Что и говорить, я нагнал на этих историков большого страху! Выражением этого страха был случай со скромной провинциалочкой – историчкой Тамарой Латышкиной, готовившейся к экзамену по истории средневекового Востока. Бедняжке никак не удавалось запомнить имя первого сёгуна династии Токугава, знаменитейшего Хидэёси, далёкого предтечи таких японских милитаристов, как жупел моей юности Савва Иванович Араки (генерал был православный!) и повешенный позже военный преступник Тодзио. И тогда Тамара, движимая чувством жгучей ненависти, смешанным с восхищением, решила запомнить это мудрёное имя, пользуясь мнемоническим правилом: Хидэёси – худо Ёсе (т. е. мне, Иосифу). На её злую беду, экзаменовавший её профессор Заходер спросил её как раз про сёгунат. И тут на вопрос об имени человека, за четыреста лет до экзамена сказавшего: «Пойду за море и как циновку унесу на руках Китай», Тамара пролепетала: «Плохо Ёсе». Заходер был, конечно, потрясён. Через несколько десятков лет я встретил весьма представительную полную даму – видного нашего индолога Тамару Филипповну Девяткину. Вспоминая подробности этого забавного эпизода нашей далёкой юности, мы много смеялись.
   Ещё вспоминаю, как я портил кровь милому маленькому Эльке Таубину. Дело в том, что уроженец Белоруссии Элька был фанатическим поклонником белорусской культуры, и посему я любую дискуссию по этому сюжету заканчивал якобы невинным вопросом:
   – А скажи, как будет звучать по-белорусски лирическая строчка: «Молчи, грусть, молчи»?
   Элька с воплем кидался на меня с кулаками – дело в том, что я вообразил, будто бы по-белорусски эта фраза должна была звучать гораздо менее лирично – обстоятельство, бывшее главным козырем в моей концепции…
   Младший лейтенант Илья Евсеевич Таубин был убит на родной и любимой белорусской земле в самом начале войны.
   Спустя четверть века меня нашёл в Москве совершенно незнакомый мне молодой человек и робко спросил, не рисовал ли я когда-то в общежитии студента Таубина. Это был сын Эльки, родившийся уже после его гибели. У них с матерью не осталось никакой, даже самой маленькой, фотокарточки мужа и отца. По счастью, в моём архиве чудом сохранился отличный его портрет, выполненный сангиной 6, который я с нежностью подарил сыну и вдове.
   В комнатах общежития уровень идейно-воспитательной работы был особенно низок. Мне запомнилось легкомысленное поведение моего товарища по комнате Мишки Дьячкова. Толстоватый, неуклюжий и косоглазый, он был большим театралом, одно время работал статистом в Малом театре, часто с убийственной серьёзностью декламировал нечто патетическое. Братва обычно помирала со смеху. Никогда не забуду, как однажды он, внезапно вскочив из-за стола, откинул голову назад и, грозя кулаком висевшему на стене изрядно засиженному мухами портрету Вождя, прошипел:
   – Ужо тебе, Иосиф Сталин!
   Вот тут уже никто не смеялся – все сделали вид, что как бы ничего не слышали. Фюрера Мишка фамильярно называл «Адольфом», а Лучшего Друга Студентов – «Иосифом». Временами он в лицах изображал невероятно комические диалоги между ними, во многом предвосхищая развитие событий в уже близкие судьбоносные годы.
   И ещё вспоминаю острую сцену. В то «весёлое» время на крыше Ярославского вокзала висели огромные красочные портреты всех пяти тогдашних маршалов Советского Союза: Ворошилова, Будённого, Блюхера, Егорова и Тухачевского. Когда «сгорал» очередной маршал, ещё до публикации об этом в газетах его портрет снимали с крыши вокзала. Учитывая низкий уровень тогдашней техники, это была довольно сложная процедура, обычно длившаяся несколько часов. Снятие портрета происходило на глазах у многих тысяч людей – ведь Комсомольская площадь, «площадь трёх вокзалов» – самое многолюдное место столицы. И вот однажды врывается в нашу комнату Мишка и буквально вопит:
   – Ребята! Счёт 3:2 уже не в нашу пользу!
