Как себя чувствуешь? — спросил студент, делавший наблюдения.
   — Ничего особого... как будто жар... сон...
   — Что все это значит? — сказал я своему соседу-студенту?
   — После, — отвечал он, сжимая мою руку и не выпуская ее из своей.
   Вдруг глаза Белоцерковского подернулись, он вздрогнул, и с ним начались конвульсивные движения лица, рук и ног. Потом он заметался из стороны в сторону и упал на кровать; это продолжалось около трех минут, без произнесения им слова. Затем он еще раз вздрогнул, гораздо сильнее, и вытянулся трупом. Студенты сейчас же бросились к нему, ощупали пульс, сердце, а двое из них немедленно начали производить искусственное дыхание, посредством подымания и опускания рук; третий тер живот; четвертый сдавливал бока. Двое студентов и я стояли тут же, около кровати.
   — Семь минут и сорок секунд, — шепнул один из них другому. — Очень странно: Ватертон отравил осла в течение десяти минут.
   — Все зависит от дозы, — отвечал другой.
   Я понял, что дело идет о кураре, и догадался, что Белоцерковский отравил им себя для опыта. Ужас оледенил меня. Что, если оживление не удастся? Я проклинал бурсацкую пытливость, внутренно ругал их крайними циниками, но оставить их не мог, стыдясь, с одной стороны, своей трусости, а с другой, сгорая сам любопытством, чем все кончится? Прошел час; студенты, для возбуждения искусственного дыхания, часто чередовались между собою; я тоже помогал им. Белоцерковский не подавал никаких признаков жизни. Я заметил это. «Нельзя же так скоро», — отвечали мне с неудовольствием, пожимая плечами. Прошел еще мучительный час ожидания, перемен не произошло, и я начинал уже терять всякую надежду, но чрез полчаса нам показалось, что Белоцерковский будто дыхнул. Пульс едва заметно шевельнулся. Вслед за тем он явственно вздохнул и затем началось неправильное сердцебиение, с таким же дыханием.
   К утру он заговорил, жалуясь на страшную боль в голове и необыкновенную слабость. В восемь часов я уже мог оставить Ивана Ильича, вне всякой опасности, на попечении его товарищей, а чрез неделю он сам навестил меня, чтобы доказать свое полное выздоровление. Опытом своим Белоцерковский остался крайне недоволен. Цель его была проанализировать постепенное действие яда в собственном организме, чтобы потом передать свои ощущения. Но он не достиг этого, потому что, по его словам, сначала он ничего не чувствовал, потом какой-то жар и неопределенные нервные боли, а затем впал в бессознательное состояние. Происшествие это случилось во время выпускных экзаменов. Вскоре после этого я окончил курс в академии и немедленно был назначен врачом С-ского пехотного полка, расположенного на стоянке в уездном городе N., Z-ской губернии. Здесь, делая официальные визиты городским жителям, я познакомился с Аркадием Николаевичем Можаровским, занимавшим должность председателя земской управы, и с его женою; в их же доме я встретил и Авдотью Никаноровну Крюковскую, молодую интересную вдову, которая только что похоронила своего мужа за границею и приехала в N. погостить к Можаровским. Воспитываясь на казенном содержании в гимназии, в закрытом пансионе, а потом в медико-хирургической академии, я почти не бывал в семейных домах и привык встречать женщин-студенток, бойких, развязных и с мужскими манерами. Зинаида Александровна представляла собою полную противоположность им; в ней было столько женственности, миловидности, застенчивости, что она показалась мне каким-то особым существом, пред которым я стал благоговеть и преклоняться... Вместе с этим я был далек от мысли ухаживать за нею, волочиться, лезть с любовными изъяснениями или надеяться на ее взаимность. Нет, она была для меня божеством, святыней. Из числа ее обожателей я был самый ненадоедливый, держал себя в стороне от нее — и до сих пор, кроме, вот сегодня, вас, никто не знает, что мне Можаровская нравилась. Красота же Авдотьи Никаноровны Крюковской не произвела на меня впечатления, может быть, и потому, что я встречал в Петербурге, у Дорота, очень похожую на нее личность (если не ее самое), из числа дам петербургского полусвета. Между Зинаидой Александровной и Крюковской, по-видимому, существовала самая нежная дружба, которою восхищался