Пашка перехватил соседа на тропе к насыпи. Они прожили под одной крышей много лет, встречались каждодневно, а сейчас сошлись будто после долгой разлуки, будто после долгого плавания в разные страны или эпохи… Разговор сперва не вязался, словно каждый стал нечаянным свидетелем тайны другого.
   Мягкий закатный свет солнца струился между высоких берез, чередой стоящих возле железной дороги, отбрасывал от стволов долгие тонкие тени. В траве пилили кузнечики. Встревоженная чем-то ворона каркала в высокой тополиной кроне.
   – Ты часто сюда ходишь? – наконец решился Пашка, не назвав церковь церковью.
   – Часто, – простосердечно ответил Костя. – Люди в церкви добрые.
   – Ты чего, в Бога веришь?
   – Как же в него не верить?
   – В школе другое говорят. Ученые разные тоже доказывают: Бога нет, – сказал Пашка, но довод его звучал наивно, даже глуповато.
   – Среди ученых много людей невежественных, – ответил Костя.
   – А Ленин? – испуганно спросил Пашка.
   – Революционерами дьявол водит, – сказал Костя. – Ленин крещеный с младенчества. Потом в него бесы вселились.
   – Ты же сам комсомолец!
   – Я не настоящий комсомолец, – ответил Костя. – Нас всем классом принимали. Чтоб маме не жаловались, я наперекор не пошел.
   – Ты есть хочешь? – спросил Пашка. – У меня тут есть.
   – Да. Я бы поел, – согласился Костя.
   Они сели на траву, под ближнюю березу. Ели черный посоленный хлеб с зеленым луком, огурцы, пили квас из бутылки. Пашку распирало любопытство.
   – Где он, ваш Бог? На небе?
   – Он везде, Паша. Он повсюду. Он и со мной, и с тобой. Он как воздух.
   Объяснения Кости казались расплывчаты, Пашке хотелось конкретнее.
   – Не может быть ничего конкретнее, Паша! Ты ведь не видишь воздух и потрогать его не можешь. Так и Бога потрогать и увидеть нельзя. Ему только довериться можно, – отвечал с искренностью Костя. – А ты зачем с собой еду носишь?
   Теперь уже Пашке держать ответ, рассказывать про Мамая.
   Костя слушал его в задумчивости, в напряжении. Потом перемахнул себя щепотью, наложил крестное знамение.
   – Это тебе Господь силу дал! – просветленно, даже возвышенно сказал Костя.
   – Причем тут Господь?
   – Я, Паша, этого бандита, Мамая, боюсь очень. Но готов ему в ноги кланяться. Через этот страх я к Господу пришел… Всегда должно быть что-то такое, через чего надо пройти. Чтобы мир познать, себя, силу Господню почувствовать. Боль и страдание не зря даются. Это Господь человека к себе призывает. Благодать человеку через страдание дает… – Костя не давил своими мыслями, но излагал убежденно, будто проповедь. – Господь тебе, Паша, в руки ящик вложил. Не случайно там этот ящик оказался. И встреча ваша там не случайна. Ты страдал – Господь тебя услышал. За твои страдания смелость тебе дал. Теперь ты уже не такой, как прежде.
   – Чего тут Господь? – сопротивлялся Пашка. – Мне надоело гада терпеть!
   – Через страдание и терпение человек к свободе идет.
   – Какая к черту свобода? Теперь мне с Мамаем воевать придется!
   – Несправедливости на земле много. Почему так? Я объяснить не могу. Другие тоже не знают, – покорно признался Костя. И добавил: – Надо Господа благодарить, что ты не зашиб бандита насмерть.
   Сумрак и тишина спускались на землю. Или поднимались от земли. Солнце еще не угасло совсем, западные сизые облака искрасна озарялись снизу. Но месяц – прозрачный сапфировый серп – уже покорил небо. Вылущилась над лесом крупная звезда – Венера.
 
   Дома Пашка никого не застал. Мать, должно быть, на работе. После смерти отца она бралась за разные подработки: «двое сынов – одеть, обуть, накормить надо…» Но Лешка-то где? Говорил ему: носу не высовывай! Как бы под руку Мамая не попался.
