Возвращение в камеру обошлось без дополнительных эксцессов, только, проходя мимо камеры № 6, Алкмеон услышал глухие удары в дверь камеры изнутри и какое-то судорожное мычание.
Родная камера встретила путешественника теплом и уютом, запахом обжитой норы. Из-под ложа слышалось сухое пиликанье сверчка, ждущего канифоли, а центровой паук снова приспустился на своей нитке и стал похож на свежевымытый плафон, в нем даже что-то посверкивало внутри вроде нити накаливания.
Алкмеон сел по-турецки на ложе, разложил на столе принесенные газеты, а книги добычливо спрятал под подушку. В газетах было то же, что на свободе: бастовали повсеместно шахтеры, они ложились повально на рельсы и требовали от президента разделить с ними дуракаваляние на железнодорожном полотне, но мудрый бровеносный старец напрочь отказывался от подобной чести, хотя несколько лет назад сам же обещал немедленную рельсовую эвтаназию в случае собственной неполноценности в качестве местоблюстителя и гаранта прав домашних животных. Впрочем, никакого нарушения логики Алкмеон здесь не усматривал: просто твердоголовый президент до сих пор был твердо уверен в своей исключительной полноценности как лидера и одновременно рядового члена общества, равного среди равных гражданина Калидонии. Половину первых полос занимали подробные сообщения о заказных и случайных убийствах, об изнасилованиях и ограблениях, угонах крупного и мелкого рогатого скота. Последнее время вошло в привычку похищать декоративных собак и кошек в требованием выкупа, что особенно раздражало президента как гаранта неприкосновенности вышеупомянутых прав. Доллар то падал, то поднимался, японская иена катилась в тартарары, зато древнегреческая драхма была крепка точно отечественный гранит и даже обол оставался полноценной валютой, что особенно обрадовало неутомимого путешественника. Паром через Стикс предполагал хотя бы символическую плату.
Словом, все было как всегда, только газетная бумага была необыкновенно гладкой и при всей шелковистости стеклянно позвякивала.
На четвертой полосе "Столичного бойскаута" шла оживленная полемика вокруг очередного, дополненного издания нашумевшей книги Феликса Феодосьевича Смертяшкина "Жизнь после жизни". Алкмеон с немалым удивлением узнал из послесловия действительного члена АНК (Академии наук Калидонии) Нерона, что "свет в конце туннеля" вовсе не обозначает надежду на грядущее воскрешение или на новую жизнь, а просто напросто является феноменом предсмертной химической реакции, то есть в случае смерти при остановленном кровоснабжении в большом количестве высвобождаются свободные радикалы, которые, сталкиваясь в броуновском движении с незакрепленными электронами, преобразуются в поток фотонов, регистрируемых гаснущим сознанием, гибнущим мозгом как яркая световая вспышка. Через 8-10 минут мозг окончательно умирает и уже не воспринимает фотонный поток.
Алкмеон почему-то не поверил этим жизнеутверждающим выводам, несмотря на всю убедительность научных доводов. Вывести-то, конечно, несложно, но вот довести до цели ох как непросто. Съесть-то он съест, но кто ж ему даст.
Очередной день пролетел словно детективный фильм: скучноватое начало, много-много пустой беготни и неожиданный долгожданный финал. Впрочем, сегодняшний финал ничем не отличался от вчерашнего: салютная темнота и музыкальная тишина. Тюряга тиха как бумага, без всяческих этих затей, лишь слышно как булькает влага по трубам внутри батарей.
VIII
Очередное утро началось с сюрприза, с утраты. Тюремщик Федор мало того, что явился без ставшей привычной деталью интерьера шкиперской бородки, обнажив глубокую выразительную ямочку, просто-таки глубокое ущелье, распоровшее квадратный подбородок на две равные симметричные половины, так ещё и привел с собой мрачного гостя, высокого атлетически сложенного блондина, у которого обе руки по локоть напрочь отсутствовали, и гость разводил в стороны оставшиеся плечики словно недожаренный бройлер, крылышкуя золотописьмом остатних жил.
- Виктор Владимирович, прошу любить и жаловать, ваш сосед из шестой камеры, - церемонно представил его Федор. - а где, кстати, оставленные на днях мною нарды? Хорошо бы сгонять до обеда партийку-другую, а вы, Алкмеон Амфиараевич, если, конечно, не против, соблаговолите принять на себя роль рефери, рассудите противников.
Алкмеон встал на корточки и пошарив рукой под лежанкой, достал инкрустированные костью и перламутром нарды, которые он забросил, освободив место на столе для высокочтимых газет. Сейчас он был вынужден переложить газетную стопку на подушку, а нарды раскрыл как футляр, вытряхнул шашки и кости на середину полированной доски и предложил гостям разыграть цвета, предварительно зажав разноцветные кружочки в разных ладонях.
Федору достались черные, а Виктору Владимировичу - белые. Совместными усилиями столик был передвинут к центру ложа, на края которого и сели игроки, а Алкмеон был вынужден встать с другой стороны стола, ибо ему просто-напросто не было другого места.
Виктор Владимирович ловко метал кости, зажимая их сразу обеими культями, а шашки двигал, толкая их правым крылышком словно бильярдным кием. Так кием ткнуть бывает рад людской хрусталик, в бильярд играя, демон или черт среди алхимии реторт. "Ему бы в Чапаева играть, а не в нарды", ни с того ни с сего решил Алкмеон и это умозаключение ему почему-то решительно понравилось.
Игра шла с переменным успехом. Основную роль играли очки, собираемые при выбрасывании костей. "Нет, чем не карты, лучше бы прямо в очко и играли", - снова подвел умственную черту Алкмеон. "Вот и отставной полководец Лебедь режется в нарды со своей супругой, ибо в шахматы у неё никакой надежды".