   Оказывается, он видел, как снимали портрет Блюхера…
   Ребята в своей массе были славные и абсолютно порядочные – стукачей у нас было мало. Но они, конечно, были, и скоро мы это почувствовали в полной мере. Один за другим стали исчезать кое-кто из наших товарищей. Мы же продолжали резвиться, как уэллсовские элои солнечным днём. Морлоки ведь работали ночью с помощью «воронков». Впрочем, исчезновение Коли Рачковского произвело на меня тягостное впечатление – я кожей почувствовал, что «чей-нибудь уж близок час». Колю мы прозвали Гоголем за поразительное внешнее сходство с классиком. Только ростом наш Коля был покрупнее своего великого земляка. Он любил шахматы и украинскую литературу, проникновенно читал «Кобзаря». Может быть, это и было причиной его гибели? Украинский национализм ему, при наличии злой воли, ничего не стоило приклеить!
   В нашей двадцать пятой комнате ребята были как на подбор – весёлые и очень компанейские; помочь товарищу было нашей первой заповедью. Но в семье не без урода: жил с нами один мерзкий тип, изрядно отравлявший наше существование. Звали его Николай Макарович Зыков. Был он значительно старше нас и, мягко выражаясь, не блистал красотой. Очень низкий, изрытый глубокими морщинами лоб, маленькие, близко посаженные рыскающие серые глазки и почему-то больше всего запомнившаяся глубокая ямка на подбородке. От него всегда исходил какой-то мерзкий, кислый запах. Впрочем, всё это можно было перенести – не такие уж мы аристократы и снобы, – главное, что характер у этого Зыкова был просто невыносимый. Прежде всего, это был невероятно злобный зануда и резонёр. Он был членом партии и постоянно кичился этим, поучая нас как «старший товарищ». Быстро раскусив его, мы игнорировали его поучения, а над идиотскими рацеями о любви и девушках (излюбленная тема) либо откровенно издевались, либо просто пропускали мимо ушей. Иногда мы разыгрывали с ним не вполне безобидные шутки. Вспоминаю, как Мишка Дьячков как-то с убийственной нежностью спросил Зыкова:
   – Коля, а как ты думаешь, поцелуй сближает?
   Колина морда озарилась сиянием – наконец-то он получил нормальный отклик на свои тирады. Он долго и нудно стал отвечать на Мишкин вопрос в утвердительном смысле.
   – Ну так поцелуй меня в ж…, – очень спокойно заключил Дьячков.
   Боже, какой тут поднялся скандал!
   – Издеваетесь над членом партии! – визжал оскорблённый Коля, используя свой обычный, казавшийся ему неотразимым, приём.
   – При чём тут партия? Ты просто, Коля, дурак, так сказать, в персональном смысле.
   Вот «дурака» Зыков почему-то совершенно не переносил. Он сразу же переходил к угрозам «на самом высоком уровне».
   – Троцкисты недобитые! Вот я вас выведу на чистую воду! Я вас разоблачу.
   Это мы были глупцы, если смотрели на эту безобразную сцену как на потеху. На дворе стоял 1937 год. Обвинение в троцкизме было смертельно опасным. Какие же мы были идиоты, если этого не понимали!
   Особенно люто Зыков ненавидел меня. У него на это были свои резоны. Ему очень трудно давалась наука, хотя работал он до изнеможения. Мне же всё давалось легко. К тому же я имел глупость (мальчишество) скрывать свои упорные занятия в Ленинской библиотеке, куда я часто ездил, и изображал дело так, будто совсем не занимаюсь. Этакий «гуляка праздный». Я этим сознательно бесил Колю, доводя его до исступления. В довершение всего, он был неравнодушен к Шуре, которая очень скоро стала моей женой.
   И неизбежное свершилось. Мои забавы не могли, конечно, пройти для меня даром. Я внезапно почувствовал, что на факультете случилось что-то новое, даже страшное: вокруг меня образовалась пустота. Вакуум. Внешне вроде всё было по-старому. Но это была только видимость. От меня однокурсники стали отворачиваться, как от чумного. Якобы по рассеянности перестали здороваться. Даже факультетский сторож Архиереев, личность историческая (помнил Лебедева и чуть ли не Умова), стал на меня поглядывать как-то странно. В те времена такая обстановка могла означать только одно: на тебя донесли, донос серьёзный, и сроки твои определены. Даже я, птичка Божия, стал это понимать. На душе стало невыразимо пакостно. Особенно, когда бросал свой взгляд на Зыкова, даже не пытавшегося скрыть своё торжество, хотя и ставшего непривычно молчаливым. Я почти перестал появляться на факультете.
   В такой накалённой обстановке взрыв мог произойти в любую минуту, и он произошёл! Случилось это в полдвенадцатого ночи. Мы все четверо, уже раздетые, лежали по углам на своих койках и читали.