весь N. и превозносил до небес; зоркий и ревнивый глаз мой во всем, что касалось до Зинаиды Александровны, подметил со стороны Крюковской фальшь и глубоко затаенную ненависть к доверчивой и любившей ее женщине-ребенку. Первое подозрение заронилось у меня, когда я нечаянно подметил взгляды, полные зависти, Крюковской на Зинаиду Александровну на вечере у предводителя дворянства, где Можаровская была, по общему выражению, царицей бала. До этого вечера включительно молодая женщина всегда одевалась с большим вкусом; с этих же пор вкус ее точно переменился, она стала одеваться ярко, пестро и безвкусно; ее выручала одна природная красота и грация. Эта перемена была делом Крюковской, которая упросила свою подругу дозволить ей выбирать для нее цвета по своему вкусу, будто бы шедшие ей к лицу; Зинаиде Александровне они не нравились, но она боялась оскорбить своего друга и покорялась прихоти, будучи чужда всяких подозрений. Сама же Авдотья Никаноровна, в своем траурном платье, была изящна и величественна постоянно. Вообще я стал замечать, что все советы и просьбы Крюковской к Зинаиде Александровне клонились к вреду последней, выставляли ее в неблагоприятном виде перед обществом и перед мужем и отдаляли его от нее... Однажды она даже подвергнула несчастную женщину величайшей пытке и мучениям, чтобы только унизить и взять перевес над нею. В N. давался спектакль с благотворительной целью. Робкая и застенчивая Зинаида Александровна решительно не имела ни малейшего сценического таланта, она дрожала при одной мысли предстать пред многочисленною публикою на подмостках местного театра, но влияние Авдотьи Никаноровны было так сильно на слабую женщину, что она согласилась взять роль, и притом одну из труднейших, вовсе не подходящих к ней, роль опытной и бессердечной кокетки; себе же Крюковская выбрала драматическую роль страдалицы, глубоко любящей и не понимаемой окружающими. Она сыграла ее безукоризненно, с увлечением, почти артистически и вызвала восторженные похвалы; бедная же Можаровская была смущена, сбивалась на каждом шагу и была до того жалка, что я не выдержал и убежал со спектакля на половине пьесы. На другой день все били в набат о высоких сценических дарованиях Крюковской и о бездарности Можаровской... Институтская дружба Крюковской с Можаровской мне тоже казалась, по разности их лет, очень подозрительною. Зинаида Александровна была в низших классах, когда Авдотья Никаноровна уже окончила курс, а известно, что в закрытых учебных заведениях воспитанницы старших классов почти никогда не сходятся с младшими, и между ними не могло быть ничего общего: до поступления в институт — они не были знакомы, а когда Зинаида Александровна вступила в него одиннадцатилетнею девочкою, то Крюковская была уже взрослая девушка семнадцати лет. Мои подозрения хотя заставили меня огорчаться за Зинаиду Александровну, но я все-таки был покоен относительно прочности ее супружеского счастия и утешался надеждою, что гощение Авдотьи Никаноровны в доме Можаровских скоро кончится и семейная жизнь их потечет обычною колеею. Но пришлось разочароваться и в этом. Уездные нравы, отличные от столичных, давали мне право посещать Можаровских всякий день, когда они сами бывали дома, но я доставлял себе это удовольствие лишь изредка, боясь малейших подозрений и какого-нибудь невольного движения, которое могло бы выдать мою тайну пред наблюдательным и хитрым взглядом Крюковской. С этими двумя женщинами я держал себя совершенно различно: пред кроткой и доброй Можаровской я конфузился и не находил предмета для разговора, с Авдотьею же Никаноровною я вовсе не стеснялся, отчасти фамильярничал с нею и каламбурил. Как-то раз я очень долго не был у Можаровских, и меня что-то как будто тянуло туда. Аркадия Николаевича при своем приходе я не застал дома, но меня приняли дамы. Вскоре пришел и хозяин, возвратившийся с обеда, устроенного в честь какого-то события, с головой, отяжелевшею от различных тостов. Мы сидели в гостиной: я в кресле, а Можаровская и Крюковская посредине большого дивана, так что с обеих сторон их было пустое место. Можаровский уселся с ними рядом, около Авдотьи Никаноровны. Разговор зашел об обеде, пустой и незанимательный.