Чужая забава ему быстро надоела, он вытащил из-под подушки "Зибенкэза" и отправился к полуоткрытой двери, сел на порожек - из коридора падало больше света. Когда-то Алкмеон читывал Жан-Поля и даже держал у себя дома его биографию, у него вспыхнуло очередное "дежа вю", ощущение, что все это уже происходило с ним в другой жизни, в другое время, в другом месте. Впрочем, как оказалось, существовала ещё неизданная книга с таким же диковинным названием. Ее автор, Владимир Михайлович Гордин, почти полный тезка и чуть ли не гофмановский двойник тюремного лекаря в эти самые мгновения мучился ожиданием освобождения из узилища совсем неподалеку, в камере № 2. Лишенный паспорта, любимых перстней и наручных часов, он проходил по делу о злостном хулиганстве: будучи в сильном подпитии он разбил кулаком толстенную стеклянную стену кафе "Минутка", после задержания тем же кулаком оборвал жизнь рации в полицейской машине, доставившей-таки его в отделение, а уж потом в тюрьму, ибо мало того, что он нещадно измолотил доблестных полицейских в их служебном помещении, так ещё и чуть не вусмерть зачитал их своими переводами из Китса, Бернса, Йейтса и Хаусмана. Сейчас он сочинял очередную нетленку: "И снова бью стекло в замызганном кафе, и снова хлещет кровь из ровного пореза, и совесть, как палач, на ауто-да-фе ведет, пока жива, до полного пареза". Между прочим, давая впоследствии заработать на молочишко пародисту Иванову. Не Шекспир, конечно, но сколько вурдалаков и от него питается.
Итак, Алкмеон перелистывал полузабытый роман и уже дошел до вынужденного размена кухонного инвентаря на презренные дензнаки, как тюремщик Федор, бесконечно проигрывая, в очередной безнадежной ситуации обиделся на негостеприимного хозяина и завопил дурным голосом:
- Алкмеон Амфиараевич, вам должно быть стыдно за свое поведение. Лично мне бесконечно стыдно за вас...
С этими словами он схватил нарды и аккуратно, мгновенно усмирив свой нрав, нахлобучил переломившуюся на шарнирах доску на голову непонимающего камерника-читателя наподобие наполеоновской треуголки. Шашки и кости дождем и градом прошумели со всех сторон и некоторые наиболее удачливые градины залетели в пижаму.
"Вот тебе и награда за радушие, за уступку ложа", - умозаключил Алкмеон и потом, забравшись в постель долго-долго вспоминал перебитые, как переносье, ассоциации, дескать, он почему-то тоже камер-юнкер и добросердечный государь-император обвиняет его на полном серьезе в излишней камерности его поэзии.
IX
Начитавшись Жан-Поля, Алкмеон справедливо рассудил, что не боги горшки обжигают, вот и претендовавший на царский престол Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, на досуге баловался сочинением порнографических романов, один из которых "Аэрон" даже выдавался в самолетах Аэрофлота в качестве противорвотного средства. Тидей был забавен ещё и тем, что в аккурат перед своим первым юбилеем ни с того ни с сего убавил себе полтора десятка лет, удивив тем самым своих друзей и сверстников. Господи, предугадывал ли он свой скорый конец, не хотел ли просто-напросто отсрочить тот жуткий миг, когда в предсмертных судорогах он вцепится в череп Маланиппа зубами, рыча от дикого восторга. Спасибо Палладе, отшатнувшейся в отвращении от своего любимца и позволившей мраку смерти осенить его выпученные очи.
Итак, Алкмеон тоже занялся бумагомаранием да так интенсивно, что его свинцовое стило сократилось на треть всего за три часа работы.
"Вот уже девятый день (писал Алкмеон, отмечая свое зеркальное захоронение), и я ещё жив, хотя чудище обло, стозевно и лаяй караулит меня на каждом шестом метре лилипутской темницы. Осторожность заставляет меня не поминать всуе несколько шестерок подряд, чтобы самому не превратиться в шестерку. Я все-таки вождь, пусть вождь маленького, но воинственного племени Эпигонов и когда-нибудь обязательно буду признан вождями других народностей и племен, в том числе и Натали Саррот, предводительницей Амазонок, буду увенчан вечно-зеленым лавровым венком, листьев которого хватит моей супруге на супы по гроб моей жизни, более того - я предчувствую, как завещал учитель, что при очередном разоблачении моими недругами от меня останется только последняя, неделимая, твердая и сияющая как алмаз точка, о которой я напишу свой лучший роман, который так и назову "Точка", и точка эта поведает миру о самом личном, о самом вечном... И мне будет довольно этой последней точки, собственно, больше ничего и не надо. Ни перстня с огромным африканским бриллиантом, как на безымянном пальце ныне безымянного поэта, когда-то собиравшего на свои чтения стадионы.
Если я даже уже прожил отмеренную предвечными пряхами жизнь (Клото, Лахесида и Атропа недаром благословили меня, именно имя я посвятил свою книгу стихов "Веретено судьбы", после которой даже враги мои отступили и не смогли помешать моему посвящению в профессионалы), то все равно каждое новое подаренное Аполлоном мгновение целительно и бесценно.
Жаль только, что я не могу пересказать адекватно вспышки того внутреннего огня, который пылает во мне и побуждает к самым непредсказуемым деяниям! Многое открыто моими предшественниками и учителями, но даже самый отчаянный эпигон не решится воспроизводить уже существующее слово в слово, склонить к этому невозможно даже под страхом казни, исключая разве что настоящих (а где они?), а не самоназвавшихся постмодернистов. Только неумолимо наступающее клонирование может привести к всобщему клоунированию и последней мировой клоунаде, и тогда Ха-Ха век закончится не взвизгом, а всхлипом последнего человека, изнемогшего от хохота, постпенно переходящего в бесконечный плач.
Но всей мировой немоте назло я - не мот словес и не пот телес все-таки мечтаю самовыразиться, пусть и при помощи чужих костылей и подпорок, чужих текстов, ставших родными. Я не унижусь до грызни черепа соперника, хотя не поручусь, что не взалкаю вгрызаться в графит сокарандашника. Ведь тоже по милости чудовищной ошибки я попал не только в темницу, а вообще в этот чудовищно несправедливый мир. Мне надо было родиться в другое время, в другом месте, возможно, у других родителей, учиться у других учителей (хотя и среди сегодняшних наставников насчитываю несметное множество гениев, явно превышающее мои скромные возможности восприятия) и наверное все равно я совершил бы все те же проступки.
Собственно, весь я уже написан 66 лет назад (если быть точным - 66 лет и 6 месяцев), усыплен заклинаниями высокочтимого чародея, приглашен на казнь неотвратимого пробуждения и дождавшись на шестом десятке лет другой жизни внезапно прорезавшегося третьего глаза мудрости, я с ужасом жду своего участия в новой калидонской охоте на самовитое слово. Нельзя после высокочтимого аттического образца копировать ужимки и прыжки первородства, не будучи уличенным в грехе эпигонства. Я предчувствовал это, сочиняя свой первый и пока лучший роман "Точка", имея в виду эпигонство совсем другого рода, но слово-гермафродит, оно не хочет быть на потеху публики трансвеститом, оно и не должно им быть, незаконнорожденное дитя Гармонии, увы, не от витязя Кадма, а от змея, завороженного золотом. Поэтому-то другой мой учитель признался: "Пишу для себя, печатаю для денег". Счастливы повелители не слов, а печатных станков, они сразу печатают деньги, зато и безмолвны, как статуи или камни.
