А Прага в ту весну 1965 года была просто чудесной. Я долго бродил по этому удивительному городу, впитывая в себя непередаваемый аромат старины. Полной неожиданностью для меня были еврейские древности в самом центре чешской столицы, в пяти минутах ходьбы от Староместской площади. На старом кладбище в невероятной тесноте лежат надгробия XIV-XVI веков, они никак не ориентированы – древние камни торчат вкривь и вкось, и кажется, что лежащие там мертвецы о чём-то спорят исступлённо и фанатически, о чём-то для них очень важном. При жизни, видать, не доспорили… Я не могу понять почему, но это кладбище, на котором я бываю каждый раз, когда посещаю Прагу, представляется мне символом моего народа и его нелёгкой судьбы.
   Рядом с кладбищем – музей, где собрана редчайшая утварь старых синагог, не только чешских, но и всей Европы. Я никак не мог понять, почему это не было уничтожено немцами – ведь всё, что имело отношение к евреям, начиная с самих евреев, безжалостно уничтожалось. Все киевские, минские и вообще все синагоги в оккупированной Европе были сровнены с землей. Еврейские кладбища были перекопаны. А тут, в самом центре Европы, – извольте видеть – всё неприкосновенно! Разгадка простая и страшная: во время наисекретнейшей конференции в Ваннзее в начале 1942 года, где с немецкой скрупулёзностью были запротоколированы все технические детали «окончательного решения еврейского вопроса – Endlosung'a (дислокация лагерей уничтожения, производство газа „Циклон-В“, подготовка кадров палачей, транспортные проблемы, связанные с депортацией, и многое, многое другое), был принят параграф, гласивший: после Endlosung'a учредить в Праге музей, куда свезти со всей Европы раритеты этого народа, чтобы будущие поколения учёных-этнографов с благодарностью вспоминали предусмотрительность германского командования. Что и говорить, немцы – культурная нация, не какие-нибудь дикари! И специальное ведомство, находящееся в подчинении у самого Розенберга, тщательно обирало синагоги по всей оккупированной Европе.
   Потрясённый причиной сохранности этих древностей и сам чувствуя себя музейным экспонатом, я долго смотрел на золотые семисвечники и алтарные, шитые золотом покрывала. В музее никого, кроме меня, не было, и пожилая, высохшая немка давала мне соответствующие пояснения. Я спросил у неё, каково происхождение слова «голем», означающее гигантского робота, по преданию, изготовленного в XVI веке великим мудрецом, современником Тихо Браге, рабби Леви (см. неплохой чешский фильм «Пекарь императора», шедший у нас лет 20 тому назад). Немка стала что-то бормотать, мол, есть несколько версий, объясняющих происхождение этого слова, но точного объяснения нет. И в этот самый момент меня осенило – я понял происхождение этого загадочного слова! Из глубины памяти выплыла картинка из далёкого детства. Когда я по неловкости совершал мелкую «шкоду», например, разбивал чашку, мама, с досадой всплеснув руками, привычно обзывала меня: «Лэйменер гейлом!». Гейлом – вот оно в чём дело! Гейлом – это и есть таинственный «толем». На древнееврейском это слово обозначает: «идол». «Лэйменер гейлом» – буквально «глиняный идол» – часто применявшаяся в еврейских семьях резкая «дефиниция» для растяп и неуклюжих, всё портящих и ломающих. Конечно, для средневековых евреев творение рабби Леви смотрелось как предмет религиозного поклонения, как идол. С немкой я своими историко-филологическими изысканиями не поделился.
   Вот какие мысли проносились у меня в голове, пока трамвай вёз нас, участников конгресса МАФ 1977 года, через всю Прагу.
   «Пожалуй, она стала заметно хуже», – думал я. Впечатление, как от заброшенной стройки. Особенно портил городской пейзаж пражский аналог наших строительных лесов – ржавые тонкие трубы, оплетающие ремонтирующиеся здания. Было на этих стройках безлюдно и как-то очень неуютно. Любимая Староместская площадь тоже была вся опутана каркасами ржавых труб.
