Шварцман прослезился – он явно не ожидал такого оборота. Я тут же написал ему рецензию, а знакомая машинистка напечатала её на казенном бланке. Вот текст этой рецензии:

   «Рецензируемая работа Д. Шварцмана „Космогоническая поэма“ посвящена одной из актуальнейших проблем современной астрофизики. Оригинальная форма, которую автор придал своему произведению (стихи), несомненно, привлечёт к нему внимание самых широких слоев нашей общественности. Работа Д. Шварцмана вполне может быть опубликована в „Вопросах космогонии“ в порядке дискуссии.

Секретарь комиссии по исследованию Солнца

д. ф. – м.н.

И. Шкловский».

   Шварцман был потрясён – ещё бы: первая положительная рецензия в его короткой, но многострадальной жизни. Когда он уходил, я ему сказал:
   – У вас, наверное, есть ещё экземпляры «Космогонической поэмы». Оставьте мне, пожалуйста, на память этот экземпляр.
   Он с радостью выполнил мою просьбу, и вот я уже 30 лет – счастливый обладатель этого, по-видимому, уникального сокровища.
   Получив положительную рецензию, Шварцман стал безуспешно обивать пороги астрономических редакций и учреждений, доставляя немало хлопот моим чиновным коллегам. Я нарушил правила обращения с психами, чем, в частности, вызвал нарекания Аллы Генриховны:
   – Этот Шкловский – совершенно несерьёзный человек, прямо-таки озорник!
   Нигде, конечно, «шварцманиану» не напечатали. А жаль! Ведь столько всякой ерунды публикуют, которую даже никто не читает! Скажу больше: я до сих пор так и не вник в научное содержание «Космогонической поэмы». Всё как-то некогда. Странно всё-таки, что там формулы имеют правильные размерности. А вдруг…

 
А ВСЁ-ТАКИ ОНА ВЕРТИТСЯ!
   Его арестовали на балу, где люди праздновали наступающую 19-ю годовщину Великого Октября. Он после танца отводил свою даму на место, когда подошли двое. Что это означает, тогда понимали быстро.
   – А как же дама? Кто её проводит домой?
   – О даме не беспокойтесь, провожатые найдутся!
   Он – это Николай Александрович Козырев, 27-летний блестящий астроном, надежда Пулковской обсерватории. Его работа о протяжённых звёздных атмосферах незадолго до этого была опубликована в ежемесячнике Королевского Астрономического Общества Великобритании, авторитетнейшем среди астрономов журнале. Арест Николая Александровича был лишь частью катастрофы, обрушившейся на старейшую в нашей стране знаменитую Пулковскую обсерваторию, бывшую в XIX веке «астрономической столицей мира» (выражение Симона Ньюкомба).
   Пулковская обсерватория давно уже была бельмом на глазу у ленинградских властей – слишком много там было независимых интеллигентных людей старой выучки. После убийства Кирова положение астрономической обсерватории стало, выражаясь астрофизически, метастабильным.
   Хорошо помню чудесный осенний день 1960 года, когда я гостил на Горной станции Пулковской обсерватории, что около Кисловодска, у моего товарища по Бразильской экспедиции, флегматичного толстяка Славы Гневышева. Мы сидели на залитой солнцем веранде, откуда открывался ошеломляющий вид на близкий Эльбрус. Тихо и неторопливо старый пулковчанин Слава рассказывал о катастрофе, фактически уничтожившей Пулково в том незабываемом 1935 году.
   Беда навалилась на это учреждение как бы внезапно. Видимым образом всё началось с того, что некий аспирант пошёл сдавать экзамен кандидатского минимума по небесной механике своему руководителю, крупнейшему нашему астроному профессору Нумерову 34. По причине бездарности и скверной подготовки аспирант экзамен провалил. В отместку, высмотрев на рабочем столе своего шефа много иностранной научной корреспонденции, он написал на Нумерова донос – то ли в местную парторганизацию, то ли повыше. В то время секретарем парторганизации обсерватории был некий Эйгенсон – личность вёрткая, горластая и малосимпатичная (см. новеллу «Тост»). Ознакомившись с доносом, этот негодяй решил, что наконец-то настал его час. Проявив «должную» бдительность, он дал делу ход, в результате чего Нумерова арестовали. Когда в «Большом доме» его жестоко избили, он подписал сфабрикованную там бумагу с перечислением многих своих коллег – якобы участников антисоветского заговора (12 в Пулкове и примерно столько же в ИТА).