Мне если что и помнится из раннего-раннего детства, так это заросли терна, где я бездумно лакомился ягодами, не помышляя о грядущей расплате и тернистом пути паломника и скитальца, а также помнится косой солнечный луч через всю детскую комнату, под которым закипала пузырьками даже иссохшая половая краска, в котором высвечивались свободно парящие в воздухе мириады пылинок, эдакая модель вселенной, а ведь это создатель всего сущего, мой прародитель в итоге благословлял меня своей золотой дланью на извлечение радости из любой самой грязной и неблагодарной работы. О, Зевс! Никому не смогу передоверить твои солнечные откровения, которые правдивее открывания вен..."
(Здесь зазвучал некстати ежевечерний стеклянный туш, совершилось очередное разлитие тюремной туши - Федор тушил свет точно по инструкции - в 23.00).
Х
- Бобэоми пелись губы, гзы-гзы-гзео пелась цепь. Впрочем, об этом мы кажется уже говорили намедни, - произнес Виктор Владимирович, сидя на краешке ложа, в ногах у Алкмеона. Своими крылышками он попеременно копался в наволочке, набитой словно куриным пухом обрывками бумаги, сплошь испещренными математическими формулами и стихотворными строчками. Алкмеон молча лежал, подтянув ноги, явно стесняясь возможного дурного запаха носков и смотрел на большого стеклянного паука, который спустился настолько низко, что походил на настольную лампу.
- А знаете, мил человек, наша администрация решила, что мы с вами, голубчик, делаем натуральный подкоп, намереваясь бежать из узилища? Вчера меня вызывал директор тюрьмы Родольф Нуреевич Косолапов (впрочем, это служебный псевдоним, он - прирожденный варвар, истинный ариец и зовут его на самом деле Генрих Генрихович Арьев, подчиненные же прозвали его Сахарным Немцем, потому что у него врожденный диабет, и он дня прожить не сможет без инсулина, самоукалывается трижды в день, а за год целый грузовик одноразовых шприцов переводит) и безапелляционно так мне и заявил, мол, мы все давно знаем, нам сексот Водченко в подробностях доложил, подкоп уже миновал фундамент, вот-вот подойдет к канализационному рву и тогда рванет, сточные воды пойдут не в Стикс, а прямиком в камеру Алкмеона, к вам то есть, и соответственно как ртуть в градуснике тяжелобольного дойдут до библиотеки, погубят все раритеты, а у меня на носу реституционные хлопоты, никакой Коль уже не спасет мой цоколь, никакой общегерманский ватерпруф не поможет от промокания. Нет, вы это бросьте (это он мне, понимаете), крылышками-то тут не махайте, хоть по системе Станиславского, ни за что не поверю. Увольте от применения к вам грубой силы, лучше сразу увольте меня с директорской должности, она у меня давно в печенках сидит. Я не Мельцин, за кресло не держусь. Вот такой монолог я выслушал и тут же был выпровожден без всякого намека на диалог.
Алкмеон продолжал смотреть на паука, обживающего стол с одного из углов, где уже мерцала его стеклянная монограмма.
- Нет, вы мне все-таки скажите, может вы действительно один бежать хотите, а меня решили бросить, как помеху, инвалида безрукого, так я еще-таки пригодиться могу.
С последними словами Виктор Владимирович подошел к столу, наклонился и внезапно, захватив зубами край столешницы, легко поднял деревянного монстра над собой. Стол парил в воздухе, как воздушный змей. Бедный стеклянный паук едва не разбился во время гимнастических манипуляций нардиста без помощи рук и чудом улепетнул опять при помощи своего хрустального канатика.
"Канатчикова дача, какая незадача, Канатчикова дача, украденная сдача", - пропел граммофончик в голове Алкмеона. - "Мир обезумел. Век действительно приближается в своему закономерному концу, но чужой конец ещё ближе. Где-то я уже точно читал про летающий в воздухе стол с вколоченной челюстью, или это был все-таки стул?"
- Виктор Владимирович, чудак-человек, да пожалейте вы свои зубы, если даже они у вас вставные. Помните историю: чекисты, получив телефонограмму "Анданте", решили, что это сов. секр. приказ аннулировать Данте и его сторонников, и таким образом лихо почикали дантистов почти подчистую.
Виктор Владимирович ничего не ответил, только глаза его покраснели и вспучились, полезли на лоб, как у лобстера, сваренного вкрутую. "Тоже мне Омар Хайям выискался", - мысленно сплюнул сквозь зубы Алкмеон и подхватил стол с другой стороны за растопыренные ножки обеими руками. Сообща стол вернулся на свое обычное место, но паук так и остался под потолком, не клюя на вернувшуюся приманку.
В дверь камеры заглянул отчего-то запыхавшийся Федор.
- Вы без меня не скучаете? Может, в картишки перекинемся? Мне тут необычайные картинки подарили, дамы - сплошь нимфетки, пальчики оближешь. Ну дак как?
И не дожидаясь ответа, бросил на стол колоду. Вместо ожидаемой тройки треф открывшаяся сверху карта оказалась пятеркой пик.
Виктор Владимирович, не говоря ни слова, не пикируясь с тюремщиком как допреж, отправился восвояси, шествую очевидно в камеру № 6. Федор снова предложил Алкмеону перекинуться в "очко" или на худой конец в "подкидного", но сообразив, что подшефный явно не в себе, забрал колоду и положил её бережно в форменный карман.
Дверь за безбородым картежником захлопнулась, и в глазке снова замелькали остриженные ресницы.
XI
Библиотека закрылась на переучет в ожидании канализационных вод. Больше ни книг, ни газет на дом не выдавалось. Алкмеон чувствовал, что развитие сюжета вступило в завершающую фазу. Если бы у него была семья, нежная или коварная супруга, безумные или благовоспитанные дети, то, конечно, любой мало-мальски образованный эпигон сумел бы продержаться положенные двадцать раундов в пандан Ха-Ха веку, но автор был явный слабак и инерции его заемного воображения, видимо, могло хватить только на половину идеального произведения. Что ж, каждый век имеет свое средневековье и вообще Средние века не худшее время для самосовершенствования. Кроме того, каждому претенденту на терновый венец положено всего двенадцать апостолов, ибо тринадцатый - непременно Иуда. Да и месяцев в году именно двенадцать и ни на один больше, иначе это был бы не год, а огород, если бы да кабы росли в аду гробы.