   Как старый «пржак», я показал своим спутникам знаменитые часы на ратуше с выходящими из оконца апостолами, за которыми чинно двигалась смерть с косой. Потом в соборе мы долго стояли у могильной плиты, под которой лежит Тихо Браге. Однако знаменитой автоэпитафии: «Жил как мудрец, а умер как глупец» мы почему-то не углядели. Я объяснил происхождение этого грустного изречения (великий астроном смертельно заболел на придворном балу, постеснявшись своевременно сходить в туалет – сомневался, позволяют ли это придворные правила…). А потом мы пошли на старое еврейское кладбище. И тут только я обратил внимание на невыразимо-страдальческий вид одного из членов нашей группы – молодого, очень симпатичного Лёши Гвамичавы, ближайшего помощника Коли Кардашева по изготовлению космического радиотелескопа КРТ-10.
   – Что с вами, Лёша? – спросил я.
   – Зуб, – только и мог прошептать бедный парень.
   Это надо же! Впервые выехал за границу – и такое невезение! Как же быть, неужели пропадать?
   И вдруг меня осенила идея, которую я могу смело назвать великолепной! Мы как раз подходили к центральной части кладбища, где находился большой склеп рабби Леви. Я объяснил соотечественникам, чем был знаменит этот служитель древнейшего монотеистического культа.
   – Есть поверье, связанное с могилой рабби Леви. Если изложить в письменном виде какую-нибудь просьбу, а записку сунуть в эту щель, – говорят, просьба исполняется. Не обратиться ли вам, Лёша, к рабби насчёт своих зубов?
   Раздался смех. А Лёша только спросил:
   – На каком языке лучше писать – на русском или на грузинском?
   – Пишите на грузинском. Полагаю, что это будет единственная записка на столь необычном для средней Европы языке, поэтому она сразу привлечёт к себе внимание тени великого каббалиста.
   Лёша вырвал из блокнота листок и стал что-то писать, после чего присоединил свою писульку к сотням бумажек, буквально выпиравших из щели склепа. Мы же все пошли дальше, к синагоге, стены которой покрыты каллиграфически выполненными фамилиями 147 000 чешских евреев, уничтоженных немецкими фашистами. Эту титаническую работу проделал один сошедший с ума художник, у которого в газовых камерах лагеря Терезин погибла вся семья. Увы, значительную часть надписей смыла непогода; дало себя знать и естественное разрушение – особенно в нижней части стен…
   Вдруг я почувствовал, что в моей чуткой аудитории что-то изменилось. Я не сразу понял, в чём дело. До меня смысл случившегося дошёл только тогда, когда я увидел сияющие глаза Лёши, смотревшие в сторону от того невесёлого места, где мы были.
   – Что, Лёша, перестал болеть зуб? – уверенно спросил я.
   – Как рукой сняло. Это случилось внезапно, пять минут назад.
   Вот какое чудо сотворил почтеннейший рабби! Десять дней шёл конгресс, мы с Лёшей вместе сделали доклад по КРТ, выступали в многочисленных дискуссиях. Лёша всё это время был как огурчик. Конгресс кончился, и мы все на пражском аэродроме ожидаем посадки на наш ИЛ-62.
   И тут ко мне подходит Лёша – и такой жалкий, что смотреть на него было невыносимо.
   – Зуб, – простонал бедняга.
   – Ничего не попишешь, Лёша. Чары рабби Леви на территорию международного аэропорта не распространяются. Единственное, что я могу вам посоветовать, – прямо из Шереметьева поехать в поликлинику.
   Так он и сделал. Это подлинная история, случившаяся в славном городе Праге 28 сентября 1977 года в присутствии дюжины свидетелей. Полагаю, что её можно объяснить в рамках современной медицинской науки (самовнушение и пр.). А впрочем, бог его знает…

 
ПАРИЖ СТОИТ ОБЕДА!