   Следует заметить, однако, что к Нумерову наши славные чекисты подбирались ещё до описанных событий. Незадолго до ареста Нумерова они выпытывали о нём у Николая Александровича, но, конечно, ничего не добились. Несмотря на расписку о неразглашении, Козырев предупредил Нумерова о надвигающейся беде. Избитый несчастный астроном рассказал об этом следователю, что и послужило поводом для ареста Н.А. После этого последовали новые аресты. Короче говоря, пошла обычная в те времена цепная реакция. В результате по меньшей мере 80 процентов сотрудников Пулкова во главе с директором, талантливым учёным Борисом Петровичем Герасимовичем, были репрессированы, причём большинство из них впоследствии погибли. Среди погибших – Еропкин и ряд других деятелей отечественной астрономической науки. В огне этого пожара сгорел и Козырев.
   Конечно, 1937 год принёс нашему народу тотальную беду. Всё же многое зависело от конкретной обстановки в том или ином коллективе. Как тут не привести удивительный случай, имевший место в моём родном Астрономическом институте им. Штернберга. Это столичное учреждение по размерам сравнимо с Пулковом, можно сказать, его двойник. Невероятно, но факт: примерно в то же время некий аспирант тоже пошёл сдавать небесную механику своему шефу – профессору Дубошину. Результаты экзамена были столь же плачевны, как и у его коллеги в Пулкове. И повёл себя московский аспирант после такой неудачи совершенно так же, как и ленинградский, – написал донос на шефа, инкриминируя ему те же грехи – научную иностранную корреспонденцию (на диво отработанный приём!). Парторгом был тогда некий Аристов – типичный «деятель» того времени. Он разводил демагогию, что-де интеллигенты зажимают представителей рабочего класса – очень опасное по тем временам обвинение. Нашлись, однако, в институте силы, которые дали решительный отпор провокаторам. Это были члены тогдашнего партбюро Куликов, Ситник и Липский. Клеветник-аспирант был изгнан, даже, кажется, исключён из партии, а вскоре за ним последовали незадачливый Аристов и его верный оруженосец по фамилии Мельников. Пожар был потушен. Итог: в нашем институте в те незабываемые предвоенные годы ни один человек не был репрессирован. Другого такого примера я не знаю.
   Но вернёмся к Николаю Александровичу Козыреву. Он получил тогда 10 лет. Первые два года сидел в знаменитой Владимирской тюрьме, в одиночке. Там с ним произошёл поразительный случай, о котором он рассказал мне в Крыму, когда, отсидев срок, стал работать на Симеизской обсерватории. Я первый раз наблюдал человека, вернувшегося «с того света». Надо было видеть, как он ходил по чудесной крымской земле, как он смаковал каждый свой вздох! И как он боялся, что в любую минуту его опять заберут туда. Не забудем, что это был 1949 год – год «повторных посадок», и страх Николая Александровича был более чем понятен.
   А случай с ним произошёл действительно необыкновенный. В одиночке, в немыслимых условиях, он обдумывал свою странную идею о неядерных источниках энергии звёзд и путях их эволюции. (Замечу в скобках, что через год после отбывания срока Козырев защитил докторскую диссертацию на эту фантастическую и, мягко выражаясь, спорную тему 35.) А в тюрьме он всё это обдумывал. По ходу размышления ему необходимо было знать много конкретных характеристик разных звёзд, как-то: диаметры, светимости и прочее. За минувшие два страшных года он всё это, естественно, забыл. А между тем незнание звёздных характеристик могло повести извилистую нить его рассуждений в один из многочисленных тупиков. Положение было отчаянное! И вдруг надзиратель в оконце камеры подаёт ему из тюремной библиотеки… 2-й том «Пулковского курса астрономии»! Это было настоящее чудо: тюремная библиотека насчитывала не более сотни единиц хранения, и что это были за единицы!
