Шилов Сергей

Время и бытие


   Сергей Шилов
   Время и бытие
   Радость, отчеканенная в слове, излившись в него, Быстрая, оставляющая в душе след, подобный тому, Который придает стиль писца таблице писца, Возмутительница того спокойствия, что неподвластно душе, Кормилица, выращивающая мысль из молока, хлеба и трав, Разыскивающая оброненное ребенком имя среди звезд, Превращающая внутреннюю часть его глаз в две раскрытые Створки перламутровой раковины, внешнюю же их часть - Во внешнюю часть раковины, так что глаза ребенка Смотрят на мир так, как раковина лежит на дне, в толще Воды, и в ней зреет жемчужина, Повелительница мыслей, которой ради они не ведают, что Творят, знают, что ничего не знают, видят то, что слышат, Растут внутрь земли, плывут против течения, летят без Крыльев, разыскивают имена, преданные забвению всерьез И надолго, прикармливают животных, умерщвляют людей, Настоятельница сердца, прикосновением всецелого своего Креста к губам моего стиха поцеловавшая меня и сделавшая Меня видимым, заслонив Крестом зеркало души моей, Совпавшим с ним как ключ совпадает с замком той Двери, что приоткрыта из одной половины бытия в другою, Доносящая до меня бесценную амбру, аромат моего ума, Свидетельница предвиденных и возлюбленных мною движений Тела, слагающихся в медоточивый рассказ о длительности Тех испытаний, которым оно себя подвергает в неслиянности, Исследовательница того, что предстоит мне видеть и слышать, Заботливая и корыстная, красноречивая и ясновидящая, Источник раздоров, взаимных обвинений, слабоволия, беззаботности, Сильных прикосновений, приоткрытости, рта, крупного носа, Толковательница сновидений, вручаемых из рук в руки, О, радость, как утаить тебя в последующих строках? Истина заключается в том, что все мы, как и то, что С нами происходит, случается, сбывается, встречается, Нас движет, разделяет, сливает, над нами властвует, С чем мы сталкиваемся, во что упираемся, выдвигаемся, В чем растворяемся, плаваем, летаем, барахтаемся, Это есть ряд слов, который не создал никто из богов, Никто из людей, но он всегда был, есть, и будет, Ровным, неподвижным, чистым, неизменным бытием, Которое слагается из стесненных друг к другу слов Примыкающих друг к другу, обнимающих друг друга, Просвечивающих друг через друга, мыслимых друг с другом, Причастных друг другу, подобных друг другу, стоящих Друг за другом, плотно пригнанных друг к другу, Сообщающихся друг с другом, виноватящих друг друга, Скрепленных взаимной обидой друг с другом, Проторяющих колею друг для друга, лежащих друг на друге, Слышащих, видящих поедающих плоть друг друга. Я, который есть вместе с этим рядом, чист от него и Есть, когда задаю вопрос: "Сколько должно быть слов, Прилегающих друг к другу, чтобы было бытие, о котором Известно, что оно сложено из слов, и есть их ряд?" Почему же я должен биться за одно слово в противовес Другому, коль скоро мне известно, что они расположены В один ряд, стоят друг друга, уравновешены на весах Божественной асимметрии полушарий мозга, левого и Правого, верха и низа, имеют равные права на человека? Нет ничего такого в нас, чего бы не было в словах Слова вкатываем мы на душу, поворачивая, и оттуда Радостно следим, как скатываются они вниз, к началу, Оборачиваясь, потому что желаем иметь дело с камнями, Есть камни, принимать в себя и содержать в себе камни, О, радость, многоглазая из теснившихся друг к другу Рыб, зеркальных карпов с чешуями ногтей, загоняемых Под ногти, на тыльной стороне ладони поселившееся Животное, питающееся беззвучием рукопожатий, Голос, доносящийся, тихо смеющийся изнутри уха, Раздающийся из-за движений бровей, и более всего Из-за глаз, полагающих смысл, заботящихся о теле, Звучащий во взаимодействий национальных языков С коренными зубами вытянувшихся лиц, Очищающий полость рта Бога эмалью их мыслей, Миротворец, фараон, философ, терновым венцом Плодоносящий куст, как лицо плодоносит мыслью И мысль коренится в лице жизнью губ и безжизненностью Подкожным кровообращением внутренней формы щек, О, радость, покоряющая неизвестным ей самой смятением Память, неизмеримое сродство тел, сливающихся в свете Распускающихся волос, в звуке ласкающих рук, Исчерпывающая себя в присутствии одного тела в другом, Длящаяся столько же, сколько длится смена дня и ночи, Изъявляющая желания быть представленной в толкованиях, Ткущих из нее клетчатку произрастающих, земноводных, Двигающаяся только прямо вперед или оборачивающаяся, Воспринимающаяся с мечтательностью всякого внимания, Выпадающая числом не менее числа видений, произрастающих Из семени зрачка через роговицу к возлюбленным, Смиряющая врожденной своей гневливостью Тяготы вопрошания, прокладывающего себе путь к победе Над смыслом, разделяющим слова на звуки, звуки на мысли, Накатывающаяся и откатывающаяся с удесятеренной силой, С которой расширяется зрачок на гончарном круге лица.