   Пожалуй, самые счастливые годы в моей жизни – 1966—1968. Начну с того, что 1 июля 1966 года, в день своего пятидесятилетия, я был (с пятой попытки) выбран в Академию наук. После безвыездного сидения (18 лет!) меня наконец-то стали пускать за границу на предмет общения с себе подобными. За один только 1967 год я побывал: зимой в Америке, в мае в Париже (боже мой, это была моя первая поездка в город, лучше которого нет на свете!), а в августе в Праге – на международном астрономическом конгрессе, где было столько незабываемых встреч! Казалось, после длительного анабиоза жизнь стала расстилаться передо мной ковровой дорожкой. И вдруг, уже на самом излёте этого удачнейшего года, я оказался в больнице Академии наук. Но счастливая полоса тянулась за мной, как шлейф, – мне и в больнице с моим первым инфарктом было хорошо и – я не боюсь этого сказать – весело! Меня – слабого и беспомощного – любили хорошие люди, и я это остро чувствовал. Ко мне приходило много друзей, может быть, даже слишком много! Особенно когда я пошёл на поправку. Неожиданно среди моих знакомых оказалось немало инфарктников, и все они наперебой давали советы и рекомендации касательно моего постинфарктного существования. Увы, советы эти отличались однообразием и всегда начинались приставкой не. Слушая это обилие запретов, я приходил в отчаяние и понимал, что жизнь кончилась. К счастью, я ошибался.
   Как-то раз пришёл знакомый математик Сергей Фомин. Он был на год моложе меня и уже к тому времени перенёс два инфаркта. Выглядевший весьма бодро, «обмениваясь опытом», он стал зудеть то же, что и прочие советчики. Видя, как я сразу же поскучнел, умница Серёжа резко оборвал своё занудство и сказал:
   – А в общем, жить можно. К слову, я расскажу тебе о карьере одного деятеля, которого наблюдал с близкого расстояния, когда работал в системе КГБ. Так вот, этот тип в рекордные сроки сделал там неслыханную карьеру – от майора до генерал-майора. Будучи весьма ограниченным чиновником, он на всякого рода собраниях и совещаниях произносил только одну из двух фраз: а) «Не надо усложнять!» и б) «Не будем упрощать!». На этой основе он приобрёл прочную репутацию надёжного, весьма положительного человека и глубокого мудреца и рос как на дрожжах. Так вот, – закончил Сергей, – я могу тебе, в твоём нынешнем положении, сказать то же самое: с одной стороны, не надо усложнять, с другой – не будем упрощать!
   Это мудрое правило глубоко запало мне в душу, и до сих пор я стараюсь неукоснительно ему следовать.
   В конце марта я выписался из больницы, а в начале лета мне позвонили из Советского комитета ЮНЕСКО:
   – В августе во дворце ЮНЕСКО в Париже состоится конференция «круглого стола», посвящённая проблеме: «Разнообразие культур при наличии общности технологического прогресса». Устроитель конференции профессор Поликаров просит вас прореферировать несколько докладов.
   – Присылайте доклады, разберусь, – сказал я.
   Действительно, через несколько дней я получил довольно толстый пакет с перенасыщенными мутной водой машинописными рукописями преимущественно на непонятном мне французском языке. И вот тут мне в голову пришла счастливая мысль. «А почему бы мне самому туда не поехать? Давненько я не бывал в Париже, уже целый год…» Я набрал номер телефона Советского комитета ЮНЕСКО и небрежно сказал звонившему мне чиновнику:
   – Я получил материалы конференции. Увы, в них совершенно не представлена космическая тема!
   – Это нехорошо, ой как нехорошо! Как же быть?
   – Пожалуй, я мог бы поехать и зачитать доклад!
   – О'кей! Я вас быстренько оформлю.
   До начала конференции оставалось менее двух месяцев, и я выразил сомнение, удастся ли в такие сжатые сроки оформить моё выездное дело.