   – Почему-то, – вспоминал Н.А., – было несколько экземпляров забытой ныне стряпни Демьяна Бедного «Как 14-я дивизия в рай шла»…
   Понимая, что судьбу нельзя испытывать, Н.А. всю ночь (а по ночам в камере ни на минуту не гасла ослепительно-яркая лампочка) впитывал и перерабатывал бесценную для него информацию. А наутро книгу отобрали, хотя обычно давали на неделю. С тех пор Козырев стал верующим. Помню, как я был поражён, когда в 1951 году в его ленинградском кабинете увидел икону. Это сейчас пижоны-модники украшают себя и квартиры предметами культа, тогда это была большая редкость. Кстати, эта история с «Пулковским курсом» абсолютно точно воспроизведена в «Архипелаге ГУЛАГ». Н.А. познакомился с Александром Исаевичем задолго до громкой славы последнего. Тогда ещё никому не известный Солженицын позвонил Николаю Александровичу и выразил желание побеседовать с ним. Два бывших зэка быстро нашли общий язык.
   Тем более любопытно, что Солженицын в своём четырёхтомном труде ни словом не обмолвился о значительно более драматичном эпизоде одиссеи Николая Александровича, который ему, безусловно, был известен. Это – хороший пример авторской позиции, проявляющейся в самом отборе излагаемого материала. А история, случившаяся с Н.А., действительно поразительная.
   Отсидев в тюрьме, Н.А. «дотягивал» свой срок в лагере в Туруханском крае, в самых низовьях Енисея. Собственно, то был даже не лагерь – небольшая группа людей занималась под надзором какими-то тяжёлыми монтажными работами на мерзлотной станции. Стояли лютые морозы. И тут выявилась одна нетривиальная особенность Козырева: он мог при сорокаградусном морозе с ледяным ветром монтировать провода голыми руками! Какое же для этого надо было иметь кровообращение! Этот человек был потрясающе здоров и силён. Я всегда любовался его благородной красотой, прекрасной фигурой и осанкой и какой-то лёгкой, воздушной походкой. Он не ходил по каменистым тропам Симеиза, а как-то парил. А ведь сколько он перенёс горя, сколько душевных и физических страданий!
   Вышеозначенное необыкновенное свойство организма Н.А., естественно, обеспечивало ему колоссальное перевыполнение плана. Ведь в рукавицах много не наработаешь! По причине проявленной трудовой доблести Н.А. был обласкан местным начальством, получал какие-то дополнительные калории и стал даже старшим в производственной группе. Такое неожиданное возвышение имело, однако, для Н.А. самые печальные последствия. Какой-то мерзкий тип из заключённых, как говорили тогда, «бытовик», бухгалтеришко, осуждённый за воровство, воспылал завистью к привилегированному положению Николая Александровича и решил его погубить. С этой целью, втёршись в доверие к Н.А., он стал заводить с ним провокационные разговорчики. Изголодавшийся по интеллигентному слову астроном на провокацию клюнул: он не представлял себе пределов человеческой низости. Как-то раз «бытовик» спросил у Н.А., как он относится к известному высказыванию Энгельса, что-де Ньютон – индуктивный осел (см. «Диалектику природы»). Конечно, Козырев отнёсся к этой оценке должным образом. Негодяй тут же настрочил на Козырева донос, которому незамедлительно был дан ход.
   16 января 1942 года его судил в Дудинке суд Таймырского национального округа.
   – Значит, вы не согласны с высказыванием Энгельса о Ньютоне? – спросил председатель этого судилища.
   – Я не читал Энгельса, но я знаю, что Ньютон – величайший из учёных, живших на Земле, – ответил заключённый астроном Козырев.
   Суд был скорый. Учитывая отягощающие вину обстоятельства военного времени, а также то, что раньше он был судим по 58-й статье и приговорён к 10 годам (25 лет тогда ещё не давали), ему «намотали» новый десятилетний срок. Дальше события развивались следующим образом. Верховный суд РСФСР отменил решение Таймырского суда «за мягкостью приговора». Перед Козыревым, который не мог следить за перипетиями своего дела, так как продолжал работать на мерзлотной станции, вполне реально замаячил расстрел.
   Доподлинно известно, что Галилей перед судом святейшей инквизиции никогда не произносил приписываемой ему знаменитой фразы «А всё-таки она вертится!». Это – красивая легенда. А вот Николай Александрович Козырев в условиях, во всяком случае, не менее тяжёлых, аналогичную по смыслу фразу бросил в морды тюремщикам и палачам! Невообразимо редко, но всё же наблюдаются у представителей вида Homo Sapiens такие экземпляры (они-то и делают само существование этого многогрешного вида оправданным!).