   – Тушите свет! – буркнул Зыков и встал, чтобы подойти к выключателю.
   – Ещё нет двенадцати, имеем право читать!
   – А вот я вам покажу право, – прокричал он и потянулся к выключателю.
   – Ты ведь этого не сделаешь? – мягко сказал Вася и стал играть своими огромными стальными пальцами.
   – Издеваетесь над членом партии! – завёл свою шарманку Зыков.
   – При чём тут партия? – заметил я. – Ты просто дурак.
   Лицо негодяя исказилось злобой. Я никогда его раньше таким не видел. Он даже вроде бы стал оскаливаться в улыбке:
   – А вот возьмут вас за глотку наши чекисты, заверещите тогда, будете блеять, что мы, мол, ничего не говорили, что мы над коммунистом не издевались!
   – 3ря кипятишься, Коля! Я всегда и где угодно буду утверждать, что ты дурак, ибо это есть абсолютная истина, так сказать, в конечной инстанции. А если ты в этом сомневаешься, я могу написать тебе соответствующую справку.
   С той ночи прошло вот уже сорок с лишним лет, а я помню всё до мельчайших подробностей. Зыков стоял посреди комнаты в своих грязных подштанниках (трусов тогда зимой почему-то не носили), от яростной злобы, помноженной на радость, его прямо-таки трясло.
   – На, пиши! – прохрипел он, подойдя к моей койке и протягивая огрызок карандаша и тетрадочный листок.
   Ребята на своих койках замерли.
   – Коля, – спокойно и даже с некоторой нежностью сказал я, – кто же так делает? Это важный документ, а ты мне даёшь карандаш. Потрудись обмакнуть перо в чернила и подай мне. И ещё дай вон ту книгу, чтобы подложить под бумагу.
   Своими дрожащими руками он подал мне ручку и книгу. Боже, до чего же он был мерзок! Я решил не хохмить, а написал коротко и чётко:

   Справка


   Дана сия Зыкову Николаю Макаровичу в том, что он действительно является дураком.


   … февраля 1937 г.

И. Шкловский

   Отдав ему справку, я сказал:
   – А теперь можешь тушить свет – пожалуй, уже время!
   Через неделю, когда я по какому-то неотложному делу зашёл на факультет, то сразу же всем существом почувствовал, что обстановка резко изменилась. Меня встречали приветливые лица, сочувственно спрашивали, почему редко появляюсь, уж не заболел ли? И чёрные тучи, сгустившиеся на моём небосклоне, полностью рассеялись.
   Много лет спустя мой старый друг по аспирантуре, ныне покойный Юрий Наумович Липский, поведал мне, что же тогда случилось. Зыков написал в партком факультета, возглавляемый Липским, заявление, в котором обвинял меня в троцкистской агитации. Негодяй знал, что делает! Это заявление по тем временам означало просто убийство из-за угла, причём безнаказанное. Партком обязан был его рассмотреть и сделать выводы.
   – Твоё дело было безнадёжно, – сказал мне Юра. – Очень я тебя, дурачка, жалел, но…
   И вдруг на очередное заседание парткома врывается пышущий радостным гневом Зыков и протягивает какую-то смятую бумажку.
   – Вам нужны ещё доказательства антисоветской деятельности Шкловского – вот, прочтите.
   Члены парткома прочли и грохнули от смеха – то была моя справка.
   – А ты ведь действительно дурак, – сказал Липский, и дело было прекращено.
   Финал этой драматической истории можно объяснить только тем, что я родился в рубашке. За годы моей жизни в Останкине «эффект рубашки» сработал ещё несколько раз. Ну хотя бы в начале лета 1937 года, когда я получил повестку – явиться на Лубянку. Этот визит я никогда не забуду. Особенно запомнились лифты и длинные пустые коридоры страшного дома. Помню, что я должен был вжаться в стенку, пропуская идущего навстречу мне человека с отведёнными назад руками, за которым в трёх шагах следовал конвоир. По лицу человека текла кровь. Он был почему-то странно спокоен. Их там, на Лубянке, интересовали некоторые подробности жизни бедного Коли Рачковского. Я что-то долдонил о своеобразной манере Колиной игры в шахматы – он раздражающе долго думал. Ничего другого о нём сказать не могу. Не добившись от меня никакого толку, следователь подписал пропуск на выход. Никогда мне не забыть восхитительного состояния души и тела, когда за мной закрылась тяжёлая дверь и я оказался на залитой солнцем московской улице. Помню, меня захлестнуло огромное чувство любви к людям, которые как ни в чём не бывало сновали взад и вперёд. А я-то думал, что за эти два часа мир перевернулся…
   Конечно, мне страшно везло. Впрочем, так же повезло и всему моему поколению ровесников Октября, сумевших дожить до изобретения «Продовольственной программы». Только интересно бы узнать – сколько нас осталось, таких «везунчиков»?