   (C)
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   За целый год до армии начал я с одного мгновенно свершившегося решения свои попытки избежать ее, уклониться от нее неожиданно, и выразительно. Все мое предшествующее, предваряющее только, дожизненное бытие, остановившееся в своем непосредственном отношений к жизни с момента потрясающего основы восприятия рождения самосозидающейся сознательности, собиралось в этой попытке, и чем более независимой от мыслей о предстоящей службе в армии я был, тем очевидней и насущнее, тем значительней становила себя эта тема в моем мышлении, неизмеримо более расширяя мой человеческий опыт, чем прочитанная и выведенная за скобки книга, чем человек, вызывающий приязненные чувства. Ничего не было во мне, кроме одной только мысли об уклонении от службы в армии, мысли, обратившей меня ко времени человеческого бытия так, что она постепенно вытесняла само время, становясь им сама; означала его, была самым надежным его знаком, причиной, основанием, истоком. С другой стороны присущая мне невыносимость характера и смысла, выражающаяся в способности к уязвлению и повреждению даже самих сердцевинных основ временного опыта в отношениях с теми же лицами, были телом этой мысли, ее осязаемым присутствием в природе, а больше ничего во мне и не было мне не свойственного. С третьей стороны, мои попытки избежать службы в армии превращались, сообразуясь с течением временного опыта, в одну единственную огромную попытку, которая не была уже попыткой какого бы то ни было действия, но была попыткой каких-то неочевидных длящихся вечно и продолжительных объяснений, затруднительность которых многократно усиливалась тем, что они по преимуществу не носили сколько-нибудь заметного оттенка благородящейся оправдательности и кающейся изначальности. Ничем из известного мне, - ни молитвой, ни желанием, ни судьбой, ни целью, - не была эта попытка; неизменно логичными, исполненными замечательной повествовательной силы были эти объяснения. Все мое Я было ничем иным, как едва заметным колебанием каких-то неглавных струн души от легкого дыхания развивающейся в какой-то другой области, в среде понятий, литературы, письменности, попытки мыслить то, что скрывалось, шевелилось за службой в Армии, что посредством нее утаивалось. Никогда не верил я в хаос, всегда был он для меня красным словцом, непревзойденным украшением речи, но именно за понятием "службы в армии" находился, основательно так размещаясь хаос, выхваченный к изъятый этим понятием из природы, его лишившейся, неистребимо влияя на мысль, связывающую понятие с космосом, он стремился подменить собой, вытеснить эту мысль, эту связь. Это было сознание - автор идеи "службы в армии", криптограммы на поверхности бытия, осознание, которое представлялось мне ранее фантазмом, заполняющим стихиями воды и воздуха пространство мышления, оказалось существующим существеннейшим образом, и начинало обнаруживаться во всем, присутствие чего вызвало как легкий смех, так и священный трепет одновременно. Суть этих моих попыток заключалась, как мне сейчас очевидно, а ранее только брезжил свет и некоторая приязненная природная неловкость, леность этой очевидности, заключалась в том, чтобы найти действительный способ, окольный путь и в ходе его разведения обойти стороной это явление, в которое испаряется страх всех жизненных явлений, мне еще не ведомых, но в том, чтобы сделать повседневной, поверхностной саму мысль о службе в армии, не способствовать такому, продумыванию этой мысли, в котором проявила бы она свою необходимость, всеобщность, окружилась бы сокровенным смыслом, оказавшись в его сердцевине, в центре миростояния смысла бытия. В любезную сердцу привычку, исполняемую нередко с торжественностью, присущей лишь чтению, достигающему наивысшего своего воплощения в том непререкаемо-церемониальном чтении, которое сопровождает обиход древних и священных книг, превратились мои выходы из комнат в кухню, где всегда можно было встретить матушку, отдающую кухне пристойную для нее дань, начинавшие разговор от моего молчания, которому я нисколько не старался придать общеизвестной внимательной выразительности, продолжавшегося со всей присущей ему