   Потянулись страшные дни. Расстрелять приговорённого на месте не было ни физической, ни юридической возможности. Расстрельная команда должна была на санях специально приехать для этого дела с верховья реки. Представьте себе состояние Н.А.: в окружающей белой пустыне в любой момент могла появиться вдали точка, которая по мере приближения превратилась бы в запряженные (оленями?) сани с сидящими в них палачами. Бежать было, конечно, некуда. В эти невыносимые недели огромную моральную поддержку Николаю Александровичу оказал отбывавший вместе с ним ссылку Лев Николаевич Гумилёв – сын нашего выдающегося трагически погибшего поэта, ныне очень крупный историк и этнограф, специалист по кочевым степным народам.
   Через несколько недель Верховный суд СССР отменил решение Верховного суда РСФСР и оставил в силе решение Таймырского окружного суда.
   Почему же Солженицын ничего не рассказал об этой поразительной истории? Я думаю, что причина такого умолчания – во враждебности Александра Исаевича к интеллигенции, пользуясь его термином – «образованщине». Как христианин, Н.А. понятен и приемлем для этого писателя; как учёный, интеллектуал, до конца преданный своей идее, – «чужак». Странно – ведь у Солженицына какое-никакое, а всё-таки физико-математическое образование! Что ни говори, а ненависть ослепляет.

 
ДИПЛОМАТ ПОНЕВОЛЕ
   За сорок лет моей дружбы с Владимиром Михайловичем Туроком он рассказал мне немало удивительных историй. Как жаль, что, будучи блистательным рассказчиком, Владимир Михайлович их не записывал, ибо был ленив до чрезвычайности. Ленив и осторожен – не будем забывать о времени! Ну а я, тогда ещё мальчишка, раскрыв рот и глаза, слушал его, ни разу даже не подумав, что всё это надо записывать.
   Закрываю глаза и вижу его на кухне, где он, в халате, сидит в роскошной «турецкой позе» и пьёт невероятной крепости кирпичный чай. Меня он уже давно обратил в «турецкую веру», и я с наслаждением пью обжигающее глотку почти чёрное зелье. И вообще веду себя, вопреки обыкновению, «тише воды, ниже травы».
   Затем обычно следовал, долгий разговор с очередным любимым котом жены В.М. – Коки Александровны, сопровождаемый тонким сравнительным анализом означенного животного и гостя. Обычно это сравнение было не в пользу последнего. К тяжкому кошачьему запаху я уже притерпелся и все эти весёлые муки и унижения стоически переносил единственно в предвкушении рассказов хозяина, которые обычно начинались после третьего стакана «турецкого чая».
   Иногда мы из кухни переходили в гостиную. Идти надо было по узкой дорожке, среди книжных гор, давно уже перебравшихся с переполненных полок на пол, образуя сталагмиты и даже сталактиты. Не дай бог задеть какой-нибудь фолиант или ещё хуже – убрать его с дороги! Тут фырчанию и шипению В.М. не было конца. Книги были на многих языках: кроме трёх европейских, Владимир Михайлович свободно владел языками балканских славян, а Кока Александровна – ещё и хинди, фарси и, кажется, арабским. Каких только книг там не было! Иногда Турок иллюстрировал свои рассказы цитатами, которые легко находил в этом немыслимом хаосе. Как он это делал, для меня до сих пор остаётся тайной.
   Ему было что рассказать! В молодости, в двадцатые годы, он работал корреспондентом ТАСС в Вене, но главное – был оперативным работником Коминтерна. Вспоминаю, например, его рассказ о том, как он добывал фальшивый паспорт для Георгия Димитрова. Он знавал огромное количество интереснейших людей. Немало этих людей входили в историю, а потом изымались из оной…
   Незабываемые 1937—1938 годы с колоссальной силой ударили по работникам дипломатического фронта. Ещё бы – главный криминал тех недоброй памяти лет был налицо: связь с заграницей! По своему роду деятельности эта категория совслужащих была просто рождена для Лубянки. Беспощадная коса террора нанесла страшные опустошения в рядах сотрудников тогдашнего Наркоминдела – чуть ли не 80 процентов всех дипломатических постов оказались вакантными, причём было уже неясно, как и кем их заполнять. Между тем продолжающаяся несмотря ни на что жизнь великой страны настоятельно требовала функционирования всех её органов, в том числе и предназначенных для иностранных сношений.