 
ПАССАЖИРЫ И КОРАБЛЬ
   Почти тридцать пять лет тому назад ослепительно белый красавец теплоход «Грибоедов» пересекал по диагонали Атлантический океан с северо-востока на юго-запад. Это просто удивительно: спустя всего два года после опустошительной войны, в которой погиб или был искалечен почти каждый второй взрослый мужчина, в ещё голодной, надорванной неслыханно тяжёлыми испытаниями стране была снаряжена чисто научная экспедиция чуть ли не на край света! Цель экспедиции – наблюдение полного солнечного затмения 20 мая 1947 года. Полоса затмения проходила через всю Бразилию – от её южного штата Парана до знаменитого в истории науки атлантического порта Баия, что на северо-востоке этой огромной страны. А знаменит этот порт был тем, что там несколько месяцев провёл молодой Дарвин во время кругосветного плавания на «Бигле».
   Теперь, спустя десятилетия после бразильской экспедиции, ясно, что и плавание «Грибоедова» было «вешкой» в истории науки, в данном случае только начинавшей своё триумфальное шествие радиоастрономии. Именно в Баие наблюдениями, выполненными во время солнечного затмения с борта нашего славного корабля, было убедительно доказано, что источником радиоизлучения Солнца на метровых волнах является корона, как и было предсказано за год до этого тогда ещё начинающими молодыми теоретиками – астрофизиками Гинзбургом и автором этих строк. Невероятно, но факт: мы оба с Виталием Лазаревичем принимали участие в этой экспедиции! Вообще весь заявленный руководством экспедиции состав был автоматически утверждён инстанциями! По крайней своей неопытности мы все тогда считали такое положение вполне нормальным. Надо полагать, что всякого рода отделы кадров, иностранные отделы и, конечно, выездная комиссия «там, наверху», делали тогда свои первые, ещё робкие шаги. Они очень скоро, в течение немногих первых послевоенных лет, поняли свою основную задачу – «держать и не пущать», всячески препятствуя тем самым по-настоящему полезным контактам советских учёных с зарубежной наукой. Разъезжать по заграницам стали преимущественно разного рода чиновники от науки, а также явные и неявные сотрудники «Министерства Любви». Но это уже другая тема…
   Почти две недели, изнывая от безделья, мы жили на борту «Грибоедова», стоявшего в Либаве (Лиепая), – на нашу беду, этот незамерзающий порт впервые за многие годы замёрз. У нас была куча денег – советских, конечно. Как-то стихийно началась игра в преферанс, быстро принявшая эпидемический характер. В карты я играл только в детстве – преимущественно в «дурака», «ведьму» и «шестьдесят шесть». Высокоинтеллектуальная игра на деньги меня буквально захлестнула. Игроком я оказался плохим – слишком азартным – и в итоге ночных карточных бдений изрядно продулся, а главное, совершенно выбился из колеи из-за нарушения режима сна. Большинство членов экспедиции по этой же причине также чувствовали себя погано. Все ждали: тронемся наконец в путь, отберут у нас наши рубли, выдадут валюту – и карточный запой автоматически прекратится. Увы, этим надеждам не суждено было сбыться…
   Когда сроки нашего либавского сидения стали приближаться к критическому пределу и всё уже висело на волоске, ледокол «Ермак» вывел нас буквально на «чистую воду», и бразильская эпопея началась. Это произошло 13 апреля – всего за пять недель до момента затмения. А предстоял 22-дневный переход через Атлантику, а затем переезд на площадку в глубь страны, в штат Минас Жерайс, и установка астрономических приборов на специальных кирпичных столбах, которые надо было ещё выложить. Поэтому мы понеслись к нашей далёкой цели буквально напрямик. Ни в какие порты за попутным грузом мы не заходили – времени совершенно не оставалось. На полсуток остановились в крохотном шведском городке Карлсхамне для размагничивания корпуса корабля, что было совершенно необходимо, так как после недавней мировой войны моря были буквально усеяны магнитными минами. И ещё мы зашли на несколько часов в Саутгемптон, где сотрудник ФИАНа Малышев передал нам ильфордовские фотопластинки.