   – Это вам не Академия наук! Кстати, вы бывали в капстранах? – осведомился деятель ЮНЕСКО. – Ну тогда всё в порядке, можете не сомневаться!
   И я действительно совершенно нахально не сомневался, абсолютно веря в свою счастливую звезду.
   Между тем московское лето протекало обычным порядком. Я, конечно, не утруждал себя чтением присланных неведомым мне Поликаровым материалов. Что касается моего доклада, то я решил просто использовать рукопись находившейся тогда в печати в «Вопросах философии» статьи, не удосужившись даже перевести её. Смущало, правда, полное незнание французского языка и слишком уж скромные познания в английском. «Не беда, как-нибудь выкручусь», – думал я, усматривая перст судьбы в том, что устроитель конференции, доктор философии с болгарской фамилией, судя по теме – питомец Московского университета.
   Как-то раз, отдыхая на даче у моего брата, я боковым зрением увидел зашедшую на участок соседскую дочку. «Это Лена, – подумал я, – она, кажется, преподаёт где-то французский язык». И тут же спросил её:
   – Леночка, как будет по-французски «не надо усложнять»?
   – Иль не фо па комплике, – удивлённо ответила она.
   – А «не будем упрощать»?
   – Иль не фо па симплифье, но зачем это вам?
   – Надо, – не вдаваясь в подробности, ответил я, записывая русскими буквами французский перевод фраз, обеспечивших карьеру неизвестному мне кагэбэшнику. Эти же фразы должны были выручить и меня, решил я и, как показали дальнейшие события, не ошибся.
   Между тем близился день отъезда. Всё шло совершенно тривиально, совсем как в нашей милой Академии наук. Конечно, разрешения не было. Я как идиот сидел «с вымытой шеей» три дня у своего домашнего телефона. Деятель ЮНЕСКО весьма удивлялся молчанию Директивных Органов и говорил, что такого на его памяти не было. Я только потом понял, что Директивным Органам было не до моей персоны: это было начало августа 1968 года – канун чехословацких событий. Потеряв надежду, под вечер третьего дня своего глупейшего ожидания я, в который уже раз, позвонил своему чиновнику.
   – Ничего нет, увы. Извините нас. Я должен через полчаса уезжать, а завтра ждать уже бессмысленно.
   Вот тебе и Париж, идиотина! Много захотел… И вдруг через 10 минут – звонок, и мой чиновник спокойно говорит:
   – Только что пришло разрешение. Вам надо немедленно хватать такси и ехать в кассу «Метрополя» за билетом. Самолёт в Париж завтра в 8 утра. Касса закрывается через 40 минут. Успеете – ваше счастье Заграничный паспорт получите у постового милиционера в комитете ЮНЕСКО – здесь уже никого не будет, рабочий день кончился.
   Я успел крикнуть в телефонную трубку:
   – А как же деньги? Деньги – франки?
   – Увы, я не мог выписать вам аттестат. Получите валюту в ЮНЕСКО. Я позвоню туда по телефону вечером.
   Я стремительно выбежал из квартиры. О, счастье – прямо у дока стояло свободное такси. Не без труда я нашёл билетную кассу в холле гостиницы «Метрополь». Касса представляла собой рундучок, где обычно торгуют небогатой продукцией Союзпечати. Кассирша его уже запирала. Было довольно дико сказать ей: «Мне бы билет в Париж». Она не удивилась, хотя для порядка поворчала. И вот билет в кармане. Чудесный московский летний вечер. Центр города, где я почти не бываю, показался мне особенно красивым. Не торопясь, пешочком, наслаждаясь жизнью, я прошёл до проспекта Калинина, где напротив Военторга в маленьком особнячке находится Советский комитет ЮНЕСКО – одно из многочисленных столичных учреждений класса «не бей лежачего». Странно было мне спрашивать у постового милиционера иностранный паспорт. Без тени удивления он выдал мне вожделенный документ, взамен которого я стал ему тыкать свой советский паспорт. Он не взял его – «не имею указаний». И вышел я из подъезда симпатичного домика с двумя паспортами. А на следующее утро уже был в аэропорту Ле Бурже. Радость – неизменная спутница всякого нормального советского человека, временно покидающего свою свободную родину, – была омрачена полным отсутствием в карманах даже самой мелкой французской монеты и неясностью ближайшего будущего.