   За бараками, возле сараев Пашка пробрался домой к Саньке Шпагату.
   – Лешку надо найти.
   – Нечего его искать! Идут в обнимку с Мамаем. Оба пьяные. Мамай в фуражке, но видно, что башка у него забинтована… Я у Лехи спрашиваю, вы куда? Он говорит: на танцы.
   – Не может такого быть!
   – Я, кажись, не слепой! – обидчиво ответил Санька Шпагат. – Почему не может? У Лехи всё может! Он ловкий.
   Пашка подстерег брата у дома. Тот и впрямь оказался под балдой и гнал жуткую историю с блатными вывертами.
   – Мы с Козырем и Петей подкатили… Мамай сразу клюв повесил… А потом два раза в магазин за вином летал… Не боись, Пашка. Мы всех отрихтуем. Брат за брата! Мамай, в общем, чувак ничего. Топор войны зарыт.
   – Дурак ты, Лешка… Спать быстрей ложись. Пока мать не пришла. Расстроится.
   Брат скоро уснул. Пашка сидел в коридоре на сундуке, думал о прошедшем, таком длинном, странном дне. Казалось, сплелся тугой мучительный узел на судьбе – махом не разрубить. Даже страх брал за горло – жить не хотелось. А вышло все как-то гладко.
   – Лешка, значит, все уладил? – обрадовался за исход конфликта Костя. – Ему Господь больше нас дал.
   – Чего больше-то? – недоверчиво спросил Пашка. – Ума, что ли?
   – Дело тут не в уме. Не все умные Господню благодать умеют любить, – на каком-то своем языке ответил Костя. – Он легче. В нем жизни больше. Радости больше, свободы…
   – Ерунда все это. Заморочил ты себе мозги, Костя… Нет никакого Бога! Гагарин в космос летал. Леонов в космос выходил. Американцы на Луну высаживались. А Лешка просто везучий. Мозги у него шустрые.
XIII
   Эх, Лешка, Лешка, голова шальная!
   Как-то раз Александр Веревкин – тот самый Санька Шпагат, друг братьев Ворончихиных – сговорил Лешку на вечернюю рыбалку. Отправились к Вятке на велосипедах. Улова в той вечерней рыбалке оказалось шиш с маком… Друзья сидели у костра, поджаривали на осиновых вицах корки черного хлеба, трепались. День иссяк, быстро смеркалось, на небосклоне высыпали звезды.
   – Астрономом, Леха, хочу стать, – разоткровенничался Санька Шпагат. – В Ленинград в институт поеду учиться. Кровь из носу – поступлю. Я уже сейчас по два часа в день к экзаменам готовлюсь… Гляди, звезда красная. Это Марс. А вон там Козерог, созвездие. А это Водолей. А вон там, кажись, Меркурий виден. – Санька достал из рюкзака бинокль, протянул Лешке. – В бинокль на Луне кратеры видно.
   – Так уж и видно, – ухмыльнулся Лешка, осторожно взял бинокль, осторожно пристроил окуляры к глазам.
   – Нет, Саня, – вдруг пригвоздил Лешка, – не бывать тебе астрономом! Кратеров на Луне тебе не видать, как своих ушей!
   Санька Шпагат оторопел. В нем, казалось, все замерло на взводе: каждая клетка, казалось, готова лопнуть, взорваться от негодования.
   – Почему? – сухим шепотом произнес он.
   – Потому что ты вор! – безжалостно, будто кулаком в нос, припечатал Лешка.
   Короткое слово «вор» было самым гнусным черным клеймом. Оно истребляло, как смерть, понятие высшего образования и астрономического телескопа.
   – Ты вор! – смело повторил Лешка едучее слово, раздразнивая Саньку. – Этот бинокль ты украл у Кости Сенникова. У него мать этот бинокль с фронта привезла… Ты, Саня, когда-нибудь попадешься на крупном и сядешь в тюрьму. Потому что вор.
   Лешка оскорблял, давил зловещей печатью, вводил друга в истерику. Санька Шпагат дрожал от обиды, разоблаченный, растоптанный в своих заветных мечтах.