   Как только мы вышли из Либавы, всех участников экспедиции стал поодиночке вызывать в свою каюту заместитель начальника экспедиции незабвенный Георгий Алексеевич Ушаков, выдающийся полярный исследователь, первым поднявший Красный флаг на острове Врангеля, первый зимовщик на Северной Земле, а до этого – герой партизанской войны на Дальнем Востоке. Это был уже немолодой человек атлетического сложения, по происхождению амурский казак. Человек незаурядного ума, огромного житейского опыта, всегда олимпийски спокойный, с тонким чувством юмора, Георгий Алексеевич был, что называется, душой всей нашей экспедиции. Вызывал он нас в свою каюту на предмет вручения долларов. Почему-то половина валюты оказалась в звонкой монете. Забавно было видеть нашу публику выходящей из каюты Ушакова с довольно увесистыми бренчавшими мешочками.
   А на другой день один из наших самых завзятых преферансистов – учёный секретарь Пулковской обсерватории Толмачёв робко произнёс:
   – Сыграем по самой маленькой, ну, например, по одной десятой цента?
   Надо сказать, что вклад его в науку был более чем скромен: из четырёх (!) кандидатских диссертаций, им представленных, ни одна не была принята. Последней его попыткой в этом направлении было сочинение опуса под титлом «Применение неэвклидовой геометрии к небесной механике», в связи с чем Гинзбург очень метко окрестил учёного секретаря «Не Эвклидом» 7.
   Призыв «Не Эвклида» пал на благодатную почву, и снова началась карточная вакханалия. Играли до полного одурения, с неслыханным азартом. Хорошо помню, как где-то в середине океана, когда за тремя столиками в кают-компании шла запойная игра, с палубы раздался крик: «Кит!». Никто даже не сделал попытки оторваться от чёртовой «пульки», чтобы увидеть чудо природы, пускавшее фонтаны в каких-нибудь 200 метрах от «Грибоедова»!
   Да, таких путешествий теперь, в век НТР, уже не бывает! Мы испытали всё, что можно испытать на море. В горловине Ла-Манша на нас обрушился страшный «равноденственный» ураган. Наша незагруженная 5000-тонная скорлупка потеряла управление. Крен при килевой качке достигал 45°. Валы солёной холодной воды перекатывались через палубу. Как оказалось, меня совершенно не укачивает. С детским любопытством, держась за штормовые леера, я пробирался на нос, где амплитуда качки особенно велика. Было отчаянно весело смотреть на пляшущий горизонт – то он вздымался выше мачт, то опускался куда-то в бездну. Три четверти команды лежало в лёжку в самом плачевном состоянии. До чего же я был молод! Пришла сумасшедшая идея – пойти в кают-компанию пообедать. Проблемы, при этом возникшие, были далеко не шуточные. Например, как спускаться по трапу, у которого угол наклона с горизонтальной плоскостью становится отрицательным? За столом сидел только один капитан – настоящий морской волк Владимир Семёнович. Измученная морской болезнью официантка Дуся обслуживала нас двоих. Ох, как трудно ей было подносить нам тарелки с супом – это был самый настоящий цирковой номер. Но и глотать этот суп было не проще! Я раньше не знал, что в таких случаях стол накрывают особым деревянным барьером, разделённым на секторы по числу приборов. Тем самым устраняется опасность быть облитым соседом. Копируя капитана, я взял тарелку на ладонь, внимательно следя за уровнем супа. В конце концов, ко всему можно приспособиться, даже самая свирепая качка имеет свой ритм, и суп был благополучно проглочен.
   Потом я узнал, что в ту страшную ночь, когда наш капитан, спасая корабль от гибели, повернул обратно и, проявив высочайшее искусство, ввёл его без лоцмана в узкую горловину Плимутской бухты, наши радисты приняли шесть сигналов SOS. В те далёкие послевоенные годы кораблекрушения были обычным делом. Чаще всего тонули наспех построенные сварные корабли класса «Либерти», или, как называли их наши моряки, «Либертосы». Они на крутой волне просто ломались пополам 8.
   Наш славный «Грибоедов», добротно склёпанный по старинке, на болтах, шведскими корабелами, блестяще выдержал суровое испытание.