силой естественного установления еще недавнего, необходимо предшествующего такому выходу времени занятий с книгами в собственной комнате, видоизменяющих, поглощающих и прорабатывающих само это время; молчание это, будучи потревожено или повреждено даже кухонной деятельность, и само как-то вдруг приходило в движение, поглощалось вырастившими на глазах, в самом сознании, предметами обихода, заполнялось живостью бытовых, кухонного толка вопросов, ответы на которые с изумительной легкостью извлекались из самих этих вопросов так, что молчание неожиданно для себя самого в себе самом обнаруживало некоторый вполне определенный разговор, становилось тем в словах, фразах, предложениях, восклицаниях и огорчительных подробностях, что в них от них самих оставалось, имелось в наличии в разговоре, употребляясь в нем, делало его хотя бы сколько-нибудь осмысленным, т.е. превращало в рулетку, лотерейную игру, законы которой существенно образуют быт, его многоукладность, известны проигрывающим, представляют собой чудную суть игры самой по себе, вечно сущей, отыгрывающей время у бытия, загадочно-серой, покоящейся между черным и белым равно посредине. Молчание выходило на разговор о способах, попытках, случаях уклонения от службы или хотя бы разностороннего ее смягчения, молчание поражало этот разговор, имея своей определенной сущностью семя этого разговора, превращаясь все более в землю, в почву этого семени, необрабатываемую, покинутую башмаками крестьянина, ту, где семя дико и необдуманно произрастает. Разговоры, затеваемые мною, имели для меня самого ту несносную, сжимающую молчание мозолистой рукой речи бытовую интонацию, которая одним только звуком своим заверяла в возможности уложить любой смысл вплоть до самого смысла жизни в действительное прокрустово ложе бытовой беседы о предметах, целях и задачах обихода. Начало разговора становилось тогда числовым началом, смыслом цифры, открывало и показывало такую возможность в виде действительного числового ряда исчислением силы тяжести разговора динамометром молчания. Помимо этого, я понимал, сознательное отношение к разговору мгновенно опознается и с головой выдает того, кто пытается употребить и использовать разговор, повернуть его вспять, показывая тем самым, что существуют еще и другие формы общения и еще более информативные, чем разговор, к примеру, прикосновение, и что только с помощью такого общения мы и познаем человека, а совсем не посредством слов, фраз, предложений, которые заняты какой-то другой, нежели человеческая телесность, телесностью, и поэтому ведут себя по отношению к человеку как живые существа, как дети его души, его человеческого начала, страстно полемизирующего с его животным началом, играют друг с друг с другом, винят друг друга, запрещают нечто невыразимо двойственное друг другу, винят друг друга между собой теперь и сейчас, подражают подлинному общению так, как дети подражают взрослым, и как взрослые подражают детям, буде в них возбуждают желания. Разговор, обязанный мне своим существованием выходил за свою бытовую границу, переполняясь бытом, моей верой в его цельность завершенность, и изливался на собеседника моим сознательным отношением к этому разговору и искренностью попыток свести его к быту, пронизывающему изнутри и оживляющему сознание, и еще какой-то особенной верой в разговор, в свою близость к нему, непосредственное постижение его сущности, наконец, неизъяснимостью своего присутствия внутри себя самого, только в себе самом укорененного, из себя самого лишь проистекающего, из себя себя выводящего, в себе самом обрывающегося. Вера моя в разговор о службе в армии содержалась в понимающем знании того, что родители мои воспринимали только тот материал, их которого этот разговор задумывался, мастерился, воспринимали так живо, непосредственно и целостно, что из невозможности охватить это восприятие проистекает всякая книга так, что память об этом восприятии будит мой разум так, как не способно его коснуться ни произведение искусства, не прекрасное человеческое тело. В этот материал, в состав этого изготавливающего мира входили и мои многочисленные неуменья, известная пестрота лени, наконец, страх, горизонты существования