   Я до сих пор не понимаю, как в толпе прилетевших пассажиров меня приметил человек, который сразу же подошёл ко мне и уверенно сказал:
   – Товарищ Шкловский будете?
   Кстати, я его тоже ещё издали выделил в толпе встречающих. Мой благодетель оказался шофёром советского представительства ЮНЕСКО, он и доставил меня в «Пале». Встретил меня в советском представительстве, расположенном в двух небольших комнатках двухэтажного флигеля (там каждая держава занимает одинаково убогую площадь), представитель Белорусской ССР при ЮНЕСКО В. С. Колбасин. Бывают же такие синекуры! Я попросил устроить меня в самый дешёвый отель и чтобы деньги платить не сразу. Подходящий отель оказался как раз вблизи Пале-ЮНЕСКО. В таких меблирашках мне ещё не приходилось обитать. Комнатка метров восемь имела форму трапеции. По крайней мере половину площади занимала довольно монументальная кровать. Ни о каких «удобствах», конечно, не могло быть и речи.
   Управившись с неотложными делами и оставив свой тощий чемоданчик в номере, я пошёл в гигантский дворец ЮНЕСКО. Не просто было новичку найти в его лабиринтах помещение, где уже четвёртый день заседала интересующая меня конференция «круглого стола». Это удалось сделать при посредстве секретарши болгарского представительства, в которую я буквально вцепился мёртвой хваткой. Я не рискнул сразу же войти в зал и попросил её вызвать доктора Поликарова. Тот оказался обходительным, круглым человечком, превосходно говорившим по-русски: мой расчёт оказался правильным – он, конечно, окончил философский факультет МГУ! Поликаров очень мне обрадовался и ввёл в зал заседаний. И тут я получил тяжёлый удар! Я ожидал попасть на более или менее обычную конференцию с парой сотен разноцветных участников, среди которых рассчитывал раствориться. Велик же был мой ужас, когда в небольшом зале за действительно круглым, правда, довольно большим, столом я увидел… всего лишь восемь человек! Каждый был на виду у каждого. Кресло с напечатанной на спинке моей фамилией пустовало уже четвёртый день, дожидаясь своего хозяина. Я сел, лихорадочно соображая, как бы выпутаться из идиотского положения с минимальными потерями. Сидя на председательском месте, речь держал огромный негр. На спинке кресла было написано: «Нигерия».
   – Биафра? – демонстрируя эрудицию, спросил я у соседа-американца.
   – Что вы, какая Биафра – Лагос.
   И вдруг нигериец стал часто-часто упоминать мою фамилию, явно приглашая меня с ходу произнести речь. Конечно, ни о какой речи не могло быть и речи! Но что делать? Мой рыскающий взор остановился на маленьком японце, которого, как я понял, профессионалы-трепачи, собравшиеся за этим круглым столом, совершенно затёрли. И тут же пришла спасительная идея:
   – B этом году исполнилось ровно сто лет со времени революции Мейдзи, – сказал я. – Было бы очень интересно в этой связи, чтобы наш японский коллега осветил вопрос о взаимоотношении традиционной японской культуры и того бурного технологического развития, которое за это время претерпела его родина.
   Японец, д-р Лео Эйсаку, радостно что-то зачирикал – видно было, что надолго, дорвался, голубчик! Я же получил тайм-аут. Решив углубить наметившийся контакт с соседом-американцем, я сказал ему, что сидящий напротив нас представитель ФРГ выглядит, на мой взгляд, странновато.