   Отсидевшись часов десять в Плимутской бухте, «Грибоедов» продолжил свой прерванный в самом начале далёкий путь. Времени было в обрез, поэтому капитан повёл судно не проторенными морскими путями, а по «ортодромии», то есть по кратчайшему пути на сфере. Все 22 дня пути стояла чудесная солнечная погода. Океан был пуст, как во времена Христофора Колумба. Ни один флаг нам не встретился. Только при таких, весьма редких в наши дни, необычных обстоятельствах можно почувствовать необъятность водной пустыни. Появились летучие рыбы – они плюхались прямо на палубу. Стали видны южные созвездия с экзотическими названиями. Буйно отметили праздник Нептуна. На традиционный вопрос замаскированного под владыку морей (пеньковая борода, трезубец, картонная корона) матроса, окружённого вымазанными сажей «арапами»:
   – Что за судно, какой груз везёте, куда путь держите?
   капитан с верхотуры своего мостика ответствовал (помню буквально):
   – Судно у нас купеческое, земли Советской. А везём мы учёных мужей затмение Солнца наблюдать и тем науку обогащать.
   «Нептун» ответом капитана оказался вполне удовлетворён и предложил «тех, которые ещё не солёные, – посолить». И началась потеха! Матросы притащили шланги и стали друг друга со страшной силой поливать морской водой. «Научники» собрались на верхней палубе, вырядившись по случаю такого торжества в лучшие костюмы. Наступил момент, когда веселье должно было вот-вот иссякнуть, так как «чистую публику» полуголые матросы «солить» явно не решались. Тогда я быстро разделся, сбежал по трапу вниз, попросил меня «посолить» и с одним приятелем-матросом затащил шланг на верхнюю палубу. Предварительно выход с этой палубы в помещение, где находились каюты, я запер. Боже, что тут было! Несмотря на вопли ещё сухих пассажиров: «Это хулиганство!» – морского крещения не избежал никто (из непересекавших до этого морского экватора, конечно. Таков морской закон!). Тут можно было наблюдать любопытное, хотя, конечно, тривиальное явление: как только человек становился «посоленным», он тут же присоединялся к лагерю обливающих. Дольше всех держался наш дуб-замполит. Вопя: «Я это так не оставлю!» – он заперся в своей каюте. В ответ матросы во главе со старшим механиком просунули шланг в каюту замполита и стали её заливать. Через несколько минут он выскочил оттуда с дикими воплями и тут же был сбит с ног мощной струей из брандспойта. До этого я никогда не видел такого безудержного взрыва народных эмоций. Все, однако, быстро успокоились, и праздник окончился очень милым банкетом. Я забыл сказать, что вина у нас было предостаточно. По тогдашним нормам загранплаваний в тропиках полагалось Ѕ литра в день на человека. Может быть, с тех пор я и недолюбливаю «Цинандали», предпочитая ему «Мукузани», которого на корабле не было.
   И опять потянулись чудесные, но всё же монотонные дни плавания. Часами я просиживал на корме, созерцая пенный след корабля. Эта пена была несравненной чистоты. Только тогда до меня дошёл известный миф о сотворении Венеры… Появилось, ещё низко над горизонтом, невыразительное созвездие Южного Креста. В довольно убогой корабельной библиотеке мне попалась книга без начала и конца, содержание которой вызвало в моей душе восторженно-романтический отклик. Конечно, это Грин, решил я, но как же называется эта чудесная сказка, перемешанная с явью? Много лет спустя я нашёл эту повесть, автор которой вовсе не Грин, а Леонид Борисов. Она называется «Волшебник из Гель-Гью». Повесть хороша, но такого впечатления, как тогда, на «Грибоедове», она на меня уже не произвела…
   К концу долгого плавания через Атлантику мы уже буквально изголодались хотя бы по клочку земной тверди. И вот – наконец-то! – по правому борту показались скалистые, покрытые тропическим лесом острова с певучим названием «Фернандо Наронья» – первый клочок бразильской территории. Никогда раньше я об этих островах не слыхал, хотя географию знал хорошо. А через два дня мы уже подходили к порту назначения со звучным названием Ангра-дос-Рейс. Городок расположен примерно в 100 милях к югу от Рио. Руководство экспедиции выбрало его по соображениям быстроты разгрузки и дальнейшей транспортировки «оптической» группы астрономов в глубь страны, в Арашу, по железной дороге. Задача эта была непростая, так как в Бразилии тогда не было единой ширины железнодорожной колеи. Выгрузив нас в Ангра-дос-Рейс, «Грибоедов» тотчас же должен был идти на север, в Баию, где с его борта должны были производиться так блистательно удавшиеся радиоастрономические наблюдения Солнца во время затмения.