   Он заговорил заикаясь, чуть не плача:
   – Это бо-олезнь у меня… Я чи-и-тал. Клептомания… Ты думаешь, я не переживаю?
   – Тебе завязать надо. Раз – и навеки! – смилостивился Лешка. – Один карманник, чтоб не воровать, палец себе откромсал. Чтоб из чужого кармана кошелек нельзя было вытянуть…
   Они сидели подле костра на березовом бревне. Санька Шпагат положил руку с растопыренными пальцами на бревно, ломким, но воспаленно-решительным голосом сказал:
   – На! Отруби мне-е палец!
   – Ты должен сам это сделать, – невозмутимо ответил Лешка и воткнул возле Саньки нож. Мимоходом, без суеты, заметил: – Палец для астронома пригодится. Мету себе на руке поставь. Чтоб не воровать. Чтоб видеть и помнить. Всегда.
   Санька Шпагат в запальчивости схватил нож и саданул себе по руке. Он, конечно, не хотел перерубить себе вену и не предполагал, что кровь способна бить фонтаном. Кровь брызнула Саньке в лицо. Он совсем тут обезумел, затрясся. Он выл, прыгал от боли и отчаяния, потом повалился наземь, стал сучить ногами, карабкать каблуками землю. Лешка, по чьему наущению вышло кровопролитье, тоже очумел от неожиданности. Вид брызжущей из руки крови, истерика Саньки обезголосили, обездвижили его.
   – Руку согни! – наконец выкрикнул Лешка. – Перетянуть надо! – Он резко расстегнул брючный ремень, вытащил из шлевок.
   Санька Шпагат метался, отталкивал Лешку, и они, матеря друг друга, еще потеряли время. Лешка перетянул-таки искромсанную руку, приказал:
   – В локте не разгибай! На велосипед! Одной рукой правь! В травмпункт – быстро!
   С той поры дружба Саньки Шпагата и Лешки Ворончихина оборвалась. Они избегали встреч, друг с другом не говорили. Бинокль вернулся Косте Сенникову. Сам же Александр Веревкин после десятилетки уехал в Ленинград, где сделался студентом.
 
   Эх! Лешка, Лешка, голова удалая!
   …Как-то раз к Косте Сенникову примчался соседский мальчонка Андрейка. Выкрикнул с порога:
   – Там твоя мамка! На остановке лежит. Пьяная напилась. Идти не может.
   Костя опрометью бросился на улицу, даже без куртки – а был октябрь: холодно, сыро. Полетел к остановке. Пацаненок Андрейка поспевал за ним. Маргарита и впрямь лежала на остановочной скамейке в невменяемости. Косынка на ней сползла, плащ сидел комом, один чулок был порван на коленке, в него светилась грязная коленная чашечка.
   – Зачем же вы так-то, мама? – кинулся к матери Костя. Но враз понял, что один мать до дому не дотащит.
   – Обратно беги! – крикнул он Андрейке. – Лешку Ворончихина зови!
   Почему он сказал Лешку, а не Пашку? Разве Пашка бы не помог?
   Люди кругом. Идут с работы. Едут на автобусах. Хоть сквозь землю проваливайся. А мать – лыка не вяжет. Пацаненок Андрейка умчался, да Лешки все нет и нет. Вдруг треск мотороллера. Мотороллер трехколесный, грузовой, с кузовом под брезентовым тентом. За рулем Лешка, вид решительный. Лужи брызгами разлетаются из-под колес. Затормозил у самой скамейки.
   – Давай, Костя, грузить будем! – по-деловому сказал Лешка. – Ты не расстраивайся. Со всяким такое бывает. Устала теть Рита. Мигрень, может быть. Голову вскружило.
   Вскоре у дома произошла выгрузка. Маргарита лишь мычала. Улыбалась, когда открывала глаза. Висла на руках Кости и Лешки.
   Когда ее дотащили до кровати, Лешка наказал:
   – Ты матери на спине не давай спать. Вдруг тошнить начнет. – И сам тут же в дверь: – Мотороллер надо срочно вернуть. Я ж его у школьной столовой без спросу взял…
   – Лешка, – поймал его за рукав Костя. – Спасибо тебе. Если б ты знал, как невыносимо стыдно мне. Больно…
   – Не страдай, Костя… Некому тебя стыдить. Нет на тебя судей! И на теть Риту нет! Никаких судей! Она войну прошла.