   — Зина! — предложил Аркадий Николаевич своей жене. — Ты бы сыграла.
   Зинаида Александровна встала и вышла в следующую комнату, где стоял рояль; я машинально последовал за нею, и таким образом мы разделились на две пары. Зинаида Александровна играла в тот вечер с большим одушевлением; я жадно слушал ее, стоя около рояля. Сердце мое стало биться учащеннее, из груди порывался вылететь глубокий вздох. Чтобы скрыть его, я отошел от рояля неслышными шагами по мягкому ковру, по направлению к гостиной, и, дошедши до дверей этой комнаты, нечаянно взглянул на сидевших в ней на диване, и — изумление! — я увидел, что рука Аркадия Николаевича обвила талию подруги его жены... Конечно, я тотчас же отскочил от дверей, не будучи ими замечен. Мне совестно было за них.
   «Какая подлость, — подумал я, — содержать в своем доме любовницу, имея такую прелестную, молодую жену...» Должно быть, когда я возвратился к роялю, лицо мое было очень невесело, потому что Зинаида Александровна, взглянув на меня, спросила:
   — Что с вами? Не больны ли вы?
   Я сослался на маленькое нездоровье и не упрашивал ее продолжать игру. В комнату к нам, как совершенно невинные, вошли Можаровский и «прекрасная Елена» — Авдотья Никаноровна.
   — Но я расскажу вам нечто еще более ужасное... — продолжал Михайловский. — Я верю, что у человека бывают иногда предчувствия. Я никогда не забуду вечер 4 октября 18.. года. Я сидел в своей квартире, совсем раздетый, и читал какую-то медицинскую книгу, думая провести вечер у себя; да и было уже, по-провинциальному, довольно поздно, около одиннадцати часов. Вдруг я почувствовал какое-то тревожное состояние, встал и, серьезно, не давая себе никакого отчета в своих действиях, быстро оделся, накинул шинель, фуражку и вышел из дому... Я опомнился уже на улице, задав себе вопрос: «Куда и зачем я иду?» Постояв немного, мне вздумалось пройтись около дома Можаровских, в тайной надежде увидеть в окно хотя тень любимой женщины. Но окна не были освещены. Там царила тьма. Я вспомнил, что сам Можаровский утром, в этот день, выехал в уезд... Тяжело вздохнув о своей неудаче, я собирался вернуться домой, как неожиданно в окнах промелькнул свет, как будто бы кто-то пробежал из одной комнаты в другую — с зажженною свечою. Чрез несколько секунд явление света вновь повторилось раза два, туда и обратно, и в доме заметно поднялась суматоха. На подъезд вышли мужская и женская фигуры.
   — Вы бегите за Михайловским, — сказал взволнованный женский голос, — а я побегу к городскому врачу... Пожалуйста, скорее, Прокофьич.
   Я быстро перебежал с противоположной стороны улицы к ним.
   — Что вам нужно? — спросил я.
   — Ах! Это вы? — закричала горничная, узнав меня. — А я послала за вами. Пожалуйте к нам... Зинаида Александровна умирает...
   — Что с нею? — спросил я, ринувшись с подъезда прямо на лестницу, так что горничная не успела мне ответить, когда я уже входил в переднюю. Она едва догнала меня.