В современном романе главное не правила и форма, к тому же полувоенная, а - подлинная страсть. Конечно, стоит рассеять стеклянный спермаобразный туман, осветить темные углы, смахнуть наросшую паутину и напрямик объясниться по столь же актуальным и общепонятным (как ещё недавно соцреализм) выдумкам литературоведов, как постмодернизм и минимализм.
Литературное шаманство требует жертв, и если виртуальный каннибализм ещё процветает в Каннах и канальи хотят и дальше пользоваться этой безотказной кормушкой, то и я не могу опрометчиво подставлять корму тарану с васильковыми глазами. Лучше сам пойду на абордаж очередного испанского галеона, для простоты замаскированного под банковский сейф.
Интересно то, что интересно, и сколько бы ни пыжились псевдоумники заячья шапка не окажется пыжиковой. Но как ни крути, стандарты должны быть стандартными, а штандарты - обветренными, и все-таки обязательно должен оставаться зазор между истиной и идеалом, куда можно втолкнуть сначала грубый башмак первопроходца, а потом хотя бы бочком пролезть самому якобы для нахождения абсолюта. В России, например, я точно знаю, весь "Абсолют" грубая польская подделка, настоящий "Абсолют" скандинавы абсолютно запретили вывозить, во искупление завалив славян сумеречным маслом "Сканди" для похудания. Сейчас всем нам только и остается, что скандировать нечто матерное и дьявольски субъективное.
Любая литература не вечна и увечна, а если и существует вечность, то она непременно стеклянная, и тюремщик Федор, когда на него найдет блажь, может завсегда сбрить шкиперскую боородку, схватить раскольниковский топор в пятнах не то крови, не то ржавчины и сокрушить любую хрустальную твердыню в несколько минут. Вот тебе и вечность.
Остается только личная вечность и то на то короткое мгновение, пока существует данная личность. Время полураспада личности - её средние века. Лучшие эссе без сомнения написаны в Эссексе, думаю, что и с сексом там все обстоит тип-топ. Правда, писатели-гомосексуалисты сегодня явно пытаются взять реванш за годы обезлички или даже литературного кастратства, но реваншизм никогда не имеет шансов на полный и безоговорочный успех, ибо срабатывает закон отрицания отрицания.
Так и произошло, что Федору надоело обслуживать несговорчивого и малоразговорчивого узника. К тому же Алкмеон похудел, попрозрачнел, стал стекляннопредприимчив, то бишь стал то отражать зеркально тюремные инвективы, то пропускать не только мимо ушей, но сквозь себя обидные реплики. Святого Себастьяна из него явно не получалось, а жаль, такой симпатичный ежик мог бы получиться в результате взимопонимания или хотя бы элегантная подушечка для иголок. Ан нет.
Стеклянная болезнь явно прогрессировала и готова была перекинуться в эпидемию стеклянной чумы, если бы автором был павианистый Виан. Во всяком случае долженствующий появиться памфлет "Сократись, Сократик!" метармофозировался в панегирик "Борись, Борис!" и был опубликован одновременно во всех мировых газетах, финансировавшихся в широкоизвестным фондом Фонда. (Подозреваю, что это тоже явный псевдоним).
В квадратные колеса насильственной приватизации были вставлены тормозные палочки Коха, которого в свою очередь бдительные органы обвинили в игнорировании законной очереди на отличное бесплатное жилье. Он вяло огрызался, ссылаясь на родственные отношения с туберкулезом, подбадриваемый огнеупорными саламандрами. Время как бы остановилось, но события шли своим чередом. Как корсары на абордаж очередного корсажа. Льюис Кэрролл передавал мне привет, дозвонившись по стеклопроводу с того света. Света в камере не было. Гремел отнюдь не хрустальный гром, и молнии грозили вскоре обратиться в шаровые.
Именно в этот предпоследний день заключения Алкмеону явилась во сне его покойная мать Эрифила. Не буду пересказывать их разговор, отношения с матерью более интимная штуковина, нежели секс. Там не было произнесено ни слова о "нетках", об огромной коллекции этих диковинок, собранных ещё прадедом Алкмеона счастливчиком Биантом и о диком зеркале, без которого диковинки так и оставались бы абсолютно непригодной вещью...
В ожидании абсолюта неожиданно набредаешь на веселые соответствия. Не хотите ли ещё рюмочку и порцию заливного?
У моего хорошего знакомого есть рассказ "Ловитва", родившийся на пари с соседом по палате № 6. Паритет взаимоуважений был соблюден и вознагражден японским спинингом (не путать с браунингом).
Под вечер заглянул Федор, снова начавший обрастать щетиной, и опасливо сообщил, что Виктор Владимирович приказал долго жить, в подтверждение показал рисунок Петра Митурича. Глаза предземшара были закрыты, они следили за последним стеклянным салютом: "Аве, Цезарь". Все-таки он не выдержал, не дождался Алкмеона и бежал первым.
XII
Наутро не было ни Федора (и он бежал, переодевшись в халат уборщицы, тети Поли, в горячо любимый Баден-Баден, чтобы по-шкиперски ухватиться за скользкий руль долгожданной рулетки), ни других известных Алкмеону служителей Фемиды.
Лекарь-коновал Гордин беспрепятственно вернулся в медсанчасть № 6, где начинал медбратом свою незадавшуюся карьеру, пристроился, горемыка, фельдшером "Скорой помощи". Уборщица тетя Поля, утратив по милости бежавшего Федора свой единственный халат, была единогласно провозглашена в тот де день "девушкой месяца" и удостоена фотосюиты в отечественном "Плейбое", после чего была приглашена на гастроли в Японию, где стала ведущей (и единственной, ибо остальные роли по-прежнему исполняли мужчины) актрисой театра Но.
Директор тюрьмы, гражданин Косолапов, чтобы обрести статус юридической неприкосновенности, немедленно зарегистрировался кандидатом в президенты Калидонии, а бывший президент оной попросил политического убежища в Фивах, выправил себе греческий паспорт и с легким сердцем стал дописывать при помощи бывшего же пресс-секретаря Рюмашкина мемуары, где объявил себя ни много ни мало как выжившим Офельтом, заявив, что под именем Архемора погребен его однояйцовый брат-близнец, о наличии которого ничего не подозревала даже простодушная Евридика.
Ничего не зная о столь грандиозных переменах в Калидонии, невыспавшийся Алкмеон сидел в своей камере целый день в ожидании Абсолюта. Абсолютом и не пахло.