   Из многих рассказов В.М. о дипломатах того времени наиболее сильное впечатление на меня произвела трагическая одиссея Николая Николаевича Иванова. К сожалению, отдельные её детали стёрлись – ведь рассказывалось это примерно четверть века назад! И хотя память у меня на факты профессиональная (без этого в нашем звёздно-галактическом деле далеко не уедешь), искажения при попытке воспроизвести этот рассказ В.М. могут быть значительными. Но всё же попробую. Начну с того, что несколько строк о Н. Н. Иванове можно прочитать в пухлых воспоминаниях Эренбурга «Люди, годы, жизнь». А мог бы Илья Григорьевич и расщедриться – ведь он в буквальном смысле обязан ему жизнью! В этом Эренбург сам мне признался во время нашего краткого знакомства в 1960 году, когда он только приступил к работе над своими воспоминаниями.
   Владимир Михайлович рассказал мне историю Иванова за несколько лет до того, как мне поведал о ней Илья Григорьевич, так что я уже был в какой-то мере подготовлен. Что же это за история? Она довольно необычна прежде всего личностью героя.
   Николай Николаевич Иванов происходил из интеллигентной семьи (его отец был довольно известный профессор медицины), получил прекрасное домашнее воспитание, знал два или три иностранных языка (что в конечном итоге его и погубило). Комсомолец, потом член партии, он посвятил себя гуманитарным наукам. До 1939 года, когда слепой случай сыграл с ним такую злую, а вернее – страшную, шутку, он преподавал политэкономию в одном из московских вузов. Кажется, был доцентом. Очень возможно, что имел учёную степень. И вдруг… в середине 1938 года он получил повестку с предписанием явиться на Старую площадь в кабинет №… к товарищу такому-то. Я бывал в этом учреждении и могу засвидетельствовать, что там на всех кабинетах вывески однотипны: «товарищ…» без указания поста. Большие скромники! По тем временам такое приглашение ничего хорошего не обещало. Оказалось, однако, что его вызывали за тем, чтобы предложить какой-то мелкий дипломатический пост в некоем захудалом ближневосточном государстве (Йемен? – ведь независимых государств в этом регионе почти не было). У Иванова сразу отлегло от сердца. Он даже позволил себе возмутиться.
   – Какой же я дипломат? Это нелепая ошибка! Никуда я не поеду!
   С тем и пошёл домой. Через несколько месяцев история повторилась с тем же результатом.
   «Где-то там в ихней громоздкой машине что-то заело! Почему это они меня так хотят произвести в дипломаты?» – недоумевал Николай Николаевич.
   Уже потом он, понял, что всё произошло по причине знания языков, о чём он добросовестно писал в личном листке по учёту кадров. В третий раз Иванов был вызван к самому Георгию Максимилиановичу Маленкову, ведавшему партийными кадрами, – мужчине хотя и с бабьим лицом, но весьма серьёзному.
   – Ступай на Кузнецкий и получай назначение. Чтобы я тебя больше здесь не видел!
   В Наркоминделе, куда с запиской от Маленкова пришёл Иванов, соответствующий чиновник быстро выяснил, что вакансия, на которую его направляли, уже занята. С другой стороны, чиновник обязан был трудоустроить этого странного типа – ведь немыслимо же перед Маленковым обнажить наркоминдельский бардак! Времени на размышления было мало. Чиновник что-то накорябал на бумажке и довольно вежливо предложил Николаю Николаевичу идти в комнату №… Оказалось, что эта комната «приписана» к западноевропейскому отделу Наркоминдела. Тут же Иванов получил назначение… первым секретарём посольства в Париже (!) с предписанием незамедлительно туда выехать. Это было летом 1939 года.
   Иванов даже не успел оглядеться на новом месте, как подобно грому средь ясного неба на экранах кинохроники мелькнула затянутая в кожу спина Риббентропа, влезающего в роскошную машину во Внуковском аэропорту. В кремлёвский адрес полился поток приветственных телеграмм, восхваляющих гениальнейшего и прозорливейшего Вождя Народов, уже который раз разрушающего козни империалистов и плутократов (самоновейшее немецкое словцо!).