   – Ты мне брат, Лешка, – сглотнув слезу, шепотом произнес Костя.
   За угнанный и пригнанный мотороллер Лешке пришлось отчитываться в милицейском пункте участковому Мишкину. Мишкин наконец-то дослужился до офицерского звания, заочно одолел милицейскую школу и сидел гордым новоиспеченным офицером в новеньких погонах младшего лейтенанта.
   – Протокол надо составить.
   – Какой протокол, товарищ майор? – твердил свое Лешка. – Это не угон. Это использование транспортного средства в целях спасения жизни человека! Участника войны, кстати. Такое законом дозволительно, товарищ майор.
   – Я не майор, – строго заметил Мишкин.
   – Будете! – воскликнул Лешка. – Теперь-то уж точно пойдет. Лишь бы первая звезда на небосклон взошла…
   – Да? – серьезно уточнял Мишкин.
   Эх, Лешка, Лешка, голова лихая!
   Лешка уже давно мучился желанием любви. Он страдал от своего все растущего хотения. Казалось, он ни о чем другом и не думал больше, как о том, чтобы иметь женщину. В каждой девушке и молодой даме он искал свою партнершу… Он изнывал, вспоминая библиотекаршу Людмилу Вилорьевну. Он досконально помнил ее тогдашнюю, нагую. Вот бы теперь коснуться ее сосков повзрослелыми руками, обнять ее, прижаться к ней алчно. Совратительница место работы переменила, перебралась жить куда-то на иной адрес, говорили, вышла замуж за поэта-авангардиста, а потом вроде бы ушла к старому хрычу-художнику, который обожал рисовать ее нагую.
   Десятки, сотни девушек и женщин мысленно раздевал Лешка, всем раздаривал жаркие объятия. Откровенничать на истязательные темы с Пашкой было сложно. Брат любую интимную деталь жизни держал в секрете, никогда не откровенничал про возлюбленную Таньку Вострикову, не рвался до картинок с обнаженными девками или раздразнительного чтива. Костя при разговорах про жгучую юношескую мечту тушевался, улыбался виновато, но суждений Лешки не пресекал.
   – Я бы всех девок нашего класса перепробовал. Людку бы Свиридову… Светку, Наташку бы Ершову. Нинку бы толстую. Лидку Ожегову. Даже бы замухрышку Зинку… – мечтал Лешка вслух. – Только они пока бестолковые. Им люли подавай. Своего счастья не понимают… – Он понижал голос: – Череп приезжал. Капель мне оставил. «КВ».
   – Что это такое? – спрашивал Костя.
   – Конский возбудитель!
   – Конский?
   – Ну да. Коней перед случкой возбуждают… Я Ленке Белоноговой уже два раза незаметно в чай подливал. Но она молода еще, не пробрало. Все хочу нашей завучше Кирюхе подлить. Чтобы она Водяного засношала… Я все время о девках мечтаю, – признавался Лешка.
   – Ищите да обрящете, стучите да откроется, – чуть краснея, говорил Костя загадочными словами из прадедовских книг.
   Счастье свалилось на Лешку нежданно, как гроза. В тот день и была гроза. Нечаянная великолепная гроза.
   Над горизонтом народились, набухли толстые тучи, столкнулись синими брюхами, высекли извивистую ломкую молнию. Гром покатился над землей. Шалый бодрый ветер встрепенул листву на деревьях. Лучи солнца запутались в дымах застящих туч, трава стала изумрудистой, и как-то враз, с первыми каплями дождя, резко ощутился запах пыли. Первые громы шли боковые, негромкие, но тут по небу прокатился дробный грохот, и наконец поразительной оглушающей силы треск расколол небо. Казалось, всё с этого неба обвалилось. Гигантский водяной вал рухнул на землю. Лешка в этот час окажись на улице, бегущим под дождевыми волнами. В момент, когда дикий гром разъял небо надвое, как грецкий орех, он втянул голову в плечи и кинулся под кусты акации переждать бешеный шквал.
   – В дом зайди! Чего мокнуть! – кликнула его Надя-почтальонша в открытое окошко. Приют Лешка нашел как раз у палисадника дома Нади.
   В первый миг он не понял, но во второй, в третий – когда Надя открыла перед ним дверь в тонком ситцевом халате, под которым различимо видать толстые груди, а лифчика не заметно, – Лешке жаром обнесло голову.
   – Чего сырому стоять? – хитро и просто сказала чернявая Надя, молодуха не больно симпатичная, с маленьким ртом, глазами серыми пустыми, носом вострым. Муж у Нади работал арматурщиком, строил мосты, пропадал в командировках. – Разденься. Посушимся.
   Сердце захлебнулось от возбуждения. Неужели сейчас? Состоится? То, о чем столько мечтал! Его охватил озноб. Понятливая Надя Лешку приобняла, шепнула:
   – Счас согреешься. – Она помогла ему расстегнуть пуговицы на влажной рубашке. А когда он взялся за брючный ремень, скинула с себя халат. «Так и есть – без лифа!» – кипятком забурлила радость.
   Он накинулся на нее, стал неумело обнимать, тыкаться губами в шею, одуревать от мелких пупырышек на ее грудях, от ее прохладных коленей, бедер.
   – Первый раз, что ли? – без обиды, с участием поинтересовалась Надя.
   Лешка испугался: вдруг скажет правду, а Надя возьмет и откажется, а врать, что «спец» – дурно, вдруг в чем-то ошибется. Лешка ускользнул от прямого ответа:
   – Вот и передай опыт молодому поколению…
   Надя понятливо усмехнулась, прижала Лешку, стала подучать:
   – Не гони… – Она стопорила его прыть. Лешка обжигающе почувствовал на своих ягодицах ее ласковые руки.
   Когда все кончилось, Надя сказала:
   – Больше ко мне не суйся. Мужик у меня драчливый. Помалкивай. Если что, сама дам знать…
   Душа Лешки пьянствовала. Он был на верху блаженства. Пускай в деталях не все вышло так, как мечталось. Ерунда! Лишь бы первая звезда взошла на небосклон…
   Через несколько дней счастье закрепилось!
   Лешка стоял у сарая с голубятней. Мамай кормил своих пернатых питомцев. Голубей он крыл по-разному: «Пошла вон, шмара! Куда летишь, сучка? Сейчас перья повырываю, шалава!», но тут же и нежничал: «Крошечка, иди сюда», «Лапуля, куда ты дернулась?», «Голубушка, попей водицы». Он ловил голубушку и целовал ее в клюв, сюсюкал с ней, ласково оглаживал перышки.
   Возле сарая с голубятней появилась Ольга.
   – Чё приперлась? – спросил ее Мамай, спустившись из голубиной клети.
   – Сандала ищу, – ответила она.
   – Я с Сандалом не корешусь, – ответил Мамай.
   – Козел он! – зло выпалила Ольга.
   – Вон этого на замену возьми. – Мамай кивнул на Лешку.
   – Не зелен? – придирчиво глянула Ольга на Лешку.
   – Зеленый, но уже нахал, – усмехнулся Мамай. – На веранду идите. Там козлодёрка стоит.
   У Ольги были пышные рыжие волосы, пышная грудь, полные губы, круглое розовощекое лицо. Фигурой она была даже полновата, но эффектна, с той округлой вульгарной приманчивостью, когда, мужчина, глядя на нее, думает только про одно… С тусклой теткой Надей-почтальоншей не сравнить. У Лешки, как у зайца, который не знает, спасется от лисы или нет, но уже лису видит, чует, затарабахало в груди сердце. Неужели сейчас опять случится? Лешка уже немного влюбился в незнакомку пышечку Ольгу.
   Веранда у Мамая сплошь в рисунках с полунагими бабами, будто полигон для любовных утех. Лешка уже с первым опытом. Правда, Ольга немного поломалась, шуточки ввертывала: «У тебя волосики уже выросли? Покажи…» Отдавалась она беззастенчиво, целовалась безумно, пленительно. Лешку с первого раза не отпустила. После свидания его аж покачивало.
   – Ты сам-то чего ее не клеишь? – спросил он Мамая.