Родная камера встретила путешественника теплом и уютом, запахом обжитой норы. Из-под ложа слышалось сухое пиликанье сверчка, ждущего канифоли, а центровой паук снова приспустился на своей нитке и стал похож на свежевымытый плафон, в нем даже что-то посверкивало внутри вроде нити накаливания.
Алкмеон сел по-турецки на ложе, разложил на столе принесенные газеты, а книги добычливо спрятал под подушку. В газетах было то же, что на свободе: бастовали повсеместно шахтеры, они ложились повально на рельсы и требовали от президента разделить с ними дуракаваляние на железнодорожном полотне, но мудрый бровеносный старец напрочь отказывался от подобной чести, хотя несколько лет назад сам же обещал немедленную рельсовую эвтаназию в случае собственной неполноценности в качестве местоблюстителя и гаранта прав домашних животных. Впрочем, никакого нарушения логики Алкмеон здесь не усматривал: просто твердоголовый президент до сих пор был твердо уверен в своей исключительной полноценности как лидера и одновременно рядового члена общества, равного среди равных гражданина Калидонии. Половину первых полос занимали подробные сообщения о заказных и случайных убийствах, об изнасилованиях и ограблениях, угонах крупного и мелкого рогатого скота. Последнее время вошло в привычку похищать декоративных собак и кошек в требованием выкупа, что особенно раздражало президента как гаранта неприкосновенности вышеупомянутых прав. Доллар то падал, то поднимался, японская иена катилась в тартарары, зато древнегреческая драхма была крепка точно отечественный гранит и даже обол оставался полноценной валютой, что особенно обрадовало неутомимого путешественника. Паром через Стикс предполагал хотя бы символическую плату.
Словом, все было как всегда, только газетная бумага была необыкновенно гладкой и при всей шелковистости стеклянно позвякивала.
На четвертой полосе "Столичного бойскаута" шла оживленная полемика вокруг очередного, дополненного издания нашумевшей книги Феликса Феодосьевича Смертяшкина "Жизнь после жизни". Алкмеон с немалым удивлением узнал из послесловия действительного члена АНК (Академии наук Калидонии) Нерона, что "свет в конце туннеля" вовсе не обозначает надежду на грядущее воскрешение или на новую жизнь, а просто напросто является феноменом предсмертной химической реакции, то есть в случае смерти при остановленном кровоснабжении в большом количестве высвобождаются свободные радикалы, которые, сталкиваясь в броуновском движении с незакрепленными электронами, преобразуются в поток фотонов, регистрируемых гаснущим сознанием, гибнущим мозгом как яркая световая вспышка. Через 8-10 минут мозг окончательно умирает и уже не воспринимает фотонный поток.
Алкмеон почему-то не поверил этим жизнеутверждающим выводам, несмотря на всю убедительность научных доводов. Вывести-то, конечно, несложно, но вот довести до цели ох как непросто. Съесть-то он съест, но кто ж ему даст.
Очередной день пролетел словно детективный фильм: скучноватое начало, много-много пустой беготни и неожиданный долгожданный финал. Впрочем, сегодняшний финал ничем не отличался от вчерашнего: салютная темнота и музыкальная тишина. Тюряга тиха как бумага, без всяческих этих затей, лишь слышно как булькает влага по трубам внутри батарей.
VIII
Очередное утро началось с сюрприза, с утраты. Тюремщик Федор мало того, что явился без ставшей привычной деталью интерьера шкиперской бородки, обнажив глубокую выразительную ямочку, просто-таки глубокое ущелье, распоровшее квадратный подбородок на две равные симметричные половины, так ещё и привел с собой мрачного гостя, высокого атлетически сложенного блондина, у которого обе руки по локоть напрочь отсутствовали, и гость разводил в стороны оставшиеся плечики словно недожаренный бройлер, крылышкуя золотописьмом остатних жил.
- Виктор Владимирович, прошу любить и жаловать, ваш сосед из шестой камеры, - церемонно представил его Федор. - а где, кстати, оставленные на днях мною нарды? Хорошо бы сгонять до обеда партийку-другую, а вы, Алкмеон Амфиараевич, если, конечно, не против, соблаговолите принять на себя роль рефери, рассудите противников.
Алкмеон встал на корточки и пошарив рукой под лежанкой, достал инкрустированные костью и перламутром нарды, которые он забросил, освободив место на столе для высокочтимых газет. Сейчас он был вынужден переложить газетную стопку на подушку, а нарды раскрыл как футляр, вытряхнул шашки и кости на середину полированной доски и предложил гостям разыграть цвета, предварительно зажав разноцветные кружочки в разных ладонях.
Федору достались черные, а Виктору Владимировичу - белые. Совместными усилиями столик был передвинут к центру ложа, на края которого и сели игроки, а Алкмеон был вынужден встать с другой стороны стола, ибо ему просто-напросто не было другого места.
Виктор Владимирович ловко метал кости, зажимая их сразу обеими культями, а шашки двигал, толкая их правым крылышком словно бильярдным кием. Так кием ткнуть бывает рад людской хрусталик, в бильярд играя, демон или черт среди алхимии реторт. "Ему бы в Чапаева играть, а не в нарды", ни с того ни с сего решил Алкмеон и это умозаключение ему почему-то решительно понравилось.
Игра шла с переменным успехом. Основную роль играли очки, собираемые при выбрасывании костей. "Нет, чем не карты, лучше бы прямо в очко и играли", - снова подвел умственную черту Алкмеон. "Вот и отставной полководец Лебедь режется в нарды со своей супругой, ибо в шахматы у неё никакой надежды".
Чужая забава ему быстро надоела, он вытащил из-под подушки "Зибенкэза" и отправился к полуоткрытой двери, сел на порожек - из коридора падало больше света. Когда-то Алкмеон читывал Жан-Поля и даже держал у себя дома его биографию, у него вспыхнуло очередное "дежа вю", ощущение, что все это уже происходило с ним в другой жизни, в другое время, в другом месте. Впрочем, как оказалось, существовала ещё неизданная книга с таким же диковинным названием. Ее автор, Владимир Михайлович Гордин, почти полный тезка и чуть ли не гофмановский двойник тюремного лекаря в эти самые мгновения мучился ожиданием освобождения из узилища совсем неподалеку, в камере № 2. Лишенный паспорта, любимых перстней и наручных часов, он проходил по делу о злостном хулиганстве: будучи в сильном подпитии он разбил кулаком толстенную стеклянную стену кафе "Минутка", после задержания тем же кулаком оборвал жизнь рации в полицейской машине, доставившей-таки его в отделение, а уж потом в тюрьму, ибо мало того, что он нещадно измолотил доблестных полицейских в их служебном помещении, так ещё и чуть не вусмерть зачитал их своими переводами из Китса, Бернса, Йейтса и Хаусмана. Сейчас он сочинял очередную нетленку: "И снова бью стекло в замызганном кафе, и снова хлещет кровь из ровного пореза, и совесть, как палач, на ауто-да-фе ведет, пока жива, до полного пареза". Между прочим, давая впоследствии заработать на молочишко пародисту Иванову. Не Шекспир, конечно, но сколько вурдалаков и от него питается.