   – Ещё бы, – прошептал американец. – Он еврей. Кстати, я тоже.
   Дальнейший анализ этой проблемы привёл нас к выводу, что и бельгийский представитель – наш соплеменник. Стало совсем легко, как в доброе старое довоенное время в Киеве или Лохвице. В такой лёгкой беседе у нас прошёл час, а затем наступило время обеденного перерыва. До чего же хотелось есть! Деваться некуда – я одолжил у Поликарова 25 франков. Он сказал, что деньги касса ЮНЕСКО будет платить завтра. После этого я пошёл в буфет. Вот это был буфет! Больше я так в Париже не едал (см. ниже). Перерыв ещё продолжался, и, сытый, в благодушнейшем настроении, я спросил у японца:
   – Доктор Эйсаку-сан, меня крайне удивляет ваше имя Лео, ведь у японцев, насколько мне известно, звука «л» в языке совсем нет. Уж не японский ли вы еврей?
   Лишённый чувства юмора в нашем понимании, он ответил мне странно:
   – Моё имя всегда давало повод для шуток. Когда я, например, был у вас в Ленинграде, меня спрашивали, кем я прихожусь… Исаакиевскому (Эйсакувскому) собору – ха-ха.
   Этому чудику-японцу я был весьма благодарен, так как он протрепался и всё послеобеденное время. На следующее утро со мной рассчитались, выдав мне от щедрот ЮНЕСКО денежки… точно на полтора дня! Вот он, волчий закон капитализма! Опоздал – соси лапу! У нас бы, конечно, заплатили сполна. Впрочем, и на том спасибо. Оставался ещё один день пытки, и было мне очень тяжко. Хорошо помню, как эти профессиональные трепачи, которых я уже успел люто возненавидеть, взахлёб обсуждали важнейший вопрос о необходимости устройства каких-то библиотечных коллекторов в Танзании. И вдруг они хором накинулись на величественно молчавшего представителя величайшей сверхдержавы: мол, что думает означенная сверхдержава по поводу этих самых коллекторов? Положение начинало смахивать на губернаторское (вернее, Остап-Бендеровское), и я вынужден был пойти с козырного туза. Соорудив мрачнейшую мину (а я это делать умею), представитель великой державы процедил:
   – Иль не фо па симплифье!
   Боже, что тут началось! Они затараторили на трёх языках, перебивая друг друга. Я сидел в мрачно-величественной позе. Заряда хватило до перерыва, во время которого они смотрели на меня с почтительным восхищением. Вот тут я ещё раз возблагодарил Серёжу Фомина!
   Так или иначе, но я выдержал этот тяжелейший для меня день. Всё кончилось очень пристойно. Проблемы разнообразия культур при наличии общности технологического прогресса получили мощный стимул для своего дальнейшего обсуждения. А передо мной встала, конечно, не такая грандиозная, но вполне конкретная проблема: как быть дальше? Срок моей командировки был 14 дней, два дня прошло, осталось 12. Двенадцать дней в Париже, да ещё одному! Но, когда я подсчитал свои финансы, мой восторг быстро испарился. После того как я заплачу за отель и оставлю на чёрный день полсотни франков, у меня на прожитье останется… 7 франков на день. Чтобы понять, что это такое, скажу, что самый дешёвый обед в «селф-сервисе» стоил тогда 11 франков, а проезд в метро в один конец – один франк. Важнейшим обстоятельством был сезон моего визита: общеизвестно, что в августе все французы уезжают в отпуск. Следовательно, рассчитывать подкормиться путём хождения в гости к французским коллегам не приходилось. И уж совсем нельзя было рассчитывать на помощь соотечественников из нашего посольства: меня бы немедленно отправили в Москву.