которого поразил меня самого своим величием, беспредельностью, глубиной. Я отказывался от всяческих свойственных мне восприятий перед ликом этого восприятия, так как не знал я доселе такой поэзии, которая твердо бы так удерживала бы свой собственный образ, овладевала бы им с такой последовательностью и всеобщностью и пользовалась бы его сущностью так повседневно и беспредельно, не ведал такой науки, которая могла бы так распознавать истину и метод, не слышал о такой литературе, которая способна была бы так различать слова и вещи своей всеобщности, наконец, не видал такого мышления, которое смогло бы так выдерживать зияние между временем и бытием, - словом, никогда, ни из одной книги, не постичь мне ничего такого, что хотя бы приблизительно напоминало, близко подстояло, было подобным этому несравненному родительскому восприятию того, что имеет наименование "сыновних недостатков". Оно избавляло меня от невыносимой необходимости знать себя иначе, нежели чем занимать своею собственной поэзией, литературой, наукой, мышлением, разведывая те основания, те тончайшие нити, на которых подвешено и колеблется мое незатейливое Я, то острие, которым приколота эта высшая для меня ценность, смысл, доставшийся мне от жизни в награду и в наследство одновременно, к языку, в среде которого, в жару и на пару, и изготавливается, выгоняется на свет разговор, как бы ведущийся затем мною самим от первого лица, а в действительности мне не подвластный и не известный, проистекающий из иного источника, нежели мое Я, и находящийся с ним в странных противоестественных отношениях, не проясненных, раздражающихся, сущность которых находится неведомо где. То же значение, тот неоспоримый вес, который старался я придумать словам своим, осуществляя разговор с родителями о службе в армии, наконец, то, связывающее себя с мышлением усилие, к которому необходимо было прибегать с тем, чтобы упрощать, переводить в плоскоту разговор завершающий мощью быта, - все это проходило мимо моих родителей, не только нисколько не задевало их, не цепляло их мысль, но было для них как невиданное, незамеченное, немыслимое, то есть каким-то таинственным образом неслышно и подробно переносилось ими туда, в те зачарованные места, где и полагается быть всему незамеченному, и делалось это безусловно так, что я сам терял из виду свойственное мне с неутомимыми шорохами и ароматами в прорезях языке, проделываемых сущностью математики, мышление, вручая их восприятию тайну телесности своего мышления, оказываясь человеческим существом со внешними только свойствами, переступив только границу которых, питаясь из некоторого неизвестного и невиданного источника, я обрел надежду на некоторое внутреннее содержание, превращаясь в дно колодца этого содержания, заглядывая в себя точно так, как звездное небо заглядывает в колодец, и рассматривая там опыт телесности, видный так, как делает себя видным для мальчика, заглядывающего в колодец с необозримой высоты, колодец и дно колодца, неразлучные в том своем сродстве и слиянии, что отвечает на существо каждого вопроса ватной пластичностью мысли, имеющей в виду извлечение ответа из самого вопроса, подобное извлечение ведра с водой из колодца, где требуется лишь крутить ручку патефона с довоенными мелодиями, бороздами которых вращается в кругу собственной поверхности колодец, и слушать эту заезженную музыку, в то время как сам колодец представляет из себя застывшие брызги музыки, и является ею сам, а мы лишь извлекаем из неизъяснимо соответствующих друг другу сталактитов и сталагмитов образующих зверозубую пасть колодца, скалившуюся на свет, увивающуюся улыбкой на тьму, одновременно неровные и нестройные звуки, и не хотим ведать в нем продолжающуюся мелодию всей жизни нашей, ее одну из единственных музыку, передающую нас среди вещей и слов из их рук в их руки; так и мои родители не отделяли жизнь своей от пронизывающей всю мою речь бытовой интонации, несущей конструкции этой речи, почему и не происходило этого разговора, что позволило бы ему встать в общий ряд вещей и быта, что соответственно сделало бы его действительным способом жизни и принесло бы мне в дар действительность моего существования помимо одного моего существования только, бывшего и невидного в качестве застывших брызг раскроенного музыкой мышления, череп которого превращался в чащу для ополаскивания, омывания слов в переливающейся чаше зрения, проделывающего колодец такого человеческого опыта, который необходимым образом связывает в земле под нашим, совершенно чуждыми нам башмаками, звенящими в поту, звездное небо над нами и долг астрономов в нас, связывает так и такими корявыми буквами, вытягивающимися в нити, пересекающиеся в становящиеся параллелограммами клетки почерков, что исключает и обходит нас самих, наше собственное существование, вяжет одежду для худого вытянутого мальчишеского тела нашего мышления. Мое понимающее знание того, что событие разговора с родителями о службе в армии, непрерывно обновляемое, повторяемое с завидным усердием ежедневно, с приговариванием различных способов избежать того вида сущего, в котором родится служба в армии, и будет тем единственным событием, опыт которого станет источником, из которого разовьется затем в армии мое самостоятельное, независимое от армии миростояние, укрепление в мире и ему свойственных явлениях самого времени, в не в плодах болезненного вымысла, прорастет из него как из своего семени, было проникновенным в том смысле, что не осмысляемое для меня самого космическое повторение этого разговора, его всестороннее разветвленное продумывание, уверенность в его парении над поверхностью действительности, и вызвавшей к жизни этот разговор, погруженный в гносеологию сновидений, служили критерием показа того сознания, что в значительности своих интонаций, весомости слов обретало жизненные и мыслительные навыки, которые, казалось бы способны проистечь только лишь из того жизненного движения, что возникнуть должно было бы во мне через некоторое время службы, но никак не до ее непосредственного начала. Что стало свойственным мне настолько, что оказалось в состоянии заменить собой тот несказанный опыт, который никогда до конца не различим со "службой в армии", откуда, из каких солнц, выветрилось, выверилось и направилось мое понимающее знание, высвобождающее из-под армии сырые фрески мира, которые замалеваны были кубическим дымящимся иссушающим фрески полотном кисти повседневного неизвестного, насколько, наконец, сам мир связан, имеет ли хоть какое-нибудь отношение к тем гротескным кускам, фрагментам, полосам страха, осколкам смыслов, обломкам чувств, обрывкам интонаций, образующим бесконечное руиноподобные ландшафты исповедальных ягодиц, лишивших себя в затрапезном культурном замысле в высшей степени конечных прикосновений? Опыт и выявляющаяся в нем сообразно естественному порядку времени соразмерная просторному пустому вместилищу смысла память, связанная с происшествием тех событий только через присущее изрекающей их речи произношение, которых мне еще только предстояло пережить В чистом изъявляющем свою готовность времени, представляющем мою грядущую службу в армии как особым образом временящуюся длительность, различающую по преимуществу грядущую и будущую службу в армии как истину и метод сошествия с небес, подвернулись мне так неожиданно и новообращенно, что повредились при исполнении мною со всей доступной мне возвышенностью и мерцающим действием тока телесности по всему разговору с родителями о службе в армия, имеющими смысл ритуальных действий, повредив и потревожив существо этого разговора, нежно колеблющееся В кормящем и восприемлющем восприятии его моими родителями, с тем, чтобы созерцание этих повреждений с зачинающимися норовом нравственности в едином и неделимом сердце, вслушивающимся в произношение суждений-ударов своей собственной философии, их беспрепятственное проникновение в чувствительнейшие органы мышления и тела одновременно, обращало сознание ко вслушиванию в ту музыку, оркестровка и исполнение которой совершались в недрах мышления и изливались при переполнении мышления самим собой, изумляющимся становлению этой музыки наиболее прочной, превосходящей по силе и достоинству все жизни, все вещи, действительностью, на мир, на его неприкасаемое тело, тем, что впоследствии получило у мыслящих людей наименование "пространства". Восприятие мною моих родителей при этом разговоре одним только их при нем присутствием изменяло меня самого до неузнаваемости, перекашивало мой почерк, наводило некоторое напряжение в человеческом одухотворенно двигающемся теле, задавало ему то сдавившее направление, движение в котором означало переход тела в плоскоту, превращение его в свой собственный след, размещение его между башмаками, устраивающимися на земле, и землею, хоронящейся под башмаками, в телесность, ту особым некруговращающимся образом обновляющуюся природу, товарным бытием которой являются те образы, в качестве одного несущего свойства которых обнаруживается сквозная их двусмысленность, беспредельность изумляющейся двоицы, становящейся двоицей все более и все менее порождающей незавершенной, беременной богом единицы, оформленной и размещенной в точкином доме, знаменующей присутствие моих родителей при разговоре с родителями о службе з армии, втаскивающей этот разговор в певчую прорезь самой телесности, протаскивающей этот разговор сквозь нее. Лица родителей моих превращались в лики с большими открывающимися в нечто нездешнее, втягивающими в свое универсальное образование и впускающие в себя на свой собственный зов по причине одного своего существования только пространство над ними и вокруг них, орденами глаз так, что я видел не произведение литературы или живописи, не музыку даже и вообще ничто из искусств, а страницу разверзающейся книги, перевернет которую сама жизнь, чтение которой будет составляться из молений и терпеливого ожидания этого переворачивания, привносящего в мир прикосновение к нему, появляющееся дыханием, выветривающимся из в высшей степени конечной заполненности самой телесности, находящейся внутри мышления в гнезде, свитом мышлением, в котором покоятся роковые яйца речи, хоронящие в себе все свернувшиеся в собственные сущности разговоры, существующие и безо вceгo этого в своем удлиняющемся истолковании отчуждения, нет-нет да и порождающего семя идеи временяющегося опыта в непосредственном отношении к службе в армии. Задолго до службы в армии начал я носить внутри себя, заселяя нутро собственного мышления, вынашивать эти роковые яйца, окружил свое тело той особенной пустотой, которая способна была образовываться только из мыслей, ощущений, возникающих в окрестностях действительного времени состоявшейся уже службы в армии, хотя бы частично, открыл я врата тому опыту, который привходит благодаря тому нечто, понимающим знанием чего является служба в армии, оживляющему мертвые кости логики разговора с родителями о службе в армии, в ожесточающее соответствие которой поднималось откуда-то снизу, падало откуда-то сверху, доносилось со всех сторон, включалось как освещение желания этого разговора, сверхволя к разговору с родителями о службе в армии, существующая на ряду и независимо со всякой логикой, теряющей в ней свое собственное лицо, свой философский профиль, вытесняемое, замещающееся лицом автора разговор. Автора! АвтораАвтора! Одно лишь изменение, совершившееся в окрестностях мышления и распространившееся по всей его мыслимость и протяженности, сделало меня среди всего прочего еще и тем человеком, которого действительно и надлежащим образом коснулась служба в армии так, что я не был уже другим человеком, нежели тот, в отношении которого имело место все то, вплоть до самых некрупных событий, что связывается мышлением с тем видом бытия, в котором родится служба в армии, и уже конечно к не мог, что-либо в этом изменить, лишь только обессмыслить собственное пространство до того, чтобы потерялись для меня самого очертания присущей мне телесности, уподобляющейся здесь покинутому и оставленному на подвержение тлению средневековому замку, отрицающему понятие современности, руиной сравненной моим зрением под уровень моей самости письменности, каковой единственно и появляется присутствие всякой личности, откуда и берется разносторонность и неодносоставность опыта, ведь разговор, зачинающий отчуждение, плосок и традиционно однозначен, односоставен и прост, то же, что делает его объемным, зримым, есть сознательное отношение к разговору, вступающее в основание поведение вообще, есть, в самом безусловной и необходимом смысле, письменность.