Итак, Алкмеон перелистывал полузабытый роман и уже дошел до вынужденного размена кухонного инвентаря на презренные дензнаки, как тюремщик Федор, бесконечно проигрывая, в очередной безнадежной ситуации обиделся на негостеприимного хозяина и завопил дурным голосом:
- Алкмеон Амфиараевич, вам должно быть стыдно за свое поведение. Лично мне бесконечно стыдно за вас...
С этими словами он схватил нарды и аккуратно, мгновенно усмирив свой нрав, нахлобучил переломившуюся на шарнирах доску на голову непонимающего камерника-читателя наподобие наполеоновской треуголки. Шашки и кости дождем и градом прошумели со всех сторон и некоторые наиболее удачливые градины залетели в пижаму.
"Вот тебе и награда за радушие, за уступку ложа", - умозаключил Алкмеон и потом, забравшись в постель долго-долго вспоминал перебитые, как переносье, ассоциации, дескать, он почему-то тоже камер-юнкер и добросердечный государь-император обвиняет его на полном серьезе в излишней камерности его поэзии.
IX
Начитавшись Жан-Поля, Алкмеон справедливо рассудил, что не боги горшки обжигают, вот и претендовавший на царский престол Тидей, брат Мелеагра и Деяниры, на досуге баловался сочинением порнографических романов, один из которых "Аэрон" даже выдавался в самолетах Аэрофлота в качестве противорвотного средства. Тидей был забавен ещё и тем, что в аккурат перед своим первым юбилеем ни с того ни с сего убавил себе полтора десятка лет, удивив тем самым своих друзей и сверстников. Господи, предугадывал ли он свой скорый конец, не хотел ли просто-напросто отсрочить тот жуткий миг, когда в предсмертных судорогах он вцепится в череп Маланиппа зубами, рыча от дикого восторга. Спасибо Палладе, отшатнувшейся в отвращении от своего любимца и позволившей мраку смерти осенить его выпученные очи.
Итак, Алкмеон тоже занялся бумагомаранием да так интенсивно, что его свинцовое стило сократилось на треть всего за три часа работы.
"Вот уже девятый день (писал Алкмеон, отмечая свое зеркальное захоронение), и я ещё жив, хотя чудище обло, стозевно и лаяй караулит меня на каждом шестом метре лилипутской темницы. Осторожность заставляет меня не поминать всуе несколько шестерок подряд, чтобы самому не превратиться в шестерку. Я все-таки вождь, пусть вождь маленького, но воинственного племени Эпигонов и когда-нибудь обязательно буду признан вождями других народностей и племен, в том числе и Натали Саррот, предводительницей Амазонок, буду увенчан вечно-зеленым лавровым венком, листьев которого хватит моей супруге на супы по гроб моей жизни, более того - я предчувствую, как завещал учитель, что при очередном разоблачении моими недругами от меня останется только последняя, неделимая, твердая и сияющая как алмаз точка, о которой я напишу свой лучший роман, который так и назову "Точка", и точка эта поведает миру о самом личном, о самом вечном... И мне будет довольно этой последней точки, собственно, больше ничего и не надо. Ни перстня с огромным африканским бриллиантом, как на безымянном пальце ныне безымянного поэта, когда-то собиравшего на свои чтения стадионы.
Если я даже уже прожил отмеренную предвечными пряхами жизнь (Клото, Лахесида и Атропа недаром благословили меня, именно имя я посвятил свою книгу стихов "Веретено судьбы", после которой даже враги мои отступили и не смогли помешать моему посвящению в профессионалы), то все равно каждое новое подаренное Аполлоном мгновение целительно и бесценно.
Жаль только, что я не могу пересказать адекватно вспышки того внутреннего огня, который пылает во мне и побуждает к самым непредсказуемым деяниям! Многое открыто моими предшественниками и учителями, но даже самый отчаянный эпигон не решится воспроизводить уже существующее слово в слово, склонить к этому невозможно даже под страхом казни, исключая разве что настоящих (а где они?), а не самоназвавшихся постмодернистов. Только неумолимо наступающее клонирование может привести к всобщему клоунированию и последней мировой клоунаде, и тогда Ха-Ха век закончится не взвизгом, а всхлипом последнего человека, изнемогшего от хохота, постпенно переходящего в бесконечный плач.
Но всей мировой немоте назло я - не мот словес и не пот телес все-таки мечтаю самовыразиться, пусть и при помощи чужих костылей и подпорок, чужих текстов, ставших родными. Я не унижусь до грызни черепа соперника, хотя не поручусь, что не взалкаю вгрызаться в графит сокарандашника. Ведь тоже по милости чудовищной ошибки я попал не только в темницу, а вообще в этот чудовищно несправедливый мир. Мне надо было родиться в другое время, в другом месте, возможно, у других родителей, учиться у других учителей (хотя и среди сегодняшних наставников насчитываю несметное множество гениев, явно превышающее мои скромные возможности восприятия) и наверное все равно я совершил бы все те же проступки.
Собственно, весь я уже написан 66 лет назад (если быть точным - 66 лет и 6 месяцев), усыплен заклинаниями высокочтимого чародея, приглашен на казнь неотвратимого пробуждения и дождавшись на шестом десятке лет другой жизни внезапно прорезавшегося третьего глаза мудрости, я с ужасом жду своего участия в новой калидонской охоте на самовитое слово. Нельзя после высокочтимого аттического образца копировать ужимки и прыжки первородства, не будучи уличенным в грехе эпигонства. Я предчувствовал это, сочиняя свой первый и пока лучший роман "Точка", имея в виду эпигонство совсем другого рода, но слово-гермафродит, оно не хочет быть на потеху публики трансвеститом, оно и не должно им быть, незаконнорожденное дитя Гармонии, увы, не от витязя Кадма, а от змея, завороженного золотом. Поэтому-то другой мой учитель признался: "Пишу для себя, печатаю для денег". Счастливы повелители не слов, а печатных станков, они сразу печатают деньги, зато и безмолвны, как статуи или камни.