   – Эту драную кошку не хочу… Ко мне сегодня вечером Мариша придет. Такая лялька, еще в школе учится. Целячок ей сломал на прошлой неделе. Теперь ее разогнать надо, чтоб горячая стала.
   – Какая Маринка? Из какой школы?
   – Не твоего ума дело… Дуплись вон с лахудрой Ольгой и радуйся!
   Лешка с подозрением и завистью взирал на Мамая. Он был крепок телом, жилистый, в татуировках, было в нем что-то животное, звериное; вероятно, такое нравилось опытным женщинам, в нем чувствовалась мужичья сила и плотская власть. О своих женщинах Мамай рассказывал грязно, с похабными подробностями, с насмехательским цинизмом. Лешка, мечтавший о мужском опыте, слушал с брезгливостью, но кое-что на ус мотал.
   Сейчас он подивился. Надо же, Мамай Ольгой побрезговал! Да от нее с ума можно сойти… Какую-то девственницу из школы ждет. Безмозглым девкам такие, видать, нравятся. Чем с ними злее, тем для них слаще…
   Не прошло и недели после объятий Ольги, Лешка ворвался в кабинет Семена Кузьмича, плачущим укорительным голосом набросился:
   – Говорил я тебе, дед, дай книгу почитать! А ты попозже, попозже, – передразнивал деда.
   – Сбесился? Каку-таку книгу?
   – Про баб! – выкрикнул Лешка. – Теперь вот, – он указал на ширинку. – Придется к венерологу. Там только с паспортом. Мне шестнадцать лет, но паспорт не получил пока. В школу теперь сообщат.
   – К Якову Соломоновичу поезжай. Вылечит. Вот башли! – Семен Кузьмич вытащил из лопатника дорогую фиолетовую бумажку – «четвертак». Потом – хрясь по стене кулаком: – Тася, кобыла лешачья! Козыря найди… Пусть этого балбеса к Муляру свезет!
   Вальяжный опытный блатняк Козырь просветил Лешку в дороге:
   – Это Оля Ржавая была. Тебе ее Бобик подложил? Услужил, падла. Ржавая с трепаком ходит. Не бойся – не сифон… Швондер тебя запросто вылечит. Бывалый лепила.
   Доктор Муляр принял молодого ловеласа и страдальца с живым участием.
   – Внук Семена Кузьмича? Отлично, отлично! – приговаривал невысокий, плотный и подвижный Яков Соломонович, густо и черно курчавый, но с большой блестящей залысиной посредине крупной головы. – Отлично! Сейчас Яков Соломоныч будет брать анализ. Снимайте-ка штаны, Лещя. – Букву «ш» в имени Яков Соломонович произносил мягко, чуть шипяще, как «щ». – Отлично, отлично, Лещя. Потерпите-ка. Яков Соломоныч аккуратно. – Взяв болезненный анализ, доктор, не медля, исследовал стеклышко с бактериями под микроскопом и весело приговаривал излюбленное словцо «отлично», будто чему-то восхищаясь. При этом залысина его излучала профессиональный врачебный блеск удовольствия.
   – Может, Яков Соломоныч, это все-таки от простуды? А? – заискивал перед доктором Лешка, пытаясь перевести стрелки болезни на холодную землю и простуду почек в одной из рыбалок.
   Доктор отскочил от микроскопа, обнял Лешку за плечи и тихо, казалось, по секрету сказал:
   – От блядишек. Исключительно от них. Поверьте Якову Соломонычу. Будем колоть, Лещя… Отлично, отлично!
   Лешка все равно блаженствовал. Считал себя героем. Он повел счет.
XIV
   Анна Ильинична схватила ухват, пресекла путь вторжению, завопила:
   – Не пущу! Разве можно экому идолу в доме жить?
   Семилеток внучок, юродивый Коленька прижался к бабкиному боку, тоже испуганно таращил глаза на дивное диво. Перед ними в сенях стоял Федор Федорович с огромной клеткой, едва в двери прошла, в клетке большой черный ворон сидит на жердочке.
   – Это Феликс. Царь-птица! – втолковывал Федор Федорович вздорной старухе. – Он говорит. Скажи, Феликс… – Тут Федор Федорович скомандовал, раскатисто, широко: – По-о-лк!
