой работы, я которых по одну сторону торгуют немецкие профессора в турецких фесках, а с другой стороны зазывают французские профессора, бессмертие которых очевидно, бесстыдно выпирает из распахнувшейся словно бы невзначай книги, вставляло стекла и линзы в окна и очки, томилось у входа, располагалось небольшими, поедающим запасенные домом разговора, группками на залитом солнцем дне колодца, а также теми осаждающими эту крепость толпами и полчищами родителей, которые своими собственными усилиями влагали свободное резвившееся открытое дыхание, насущное для легких пространство в место, предусмотрительно освобожденное для них их деть ми, целовавшими это место как икону я насаждении святой и неистовый культ его, сравнивающегося с той выразительностью совершенно невнушительного лица их, которая слева на помощь, вызывая участие сострадание и сочувствие, внешне лишь прогуливалась по пустыне письменности, как рука врага прогуливается по телу, еще не поврежденному болезнью, которая уже разместилась в духе скрытой силой история, для которой достаточно и алфавита, откуда и попадает в неосторожное тело бактерия буквы, постепенно и в разрывах постепенности обращающая тело, противостоящее усугубляющейся силой истории в тавтологию, исчисляющую неделями, или даже днями, течение которых угасает история, казавшаяся незримой незыблемой глыбой, протягиваясь так и выпрямляясь под посмертной маской, как простыня протягивается по телу, которое забирает с собой, уносит в рассудочную конечность космоса несоизмеримую и необозримо более малую, нежели одухотворенное тело, долю пространства, обтекавшего все тела, предметы, вещи так и с такой беспредельной их объемлющностью, что зыбкими становятся контуры самого времени, распадающиеся здесь и теперь на дом-колодец, звездное небо письменности над ним и долг письма в нем, собирающееся вновь по затвердении, но еще горячим кубическим своим осколкам тех усилий, что повторяются в молениях и единократно паломниками, полемизирующими вдоль откоса предваряющей дом-колодец городской письменности оказывающейся с любой стороны движения страстных полемистов в выгодном положении по отношению к смешанной, лишенной синтаксиса и внутренней формы письменности, присущей и подражающей вываленными вовне дымящимися внутренностями дома-колодца из его распоротого брюха кинжальными нашими мыслями, совершающими с повседневностью китайской гимнастики ежеминутное харакири мышления по причине наивной увлеченности летающими в воздухе иероглифах, распространяющими пространство, как распространяются предложения, которые мы обманчиво принимаем за украшение речки, и стремящиеся во всем им подражать, что и означало совершение такого вот харакири по проекту иероглифа, совершаемого над непосредственно присутствующим каждый раз другим неподобным на умерщвленное мышление, зигзаги ума, содержащего в качестве своей внутренней сущности сущность совершенного разговора. Время же, изготовившее этот протез, дом-колодец, посредством которого оно могло ходить, иметь при себе часы и быть ими, передвигаться с места на место, веселя и украшая пространство рациональностью наших бесед и прояснений, имеющих до всего дело, вступающих в непосредственное отношение к письменности армии, свободно и независимо отбрасывало яркий свет несметное, по всякому желанию, число раз на сокровенный смысл армии, самую сущность ее бессмертного творения, проявляло над всем происходящим тень такой причудливой выразительности и увлекающее размывающихся очертаний, что это позволяло со всей невысказанной очевидностыю опознать в тем, что эту тень отбрасывало шатер, раскинувшийся между пространством и временем, в котором и покоился я, спящий, в щемящем полузабытьи, рассчитанном на счастливое время провождение в гносеологии сновидений, и, намеривающихся сдвинуть с мертвой теперь точки сознание, столкнуть с истории, выбив и перечинив из него подмостки превосходства так, что эта сцена сказывалась ставшей ниже на целый куб среда зрителей, сначала, сторонящихся отдалены от них прежде актеров и внимающих им ранее снизу, средь нагроможденных квадратов синтаксиса, теперь вовлекающих их в свои разговоры с сущности быта, осваивающих их пространство и время, влезающих к нам в грамматику с извлекающими ответы из самого вопроса объятиями, наносящими царапину на коже у мышления, для повреждения которого этого вполне достаточно, хватит и легкого покалывании, шороха, скрипа, плача высказываний и смеха предложений, вызываемых к жизни не сущностью, а существованием только мышления, выветриващегося из скалистых пород окостеневшей логики смыслом, вливающимся в течение времени, вступить в которое невозможно и единожды, лишь выпасть только из него свежими плодовитыми силами, вращающими жернов мысли в кругу тавтологии с трудом все еще не испарившейся воды из бассейна, перемыливающей семена текстовой работы в муку письменности, из которой пекари и выпекает на специальных жаровнях, изготавливающихся из сущности техники, литературу, продолжающую вслепую оборвавшуюся тропу в бесконечность, где все тропы пересекаются, в незаконченное произведение мышления, в представлениях которого все это и обретает свое временящееся бытие.