Мне если что и помнится из раннего-раннего детства, так это заросли терна, где я бездумно лакомился ягодами, не помышляя о грядущей расплате и тернистом пути паломника и скитальца, а также помнится косой солнечный луч через всю детскую комнату, под которым закипала пузырьками даже иссохшая половая краска, в котором высвечивались свободно парящие в воздухе мириады пылинок, эдакая модель вселенной, а ведь это создатель всего сущего, мой прародитель в итоге благословлял меня своей золотой дланью на извлечение радости из любой самой грязной и неблагодарной работы. О, Зевс! Никому не смогу передоверить твои солнечные откровения, которые правдивее открывания вен..."
(Здесь зазвучал некстати ежевечерний стеклянный туш, совершилось очередное разлитие тюремной туши - Федор тушил свет точно по инструкции - в 23.00).
Х
- Бобэоми пелись губы, гзы-гзы-гзео пелась цепь. Впрочем, об этом мы кажется уже говорили намедни, - произнес Виктор Владимирович, сидя на краешке ложа, в ногах у Алкмеона. Своими крылышками он попеременно копался в наволочке, набитой словно куриным пухом обрывками бумаги, сплошь испещренными математическими формулами и стихотворными строчками. Алкмеон молча лежал, подтянув ноги, явно стесняясь возможного дурного запаха носков и смотрел на большого стеклянного паука, который спустился настолько низко, что походил на настольную лампу.
- А знаете, мил человек, наша администрация решила, что мы с вами, голубчик, делаем натуральный подкоп, намереваясь бежать из узилища? Вчера меня вызывал директор тюрьмы Родольф Нуреевич Косолапов (впрочем, это служебный псевдоним, он - прирожденный варвар, истинный ариец и зовут его на самом деле Генрих Генрихович Арьев, подчиненные же прозвали его Сахарным Немцем, потому что у него врожденный диабет, и он дня прожить не сможет без инсулина, самоукалывается трижды в день, а за год целый грузовик одноразовых шприцов переводит) и безапелляционно так мне и заявил, мол, мы все давно знаем, нам сексот Водченко в подробностях доложил, подкоп уже миновал фундамент, вот-вот подойдет к канализационному рву и тогда рванет, сточные воды пойдут не в Стикс, а прямиком в камеру Алкмеона, к вам то есть, и соответственно как ртуть в градуснике тяжелобольного дойдут до библиотеки, погубят все раритеты, а у меня на носу реституционные хлопоты, никакой Коль уже не спасет мой цоколь, никакой общегерманский ватерпруф не поможет от промокания. Нет, вы это бросьте (это он мне, понимаете), крылышками-то тут не махайте, хоть по системе Станиславского, ни за что не поверю. Увольте от применения к вам грубой силы, лучше сразу увольте меня с директорской должности, она у меня давно в печенках сидит. Я не Мельцин, за кресло не держусь. Вот такой монолог я выслушал и тут же был выпровожден без всякого намека на диалог.
Алкмеон продолжал смотреть на паука, обживающего стол с одного из углов, где уже мерцала его стеклянная монограмма.
- Нет, вы мне все-таки скажите, может вы действительно один бежать хотите, а меня решили бросить, как помеху, инвалида безрукого, так я еще-таки пригодиться могу.
С последними словами Виктор Владимирович подошел к столу, наклонился и внезапно, захватив зубами край столешницы, легко поднял деревянного монстра над собой. Стол парил в воздухе, как воздушный змей. Бедный стеклянный паук едва не разбился во время гимнастических манипуляций нардиста без помощи рук и чудом улепетнул опять при помощи своего хрустального канатика.
"Канатчикова дача, какая незадача, Канатчикова дача, украденная сдача", - пропел граммофончик в голове Алкмеона. - "Мир обезумел. Век действительно приближается в своему закономерному концу, но чужой конец ещё ближе. Где-то я уже точно читал про летающий в воздухе стол с вколоченной челюстью, или это был все-таки стул?"
- Виктор Владимирович, чудак-человек, да пожалейте вы свои зубы, если даже они у вас вставные. Помните историю: чекисты, получив телефонограмму "Анданте", решили, что это сов. секр. приказ аннулировать Данте и его сторонников, и таким образом лихо почикали дантистов почти подчистую.
Виктор Владимирович ничего не ответил, только глаза его покраснели и вспучились, полезли на лоб, как у лобстера, сваренного вкрутую. "Тоже мне Омар Хайям выискался", - мысленно сплюнул сквозь зубы Алкмеон и подхватил стол с другой стороны за растопыренные ножки обеими руками. Сообща стол вернулся на свое обычное место, но паук так и остался под потолком, не клюя на вернувшуюся приманку.
В дверь камеры заглянул отчего-то запыхавшийся Федор.
- Вы без меня не скучаете? Может, в картишки перекинемся? Мне тут необычайные картинки подарили, дамы - сплошь нимфетки, пальчики оближешь. Ну дак как?
И не дожидаясь ответа, бросил на стол колоду. Вместо ожидаемой тройки треф открывшаяся сверху карта оказалась пятеркой пик.
Виктор Владимирович, не говоря ни слова, не пикируясь с тюремщиком как допреж, отправился восвояси, шествую очевидно в камеру № 6. Федор снова предложил Алкмеону перекинуться в "очко" или на худой конец в "подкидного", но сообразив, что подшефный явно не в себе, забрал колоду и положил её бережно в форменный карман.
Дверь за безбородым картежником захлопнулась, и в глазке снова замелькали остриженные ресницы.
XI
Библиотека закрылась на переучет в ожидании канализационных вод. Больше ни книг, ни газет на дом не выдавалось. Алкмеон чувствовал, что развитие сюжета вступило в завершающую фазу. Если бы у него была семья, нежная или коварная супруга, безумные или благовоспитанные дети, то, конечно, любой мало-мальски образованный эпигон сумел бы продержаться положенные двадцать раундов в пандан Ха-Ха веку, но автор был явный слабак и инерции его заемного воображения, видимо, могло хватить только на половину идеального произведения. Что ж, каждый век имеет свое средневековье и вообще Средние века не худшее время для самосовершенствования. Кроме того, каждому претенденту на терновый венец положено всего двенадцать апостолов, ибо тринадцатый - непременно Иуда. Да и месяцев в году именно двенадцать и ни на один больше, иначе это был бы не год, а огород, если бы да кабы росли в аду гробы.