   Феликс задрал клюв, сверкая черными глазами, и выкрикнул весьма разборчиво:
   – Смир-р-р-на!
   Анна Ильинична обмерла. Перекрестилась. И еще пуще вцепилась в рукоятку ухвата, заговорила ярей:
   – Потравлю! Голову скручу! Котам брошу, экого демона!
   – Безмозглая старая карга! – обозвал ее Федор Федорович. Стал разворачиваться, выбираться из сеней назад, на улицу, с неуклюжей огромной клеткой, с говорящей чудной птицей.
   Коленька, перепуганный то ли птицей, то ли ругачкой бабушки с «мамкиным хахалем», увидел на пороге белое пятно птичьего помета; вероятно, когда Федор Федорович вертел клетку, чтобы ее вынести вон, этот помет и оставил Феликс. Коленька указал бабке на пятно и сильно расплакался, взахлеб, с ревом. А после, весь вечер, говорил почти безостановочно. Речь его была непоследовательна, беспредметна, но, казалось, имела какой-то потусторонний непостижимый смысл. Анна Ильинична считала, что смуту во внукову душу внес черный злодей ворон.
   Серафиму рассказ матери о появлении Федора Федоровича с клеткой «с демоном» тоже потряс. Как всё истолковать это – она не знала, пожимала плечами: говорящий ворон, пятно помета, испуг Коленьки – всё ерунда какая-то; да только ерунда ли?
   Отвергнутый в доме Серафимы, Феликс принес оживление и разнотолки в родной дом Федора Федоровича, а также в семью Ворончихиных. Валентина Семеновна отнеслась к появлению пернатого соседа со вздохом подозрения и странным выводом: «Совсем, знать, разладилось у Федора с Маргаритой…» Пашка пожалел птицу: поживи-ка в несвободе! Лешка говорящему ворону обрадовался, пошел знакомиться… Маргарита стала оберегать птицу от кошки Марты, которая гнула белую спину возле клетки и косила синие глаза на аспидного супостата. Хотя Феликс жил в комнате отца, за стеной, Костя фантастического ворона побаивался и часто с волнением вслушивался, не вещует ли за стеной царь-птица.
   Федор Федорович с появлением в доме Феликса реже стал бывать у Серафимы. Это был некий знак, требующий толкования. С чего это вдруг мужику интереснее с вороном, чем с моложавой женщиной, которая умеет вкусно готовить и нежна в постели? С вороном Федору Федоровичу, казалось, было вольготнее. Как с малым дитем можно играть безустанно, – так и с птицей Федор Федорович мог пребывать часами.
   – Феликс! – взывал командным голосом Федор Федорович. – По-о-олк!
   – Смир-р-р-р-на!
   Кроме «смирно», выученный будто кадровый офицер, Феликс еще знал «Р-равняйсь!», умел выкрикнуть «Артиллерия!» (какие-то звуки он съедал, но разобрать было можно «Арт-лерр-рия!»). Но больше всего его возбуждало, поднимало дух и активность командно сказанное хозяином слово: «Война!»
   – Феликс! – суровым тоном призывал Федор Федорович. – Война!
   Феликс тут же начинал метаться по клетке, цеплялся когтями за проволоку, дергал, рвал насест, крутил клювом, глаза пылали черным огнем. Феликс кричал, приветствуя, радуясь, заходясь в ликовании:
   – Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!
   – Война, Феликс!
   – Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!
   – Война!!!
   – Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!!!
   Костя привыкнуть к этому никак не мог. Слыша за стеной призывы отца и возгласы переполошной птицы, он тихо молился.
 
   Теперь Костя уж окончательно не скрывал от родителей своего богопочитания, а настоятеля церкви Вознесения отца Артемия называл своим учителем и духовником. Костя даже выучился самостоятельно старославянскому и теперь мог читать писания на церковном языке, мечтал осилить древнегреческий. Маргарита не препятствовала сыновней вере, даже негласно способствовала. Она коротко помнила своего деда. Он оставил ей не столько связные воспоминания о себе, сколько впечатление чистоты и несуетности.