   Но всякий понимает, что решение я мог принять только одно – остаться голодать в Париже весь мой срок. Ни хрена – с голоду не умру, а больше такой возможности в жизни не будет. И началась моя удивительная жизнь в великом городе. Эти 12 дней я не забуду никогда. Сперва решил было экономить на метро – всё-таки 2 франка! Но уже на второй день я понял, что этого делать нельзя, ибо из-за необходимости каждую ночь возвращаться в свой отель я всегда ходил бы по Парижу практически одним и тем же маршрутом. Значит, оставалось на жизнь 5 франков в день. Я их распределил таким образом: ежедневно на расположенном вблизи крохотном базарчике покупал у нормандских крестьянок кило превосходнейших яблок – это 2,5 франка. Оставшиеся 2,5 франка я тратил на покупку у одной старушки-торговки воткнутой в свежую булочку вкуснейшей горячей сосиски, обмазанной горчицей. Старушкин лоток находился на перекрестке двух знаменитейших парижских бульваров – Сен-Мишель и Сен-Жермен. Этим, собственно говоря, и объясняется, почему я выбрал именно данную старушку. Обычно, какой бы маршрут ни пропетлял в Париже, точно к 18 часам, голодный до судорог, я выходил на мою старушку. Скоро она меня стала узнавать и уже издали кричала: «Мсье Жозеф!». Прелесть, а не старушка! В прошлом году, спустя 13 лет, я снова побывал в Париже. Старушки, конечно, уже не было, но до боли знакомый перекрёсток совсем не изменился. И когда я подходил со стороны Нотр-Дам к этому столь памятному для меня перекрёстку, у меня, как у павловской собаки, началось обильное слюноотделение… Какая же это была фантастическая жизнь! Уже уезжая из Парижа, я вычислил, что выходил по сотням различных авеню и рю великого города свыше 300 километров! За все свои поездки в Ленинград столько не выходил. И могу смело сказать теперь, что после Москвы из всех городов на свете я больше всего ходил по Парижу.
   Очень болели ноги. Ведь всего лишь за полгода до этой поездки я перенёс инфаркт и заново учился ходить. Всё время хотелось посидеть, а это в Париже далеко не просто! Казалось бы, садись за столик в кафе на свежем воздухе – и дыши, вытянув гудящие ноги. Даже в сравнительно удалённых от центра районах города на каждые полсотни метров тротуара приходится по кафе. Днём обычно они пустые. Я выбирал самый далёкий столик и начинал невесёлую игру, засекая время. Не позже чем через 20 секунд передо мной (откуда?) появлялся молчаливый гарсон с блокнотом и карандашом и ставил на столик стакан холодной воды. Что, мол, мсье будет заказывать? А мсье вспоминал наши убогие московские ресторации и общепитовские заведения, где – о, счастье – можно дожидаться такую родную, грязноватую официанточку не меньше получаса! Глупец! Сколько раз я кипел в этих ожиданиях, и как бы славно сейчас подождать этого смотрящего на тебя так бесстрастно малого хотя бы 10 минут! Мсье считает каждый франк и не может позволить себе даже чашечку кофе. Преодолевая боль в ступнях, он поднимается и плетётся дальше. Вот так-то! Ничего не попишешь, жаловаться некому – капитализм, туды его в качель!
   Когда становилось от бесконечных хождений совсем невмоготу, я спускался под один из знаменитых парижских мостов, прямо к кромке грязноватой Сены, и ложился, блаженно вытягивая ноги на камни набережной. Обычно рядом располагались клошары – парижские бродяги. Они совершенно безопасны и добродушно-веселы. Клошары под мостами Сены едят – у всех корзинки, набитые снедью и вином. Запахи их трапезы невольно волнуют меня – ведь я гораздо беднее и, конечно, такой роскоши, как вино и всякого рода сандвичи, позволить себе не могу. Мимо проходят деловитые парижане и слоняются туристы – основное население Парижа в августе. Им нет никакого дела до меня – это и хорошо и плохо. Иногда я остро чувствовал своё одиночество и заброшенность. Но гораздо чаще я просто лежал без всяких мыслей и смотрел на высокое безоблачное небо – все 12 дней стояла прекрасная погода.