В современном романе главное не правила и форма, к тому же полувоенная, а - подлинная страсть. Конечно, стоит рассеять стеклянный спермаобразный туман, осветить темные углы, смахнуть наросшую паутину и напрямик объясниться по столь же актуальным и общепонятным (как ещё недавно соцреализм) выдумкам литературоведов, как постмодернизм и минимализм.
Литературное шаманство требует жертв, и если виртуальный каннибализм ещё процветает в Каннах и канальи хотят и дальше пользоваться этой безотказной кормушкой, то и я не могу опрометчиво подставлять корму тарану с васильковыми глазами. Лучше сам пойду на абордаж очередного испанского галеона, для простоты замаскированного под банковский сейф.
Интересно то, что интересно, и сколько бы ни пыжились псевдоумники заячья шапка не окажется пыжиковой. Но как ни крути, стандарты должны быть стандартными, а штандарты - обветренными, и все-таки обязательно должен оставаться зазор между истиной и идеалом, куда можно втолкнуть сначала грубый башмак первопроходца, а потом хотя бы бочком пролезть самому якобы для нахождения абсолюта. В России, например, я точно знаю, весь "Абсолют" грубая польская подделка, настоящий "Абсолют" скандинавы абсолютно запретили вывозить, во искупление завалив славян сумеречным маслом "Сканди" для похудания. Сейчас всем нам только и остается, что скандировать нечто матерное и дьявольски субъективное.
Любая литература не вечна и увечна, а если и существует вечность, то она непременно стеклянная, и тюремщик Федор, когда на него найдет блажь, может завсегда сбрить шкиперскую боородку, схватить раскольниковский топор в пятнах не то крови, не то ржавчины и сокрушить любую хрустальную твердыню в несколько минут. Вот тебе и вечность.
Остается только личная вечность и то на то короткое мгновение, пока существует данная личность. Время полураспада личности - её средние века. Лучшие эссе без сомнения написаны в Эссексе, думаю, что и с сексом там все обстоит тип-топ. Правда, писатели-гомосексуалисты сегодня явно пытаются взять реванш за годы обезлички или даже литературного кастратства, но реваншизм никогда не имеет шансов на полный и безоговорочный успех, ибо срабатывает закон отрицания отрицания.
Так и произошло, что Федору надоело обслуживать несговорчивого и малоразговорчивого узника. К тому же Алкмеон похудел, попрозрачнел, стал стекляннопредприимчив, то бишь стал то отражать зеркально тюремные инвективы, то пропускать не только мимо ушей, но сквозь себя обидные реплики. Святого Себастьяна из него явно не получалось, а жаль, такой симпатичный ежик мог бы получиться в результате взимопонимания или хотя бы элегантная подушечка для иголок. Ан нет.
Стеклянная болезнь явно прогрессировала и готова была перекинуться в эпидемию стеклянной чумы, если бы автором был павианистый Виан. Во всяком случае долженствующий появиться памфлет "Сократись, Сократик!" метармофозировался в панегирик "Борись, Борис!" и был опубликован одновременно во всех мировых газетах, финансировавшихся в широкоизвестным фондом Фонда. (Подозреваю, что это тоже явный псевдоним).
В квадратные колеса насильственной приватизации были вставлены тормозные палочки Коха, которого в свою очередь бдительные органы обвинили в игнорировании законной очереди на отличное бесплатное жилье. Он вяло огрызался, ссылаясь на родственные отношения с туберкулезом, подбадриваемый огнеупорными саламандрами. Время как бы остановилось, но события шли своим чередом. Как корсары на абордаж очередного корсажа. Льюис Кэрролл передавал мне привет, дозвонившись по стеклопроводу с того света. Света в камере не было. Гремел отнюдь не хрустальный гром, и молнии грозили вскоре обратиться в шаровые.
Именно в этот предпоследний день заключения Алкмеону явилась во сне его покойная мать Эрифила. Не буду пересказывать их разговор, отношения с матерью более интимная штуковина, нежели секс. Там не было произнесено ни слова о "нетках", об огромной коллекции этих диковинок, собранных ещё прадедом Алкмеона счастливчиком Биантом и о диком зеркале, без которого диковинки так и оставались бы абсолютно непригодной вещью...
В ожидании абсолюта неожиданно набредаешь на веселые соответствия. Не хотите ли ещё рюмочку и порцию заливного?
У моего хорошего знакомого есть рассказ "Ловитва", родившийся на пари с соседом по палате № 6. Паритет взаимоуважений был соблюден и вознагражден японским спинингом (не путать с браунингом).
Под вечер заглянул Федор, снова начавший обрастать щетиной, и опасливо сообщил, что Виктор Владимирович приказал долго жить, в подтверждение показал рисунок Петра Митурича. Глаза предземшара были закрыты, они следили за последним стеклянным салютом: "Аве, Цезарь". Все-таки он не выдержал, не дождался Алкмеона и бежал первым.
XII
Наутро не было ни Федора (и он бежал, переодевшись в халат уборщицы, тети Поли, в горячо любимый Баден-Баден, чтобы по-шкиперски ухватиться за скользкий руль долгожданной рулетки), ни других известных Алкмеону служителей Фемиды.
Лекарь-коновал Гордин беспрепятственно вернулся в медсанчасть № 6, где начинал медбратом свою незадавшуюся карьеру, пристроился, горемыка, фельдшером "Скорой помощи". Уборщица тетя Поля, утратив по милости бежавшего Федора свой единственный халат, была единогласно провозглашена в тот де день "девушкой месяца" и удостоена фотосюиты в отечественном "Плейбое", после чего была приглашена на гастроли в Японию, где стала ведущей (и единственной, ибо остальные роли по-прежнему исполняли мужчины) актрисой театра Но.
Директор тюрьмы, гражданин Косолапов, чтобы обрести статус юридической неприкосновенности, немедленно зарегистрировался кандидатом в президенты Калидонии, а бывший президент оной попросил политического убежища в Фивах, выправил себе греческий паспорт и с легким сердцем стал дописывать при помощи бывшего же пресс-секретаря Рюмашкина мемуары, где объявил себя ни много ни мало как выжившим Офельтом, заявив, что под именем Архемора погребен его однояйцовый брат-близнец, о наличии которого ничего не подозревала даже простодушная Евридика.
Ничего не зная о столь грандиозных переменах в Калидонии, невыспавшийся Алкмеон сидел в своей камере целый день в ожидании Абсолюта. Абсолютом и не пахло.