   Нашим послом во Франции был Суриц, как раз в это время болевший гриппом. (Верховодил в посольстве второй секретарь, который, как говорили знающие люди, был «номенклатурой» – но не Наркоминдела, а совсем другого наркомата, находящегося, правда, неподалёку. Кадровые дипломаты таких субъектов не уважали и боялись 36.) И тогда заправлявший всем и вся второй секретарь решил, что посольство как советское учреждение не может быть в стороне от стихийного изъявления искренней благодарности Величайшему Дипломату Всех Времен и Народов. Телеграмма в традиционной терминологии была моментально составлена, Суриц даже не удосужился прочитать её. По глупости послание забыли зашифровать, и оно на следующий день было опубликовано во французской прессе. Разразился политический скандал. Французское правительство, расценившее советско-германский пакт как нож в спину прекрасной Марианне, объявило Сурица persona non grata и предложило ему выкатиться из Парижа в 24 часа. Так преподаватель политэкономии Иванов, как старший по дипломатическому званию (к этому времени он уже был утверждён в должности советника), стал исполнять обязанности посла СССР во Франции.
   Такой зигзаг судьбы всё же не выбил Иванова из седла – он был человеком умным и с сильным характером, и к тому же коммунистом старого закала. В драматических условиях сразу же начавшейся «странной войны», а затем и оккупации фашистами Парижа ему пришлось мобилизовать всю свою волю и чувство долга, как он его понимал, чтобы с достоинством нести нелёгкую миссию советского посла. Невыносимо было, например, снабжая советскими паспортами оказавшихся в смертельной опасности интернированных испанских республиканцев (он спас таким образом жизнь многим сотням людей), сидеть в фашистских президиумах рядом с «союзником» – немецким комендантом Парижа генералом Штюльпнагелем 37. В эти страшные месяцы в здании нашего посольства нашли убежище видные антифашисты, в том числе Эренбург.
   Иванов одним из первых предупреждал Москву о готовящемся Гитлером страшном ударе. Честнейший человек и подлинный патриот своей Родины, он в неимоверно тяжёлых условиях выполнял свой долг. Между тем второй секретарь вёл себя совершенно иначе. Он воспринял советско-германский пакт «на полном серьёзе» и служил его реализации верой и правдой. Общий язык с немецко-фашистской военной администрацией и гестапо наш доблестный чекист нашёл быстро. Не следует удивляться поэтому, что между первым и вторым секретарями нашего посольства возник острейший конфликт на принципиальной основе. Кончилось тем, что в декабре 1940 года Иванов внезапно был вызван в Москву.
   По прибытии он тотчас же отправился в Наркоминдел. Молотов принял его весьма любезно.
   – Я вижу, вы очень устали, товарищ Иванов, нервы, нервы. Да и с немцами, как говорят, не можете сработаться. Ну, ничего, отдохнёте тут, поправитесь. Отсыпайтесь, завтра увидимся!
   Его арестовали той же ночью. Приговор был вынесен в сентябре 1941 года. Он получил пять лет (судило его ОСО) по обвинению… в антигерманской пропаганде! В эти дни немцы уже стояли у ворот Москвы. У меня нет слов, чтобы прокомментировать это. Оказавшись в заключении, он пользовался любой возможностью, чтобы «в письменном виде» требовать пересмотра нелепого приговора. Тщетно! Только спустя 5 лет, отсидев «от звонка до звонка», он вышел на волю, получив «минус». Устроился жить и работать в Иванове. Опять читал курс политэкономии, подправленный самоновейшими изысканиями Вождя в этой области.
   В мае 1967 года я впервые побывал в Париже и был, как и все до меня, очарован великим городом. По каким-то копеечным делам мне и моему товарищу по командировке, а в прошлом – ученику, Юре Гальперину, пришлось побывать в нашем старом посольстве на рю Гренель. Довольно долго мы ожидали посольского чиновника, который должен был поставить печать на смету наших дополнительных расходов. И всё это время я физически, прямо до галлюцинаций, ощущал присутствие в этом старинном красивом здании несчастного Николая Николаевича. Как же ему тут было холодно и одиноко!
   Мы вышли во внутренний дворик посольства, сели на скамейку около покрытого молодой зеленью вяза, и, распираемый разнообразными чувствами, я подробно рассказал Юре печальную историю товарища Иванова. Всё время, пока я рассказывал, Юра молчал. Когда я закончил, он произнёс: