Его привезли в отделение, поставили у стойки, паспорт передали дежурному по отделению, усталому капитану с приветливым смышленым лицом, а старший патруля нацарапал на листке бумаги лаконичный рапорт о подозрении в преступлении, не указывая конкретно, в каком. Досужие милиционеры спросили Гордина не пил ли он и не писал, он даже и не подумал, что эти два противоправных действия могли быть причиной задержания, принял вопрос буквально и сказал, что не делал ни того и ни другого. На все его редкие расспросы о своей дальнейшей судьбе, ответ был краток: вот придет опер, разберется. Гордин, кстати узнал позывные бдительного сыщика, которые тот упорно отказывался сообщить ему: Никифор Викторович Кожемяка... Такой вот былинный богатырь, окончивший милицейскую школу всего месяц назад и с упоением кинувшийся в рыночную экономику для дальнейшего быстрейшего процветания. На страны, а себя лично, любимого и как бы чересчур образованного.
   Через несколько минут Гордина предоставили самому себе, отпустили в дальний коридор, где Гордин сел на свободный стул, но от волнения не смог ни читать, ни писать. В принципе он вообще мог уйти из здания милиции, его никто не бдил, но как законопослушный гражданин он не решился на особенно далекие передвижения. Прошло больше часа, Гордин дважды подходил к дежурному, тот разыскивал по рации опера, но дозвониться не мог.
   Появившись через час оперативник в белой рубашке взял паспорт Гордина и повел его на третий этаж вместе с вещами, где два часа задавал ему все те же глупые (с точки зрения задержанного несправедливо) вопросы о генеральном директоре и его дальнейшем пути, о девушке и её дальнейшей судьбе и наконец заполнил якобы со слов Гордина объяснение, которое читать без смеху было невозможно. И не только потому, что оно пестрило грамматическими ошибками, а потому, что не было ни логики в сцеплении фактов, ни намека на повод задержания. Гордин был вынужден перечислить свои передвижения в течение неудачного дня до момента задержания. Он судорожно вспоминал, что вроде бы, лучше ничего вообще не подписывать, но расслабился, испугался раздразнить опера, хотел побыстрее освободиться и подписал весь этот бред о своих передвижениях в течение июльского жаркого уже во всех смыслах дня. Его не обыскивали, только опер Кожемяка осмотрел в своем кабинете содержимое сумки и "дипломата", стараясь ничего не касаться своими руками. Он довольно долго бурчал недовольно, что Гордина не наблюдали, предоставив относительной свободе до прихода Никифора Викторовича. В его кабинет постоянно входили и выходили коллеги, практически юноши, преисполненные необыкновенной важности и значимости в собственных глазах. Речь их была убога, примитивна как по форме изложения и словарному запасу, так и по мотивам языковой коммуникации. Они были озабочены прежде всего своими бытовыми проблемами, планировали предстоящий вечер, как лучше "оттянуться", кого бы "трахнуть", быстро пронюхав, что Кожемяке попался в руки странноватый субъект "писатель", они повторяли это определение прямо ему в лицо, словно бы слово это было синонимом слова "прокаженный", третируя Гордина своим видом и обращением и обронив пару раз уничижительные фразы по адресу прессы вообще и жидов в частности. Определенно, из-за аристократической картавости и родовитости происхождения Гордин казался им разбогатевшим евреем-выскочкой, перетрахавшим при помощи своего, конечно же, толстого бумажника всех лучших девочек столицы, отказывавших им в этом приятном занятии по причине отсутствия наличных, хотя они ого-го какие жеребцы. Впрямую денег у него не вымогали, хотя в разговорах по телефону за соседним столом у коллег Кожемяки мелькали неприкрытые намеки на участие в "отмазке" то родни, то соседей, мол, все можно решить при хорошем взаимопонимании.
   Ужасна наша юридическая безграмотность. Будучи на своей собственный аршин законопослушным гражданином, Гордин и думать не мог, что его в трезвом уме и здравой памяти арестуют, подвергнут насильственному заточению. И действительно - легко. Ну, понятно, в пьяной драке или случайной аварии, вообще, в России от сумы и от тюрьмы не зарекается никто. Но вот сейчас от Гордина требовали признания в какой-то ерунде, чепухе на постном масле, мол, он хотел познакомиться с женщиной, а она дала ему отлуп, а он рассердился и хотел догнать незнакомку, а у него плохо в семье, плохо с женой, у него бесконечные сексуальные комплексы и проблемы, а не состоит ли он на учете у психиатра... Гордин был поглощен с одной стороны своим внутренним состоянием полуступора, с другой стороны - изучением нового желанного для него мира. Ему последний месяц постоянно снились, как оказалось, вещие сны, он пытался писать повесть "Гордиев узел", но путался в неизвестных ему реалиях, он не мог выстроить должным образом занимательный сюжет, не знал главное, как заканчивается заточение, ведь во сне он-таки устроился в камере, плохо ли, хорошо, но ему было понятно, что чувствует человек, очутившись изолированным от обычной жизни, затворенным за стальной дверью то ли с зарешетченным, то ли с сейфовым оконцем. А с него требовали признания. Признания в том, чего не было, чего он не совершал. Впрочем, издевательство было достаточно сдержанным, без излишеств, аккуратным, видимо, журналистская "ксива" все-таки сдерживала мучителя.
   Гордин сначала недоумевал, потом надеялся, что раз его личность установлена, его через три часа отпустят, этот-то срок он знал и помнил, зря что ли он прочел не одну дюжину романов Николая Леонова, Данила Корецкого и Александры Марининой, эдакой русской Агаты Кристи, ведь документы у него в полном порядке и вины он за собой не чувствовал и конкретного обвинения ему не предъявляли, а жали на то, что надо помогать милиции в её нелегкой работе, что можно было истолковать не только двояко, а с множеством любых психологических и экономических нюансов.
   Пока он находился в дежурной части, он успел насмотреться на будничную работу отделения. Было несколько задержанных за мелкие проступки, но и таких, у кого не было документов, всех спрашивали, сколько у них денег и брали штраф, либо по максимуму - 41 тысяча, либо добровольно, сколько кто даст и сколько есть денег. Так у одного приезжего было всего 8 тысяч 100 рублей, и это сгодилось и послужило причиной его немедленного освобождения. Гордин и рад был бы откупиться, но он боялся принципиального опера, а вдруг да и припишут ему подкуп должностного лица, что просто позволит мошеннику с удостоверением увеличить сумму мзды. Сидя в коридоре, он слышал, как кто-то за приотворенной дверью распекал собеседника, мол, как ты посмел так мало дать, ну ты поплатишься, кровью умоешься, и мимо него мелькнула фигура "чурки" или лица "кавказской национальности", которого перевели на другой этаж, подальше от ненужных свидетелей. Впрочем, Гордина не замечали, к нему моментально привыкли, как к детали служебного интерьера, и преспокойно прямо на виду у него обделывали свои малочистоплотные привычки. И он собственно не обращал на эти делишки особого внимания, озабоченный лишь собой. К нему "менты" отнеслись и относились в дальнейшем сверхпрекрасно, они сочувствовали ему, как действительно невиновному, попавшему по непонятной причине, как кур в ощип какому-то сосунку-оперу, который и работает-то всего первый месяц, а уж оборзел чересчур и не по чину берет. Вообще, между сотрудниками отделения, дежурными милиционерами и оперативниками, сотрудниками криминальной полиции, существовало явное противостояние, так всегда было и в царское время, и в годы советской власти, и сейчас при "демократах". Просто питательная среда, "кормушка" была почти одна, а подход и возможности у каждого разные, что, собственно, и рождало противоречия и разногласия.
   Незадолго перед приходом опера, в отделение пришли с жалобой два замызганных алкаша: муж и жена - с жалобой на пьяного соседа по коммунальной квартире, которых их матерно оскорбил и чуть ли не выбил дверь в их комнате. Участковый через несколько минут привел этого соседа, крупного мужика в джинсовом костюме, с татуировкой на руках, которого довольно быстро поместили в железную клетку, где находился другой задержанный, молодой парень в спортивном костюме, а в соседней клетке на деревянной, выкрашенном в светлозеленую краску топчане сидела женщина неясных средних лет, задержанная за торговлю в неположенном месте.
   Кожемяка после оформления объяснения, видя непонятливость и неподатливость "писателя", заявил:
   - А сейчас мы тебе пальчики откатаем. До сих пор не судим? Так будешь. Вот поиграешь на нашем "рояле", мы тебе статейку-то подберем. Не может быть, чтобы нигде ты не засветился. Уж больно похож на разыскиваемого насильника, вот и фоторобот: крупный мужчина лет сорока-пятидесяти, в очках, с усами, с короткой стрижкой...
   - Этот, что ли? - спросил Гордин и показал на отпечаток ксерокса, где был изображен совершенно непохожий на него субъект в вязаной шапочке, с худым скуластым лицом.
   - Ну, это же фоторобот, а при соответствующей доводке он вполне может совпасть с твоим портретом. У нас есть понятливые свидетели.
   - А вы не боитесь заиграться? Существует ведь и прокурорский надзор.
   - А что ты, писатель, писать хочешь? Да у нас тут без конца жалобы пишут и все без толку, имей в виду.
   И Гордина перевели в другую комнату на том же этаже, где сидели ещё три человека. Один из них поднялся и подошел к Гордину.
   - Ну что, поиграем на рояле, разомнем пальчики. Тебе ещё не снимали отпечатки? Вот будет фокус, если в картотеке поможешь загадки разгадать, улыбаясь, говорил крепыш в черной рубашке и черных брюках. От него попахивало слегка алкоголем. Что ж, пиво пить на службе пока не запрещено.
   В углу комнаты стоял стол, на котором лежал лист бумаги, покрытый густой черной пастой. Крепыш взял валик, который потом постоянно сваливался с держателя, прокатал его по черной краске и начал смолить большой палец. Кожемяка подвел Гордина к другому столу, на котором лежали три дактилоскопических карты и посоветовав ему расслабить кисть, аккуратно перекатил палец с боку на бок и посмотрел на отпечаток. Увиденным он остался доволен: отпечаток был отчетливым, борозды-морщины хорошо различались на фоне бумаги. Рисунок походил на географическую штриховку на старых военных картах. "Вот она, топография жизни!" - философически и одновременно отстраненно подумал как бы не о себе Гордин.
   Процедура заняла неожиданно много времени. Краска была плохой. Валик забирал её на себя неохотно, отпечатков нужно было сделать немало: трижды десять - это тридцать касаний, тридцать намазываний, тридцать подходов и отходов. Пришлось искать краску, но её не оказалось. Снабжение, как и вообще по стране, было отвратительным. Денег на нее, видимо, как и на другую оргтехнику не выделялось. Последние отпечатки всех ладоней делались таким образом: крепыш в черной рубашке клал гординскую ладонь на лист с краской и двумя руками давил на тыльную сторону, пытаясь заставить краску зацепиться за кожу ладоней. Гордин вообразил, что крепыш готов уже попрыгать на кисти, чтобы краска пристала прочнее. Внимание оперативников ослабло, на одной из карт в средние отпечатки больших пальцев вместо должной пары всадили дважды один правый палец. Гордин заметил ошибку, но не стал обращать внимание. Эдак пришлось бы переделывать все десять отпечатков + два + обе ладони. Наконец, процедура закончилась.
   Все это время третий оперативник "сидел" на телефоне, общаясь, видимо, со своей теткой, радостно убеждая её, что её сын, а соответственно его двоюродный брат пойдет не обвиняемым, а только свидетелем.
   - Ну, не могу я, тетя Нина, допустить, чтобы моего брата засудили. Нет, денег пока не надо. Впрочем, я не знаю, сколько понадобится. Но приняли меня хорошо, когда узнали кто я. Я завтра снова поеду, цветы повезу. Да, я сам думал, что запросят ой-ё-ёй. Нет-нет, пока ничего не надо. Все равно вам придется потратиться, только начни. Да, я потом к вам заеду, все расскажу, посоветую, как себя вести.
   Гордин не дослушал конца разговора, ему надоело прислушиваться, а вскоре его перевели, видимо, к начальству. Кабинет был по объему такой же, но почище и понаряднее. Столы были другие, телефонные аппараты, стояли сейфы, видимо, с оружием и документами. Дверь была металлической. Когда Гордина завели, её не только захлопнули, но и закрыли на замок.
   Видимо, более опытный сотрудник Геннадий, тоже весь в темном, крепенький, наверное и "черный пояс" каратэ имеет, сидел в кресле и изучал "писателя". В принципе, охотничьего азарта, как у Кожемяки, у новых оперов не было заметно. Гордин спросил Геннадия попозже, не старший ли он опер. "Нет, просто опер", - был лаконичный ответ. Только второй крепыш что-то бубнил почти антисемитское, мол, развелось тут коммерсантов немеряно, всякие Файфманы, Пильманы, Кацнельсоны и представьте себе, у каждого почти по три высших образования, а тут, мол, одно получить никак не можешь. Гордин тактично молчал, его три высших образования тут только бы подлили масла, а может это на него намекали, получив разработку или справку, как там у них называется подобный документ.
   - Ну что, Владимир Михайлович, говорят, вы на нас прокурору жаловаться собираетесь? Недовольны обращением Кожемяки? Вот, кстати, почитайте снова свое объяснение, ничего там лишнего нет и все ли правильно записал наш сотрудник?
   Гордин был вынужден снова пробежать глазами объяснение и одобрить работу начинающего опера. Текст был бредовый: "Ко мне подошла девушка и спросила как пройти к какому-то магазину. А я стал читать ей стихи". Относительно светлый крепыш, словно следуя мыслью за читающим свое объяснение Гординым неожиданно спросил:
   - А вы всегда незнакомым женщинам стихи на улицах читаете? Это у вас хобби такое? Вы случайно на учете у психиатра не состоите? Нет, говорите? Напрасно. Лучше состоять, можно тюрьмы избежать. А куда, кстати, делать девушка? Может, и её уже вы того, успели? А, не могли? Ну как же, ведь вы человек способный, талантливый. Вот и Кожемяка вас заметил и никак расстаться не может. Наша служба, кстати, давно закончилась, а мы тут с вами уже три часа возимся, вот как интересно. Не каждый день к нам писатели попадают.
   Гордин осмелел и сказал, что он готов к ним ещё раз зайти. Мол, если они сюжетик подбросят, поделятся сокровенным, историями жуткими.
   - Не любим мы прессу. Вот Андрей Кивинов - это настоящий писатель. Знаете такого?
   На предположение Гордина, что это питерский фантаст, усмехнулись коллективно. Какой он фантаст, он настоящий реалист, детективщик. Умница, каких мало. Гордин припомнил, что в кабинете у Кожемяки прямо на дверце сейфа наклеена вроде бы остроумная цитата, смысл которой сводился к тому, что главное не качественно делать дело, а вовремя забивать баки начальству и подпись: Андрей Кивинов. Такая трафаретка висела чуть ли не в каждом кабинете. Интеллектуалы у нас оперы, любители хорошей качественной литературы.
   - А вы не против, Владимир Михайлович, если мы вас ночевать оставим, до 10 утра? Не против говорите? А что вы раньше Кожемякой возмущались? Ах, говорите, с системой не сражаетесь. Это мы-то система? Что вы собственно имеете в виду? Ах, ничего особенного. Ну и на том спасибо. Значит, переночуете. Может быть и для творчества будет полезно. Ну, всего доброго, - попрощался с Гординым Геннадий, и его вывели из кабинета, проводили вниз и перепоручили дежурным по отделению. Вещи у него не забрали. Милиционеры в форме завели его в арестантское помещение, где слева располагались две железные клетки из прутьев толщиной в палец, двери которых были заперты. В одной находилась женщина, которую осудили на трое суток за торговлю в неположенном месте и должны были в течение часа увезти в поселок Северный, где проведут ей профилактику педикулеза и тому подобное. В соседней клетке находились двое мужчин: молодой человек в спортивном костюме, сразу запросивший дать ему воды, но его сосед запретил ему обращаться к Гордину, дескать, и его могут наказать. Соседом этим был пьяный сосед-дебошир из коммунальной квартиры. Гордину, кстати, перед заселением дали пустую пластиковую бутылку и посоветовали набрать воды из умывальника в туалете. По другой стороне располагались две пустые камеры с открытыми настежь дверьми, в одной из которых был глазок-иллюминатор размером с кулак, застекленный и прикрытый металлическим щитком на стержне, позволявшем открывать и закрывать оконце, во второй двери было оконце размерами 20 на 30 сантиметров, забранное решеткой из железных брусков в два пальца толщиной. Затем шла дверь в туалет, описание которого излишне: сортир как сортир, примерно пятидесятых годов на железнодорожной станции маленького городка. Стоило только открыть дверь и резкий запах аммиака отрезвлял не хуже нашатырного спирта. И ещё одна дверь - в кабинетик или подсобку личного состава. Туда шныряли за едой, там переодевались, там "поддавали" после сдачи смены, сдачи дежурства.
   Гордин сел на стул с отломанной спинкой около двери в подсобку, достал листки бумаги и, положив их на "дипломат", начал записывать по порядку впечатления и события последних пяти-шести часов. Выдуманный сюжет полугодовой давности обрел живые черты, задвигался. Интересно только, куда выведет кривая, какой продиктует конец жизнь, какую развязку? Обычно гордиев узел нужно было рассекать мечом, но может быть его можно и распутать, развязать, пусть и расцарапав в кровь усталые пальцы...
   Мимо Гордина время от времени шмыгали милиционеры в туалет. Они на удивление добродушно и с сочувствием отнеслись к нему. Причем в сочувствии этом не было ни подхалимажа, ни искусственности. Они, насмотревшись здесь всякого и сами будучи не ангелами, прекрасно понимали несправедливость его заточения, к тому же сказывалась нелюбовь к другой ветви службы. Всегда ведь армия не любит ментов, менты не жалуют кэгэбэшников или сейчас фээсбэшников, хоть как переименуй, а последние высокомерно презирают всех подряд. Ему предложили на выбор занять любую камеру, предупредив, что не будут запирать дверь. Каждый проходивший мимо предлагал передохнуть, поспать, но Гордин водил шариковой ручкой по бумаге, дело шло. Изредка его отвлекали разговоры с мужиками в клетке. Женщину из соседней клетки быстро увезли.
   Внезапно Гордин не то задремал, не то задумался и в этом странном забытьи ему привиделись другие события и другие люди, но все равно он участвовал в параллельном мире в том же досадном облике жертвы, агнец несчастный. Видно, так уж было написано ему на роду Отцом Небесным. Умирать и рождаться снова для бесконечных мук. Христа распяли только однажды, его же распинали ежесекундно и непрестанно.
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
   I
   Жизнь человека, как свеча на ветру. И запомните еще, пожалуйста, после того не значит - вследствие того. Но бывают странные сближения. После того, как Гордин попал в страшную аварию два года тому назад и повредил правое плечо и нос, он сильно переменился, исчезла куда-то всегдашняя нервозность, он почти перестал писать стихи и стал писать прозу, находя в этом неизъяснимое удовольствие, охладел к накопительству раритетов, словом, превратился совершенно в другого человека.
   Но никому он не рассказывал, что в момент столкновения машин, когда его физическое тело вылетело через лобовое стекло, его астральное тело отделилось от физического и какое-то время находилось на некотором отдалении, наблюдая суету и суматоху вокруг разбитых машин. Сначала он даже пытался помочь самому себе, неподвижно лежащему на земле, пытался повернуть физическое тело, уложить его поудобнее, остановить кровь, но это не получилось. Астральный Гордин был слишком слаб, руки его соскальзывали, реальные предметы и конечности лежащего без сознания Гордина проходили сквозь астральные очертания, как сквозь туман.
   Когда же прибывшие, наконец, санитары положили физическое тело на носилки и задвинули вглубь "скорой помощи", астральное тело неожиданно почувствовало, как напряглись невидимые скрепы и словно сильная пружина вдвинула его бесшумно и незаметно снова внутрь физического тела, распростертого на носилках. В это самое мгновение Гордин открыл глаза и пробормотал нечто невразумительное.
   - Вроде что-то про небесный колодец бормочет и ещё про свет на дне колодца, ты, Ваня, не слышал? - обратился один санитар к другому, сидящему напротив на узкой боковой скамейке, тянущейся вдоль борта машины.
   - Нет, только стон какой-то, - откликнулся напарник, посмотрев на лежащего опять неподвижно Гордина.
   Его привезли и сдали в приемный покой знаменитой "Склифасовки".
   Он же, очнувшись на другой день, был свято уверен в возвращении, на своих ногах домой, в первой помощи, оказанной женой и дочерью, и уверенность эта только подкреплялась постоянно освежаемым воспоминанием и снами, искаженно рисующими основную реальность. Но ведь основная и виртуальная реальности не отменяли совершенно непознанные миры.
   II
   Начало летних дней ознаменовалось скоротечными грозами и дождями. Бывало, ещё весело догромыхивал гром, словно на телеге везли пустые ведра или бидоны, а солнце уже играло вовсю в невысохших лужицах и влажноватых чуточку зеленоватых стеклах окон.
   Коротышка Корольков был несказанно удивлен, когда узнал, что я начал писать, вернее, уже написал роман о себе самом, любимом, и вдобавок нагло устроил ауто-да-фе для нескольких добрых знакомых, в том числе, осмелился задеть его священную персону "картофельного эльфа", а что тут странного? Я ведь писал всю сознательную жизнь, писал, в основном в уме, разыгрывал спектакли-хеппенинги для самого себя, любимого зрителя и единственного настоящего читателя, я бессознательно самовыражался, чтобы излечиться от жесточайших приступов хандры и недовольства миром и самим собой, что требовало устранения хотя бы одного из составляющих. Устранить мир я естественно не мог иным способом, нежели выключить собственную жизнь, как надоевшую лампочку, висящую без достойного абажура на голом шнуре под облезлым потолком. Мне, графу, претило стать наемным щелкопером, графоманом, обслуживающим вялые духовные запросы сограждан, что напоминало мне оральный секс с паралитиком. Я был не брезглив от природы и воспитания, мог оказать первую медицинскую помощь, но рот в рот, нос в нос? Впрочем, чем рот чище другого органа, одних микробов, живущих в носоглотке, больше, чем населения в современной России, стараниями псевдодемократов стремящегося к тотальному вымиранию. Я жил и писал бессознательно, но когда жестокий удар встряхнул мой испорченный мозг, замкнулись какие-то другие важные связи и, цветной радугой полыхнув перед глазами, прежняя жизнь попрощалась со мной и наступило второе рождение. Пришло новое сознание уходящей, быстро утекающей жизни, струящейся как песок в песочных часах, как вода в клепсидре, требовалось немедленно заткнуть отверстие, схватить жадными скрюченными подагрическими пальцами неизвестного поэта эту жалкую, но прекрасную уходящим сверканием, точно осколок бутылочного стекла на изломе, затмевающий зеленью изумруд, на две трети прожитую жизнь. Заранее соглашусь с одним из своих литературных учителей: чтобы я ни написал, это будет прежде всего автобиография с массовыми казнями добрых и недобрых знакомых; конечно, я тоже перетасую факты и чувства, переоформлю их, разжую и отрыгну и, завязав в сухую чистую тряпицу отжевыш, дам его новорожденному младенцу заменителем материнского молока, которого не смогу при всем желании выцедить, будучи существом другого, всего-навсего оплодотворяющего начала. Разжую и отрыгну, если получится, если не засну после сытного ужина и не засплю чудные идеи, мириадами светляков мелькающие в компьютерном мозгу человека-машины, попавшего в аварию, нового кентавра Ха-Ха века, вынужденного нередко выдумывать сновидения, повелевая легионами слов, муравьями снующих по муравейникам толковых и этимологических словарей.
   Карлик видел себя Карлом Карловичем Царевым, упоенно дергавшим за языки десятки, а то и сотни колоколов на всемирной колокольне, в то время, как это были в лучшем случае связки надутых шаров, издававших громкий хлопок при лопании, а я, грешный, думал о Владимире Михайловиче Гордине, которым был вынужден стать по неумолимой воле Создателя, и о Владимире Степановиче Гордине, который время от времени попадался мне на жизненном пути. По документам нас различал совершенный пустяк - отчество, но ведь отечество было одно, и когда я переехал в столицу, то с существованием своего двойника пришлось сталкиваться чуть ли не ежедневно. Сознаюсь, был у меня пунктик среди множества других легкомысленных пунктиков: ежедневно ездить с окраины, где я работал в поликлинике окулистом, в центр, чтобы безмятежно прогуляться по Тверской, которая называлась тогда улицей Горького, поглазеть на красивых девушек, любящих сладкую жизнь, и обязательно зайти на Главтелеграф, в котором чувствовал немало родственного и родового: особняк серого камня, облицованного красноватым гранитом, начищенные бронзовые ручки парадного подъезда, как и у моих предков в Петербурге, и даже банальная рифма моего сословного положения, родового титула, в чем тогда, находившийся под ласковым присмотром КГБ, я не мог признаться даже себе самому. Ну, какой я граф, двадцативосьмилетний дипломированный лекарь, ещё безусый, правда, уже с глубокими залысинами, полноватый субъект в любимых темных очках (знак неразделенной любви к отечеству) и огромным портфелем в руках (не портфель, а маленький сарайчик, - радостно констатировал мой приятель о ту пору, сокурсник по филологическим штудиям Вадим Врунов, бывший одно время главным редактором журнала "Тихий Нил" и достойным учеником Степана Шорохова, автора одноименного загадочного романа о походе русских казаков в Африку и службе их у императора Эфиопии, который пытался покорить Египет)!