   Зинаида Александровна лежала в своей спальне на кровати, в одном пеньюаре. Роскошные русые волосы ее выбились из-под ночного чепца и разметались на подушке; левая рука была сжата и как бы удерживала биение сердца, правая вытянута и откинута в сторону; румянец совершенно исчез, и цвет лица был темнее обыкновенного; глаза едва прикрывались длинными шелковистыми ресницами, в них не было заметно ни малейшего признака жизни. Дыхание остановилось, пульс не бился. По телу моему пробежала холодная дрожь, и я почувствовал, будто у меня на голове приподымаются волосы.
   — Умерла! — проговорил я и безотчетно, чтобы спасти ее, стал производить искусственное дыхание, призвав на помощь горничную.
   — Зинаида Александровна не умерла? — спросила меня со страхом и тайной надеждой девушка, дрожащим и всхлипывающим голосом. — Господи! — И горничная зарыдала.
   Кроме меня и горничной в спальне было много другой женской прислуги. Я отдал приказание послать за фельдшером и другим врачом, а также устроить из белья каток, который подложил под Можаровскую, чтобы легче производить искусственное дыхание. Между тем горничная рассказала, в бессвязных словах, исполняя свою работу, о том, что случилось с ее госпожою.
   — Утром, провожая мужа, Зинаида Александровна немного простудилась; вечером почувствовала озноб и хотела послать за мною, но Авдотья Никаноровна советовала сначала употребить домашние средства, пораньше лечь, потеплее укрыться и выпить несколько чашек малины. Предложение это было принято, за больною ухаживала все время сама Авдотья Никаноровна. Наконец, когда Зинаида Александровна выпила другую чашку малины, Крюковская, желая, чтобы она поскорее уснула, пожелала ей доброго сна и вышла из спальни, а меня, — добавила горничная, — послала в аптеку за мятными каплями... Я немного замешкалась и вернулась опять в спальню взять головной платок. Слышу, Зинаида Александровна застонала. Я кинулась к ним... Гляжу, с ними невесть что происходит... Ну точно, не к ночи будь сказано, — родимец. Я испугалась, побежала со свечою в переднюю сказать Прокофьичу, потом, как сумасшедшая, побежала опять в спальню. Зинаида Александровна уже не дышит. Тут же я подняла крик, а сама сейчас же бросилась опять к Прокофьичу, чтобы бежать с ним за докторами, как у подъезда встречаю вас.
   — Долго ли вы пробыли в передней, — спросил я ее, — после того, как вас послали за мятными каплями, до входа в спальню?
   — И четверти часа не прошло...
   — Значит, всего от того времени, как Зинаида Александровна выпила последнюю чашку малины, до ее обморока прошло минут двадцать или двадцать пять?
   — Может быть, и не будет... Нет, кажется, меньше.
   Страшная мысль блеснула у меня в голове: не отравлена ли Можаровская своею подругою? Пред моими глазами восстала картинка, недавно виденная мною вечером, интимных отношений Аркадия Николаевича ко вдове и вместе с тем другая сцена: самопроизвольного отравления Белоцерковского кураре.
   — А где же сама Авдотья Никаноровна?
   — Они были здесь уже... и сейчас подходили, но, увидя вас, ушли, вероятно, одеться. Они было уж раздеты были.
   В комнату вошла Авдотья Никаноровна, бледно-бронзового цвета, расстроенная, с графином воды в руке.
   — Как вы скоро, доктор! Очень вам благодарны. Но вы напрасно так сильно беспокоитесь. С Зиной, вероятно, ничего более как пустой обморок. Ее нужно спрыснуть. — И с этими словами она быстро влила воду из графина в стоявшую на столе чашку с остатком малинного чая, прежде чем я успел остановить ее.
   Оставьте, — сказал я ей грозно, — никакие спрыскивания здесь не помогут; ее может спасти только то, что я делаю. У ней паралич дыхания и прекращение сердцебиения.
   У Крюковской опустились руки, и она выплеснула из чашки осадок малинного чая и воду на пол.
   — Для чего вы это сделали? — заметил я ей. — Я хотел исследовать этот осадок: может быть, в малине было что-либо вредное.
   — Но ведь малина же есть вон в чайнике!
   — Мне была нужна чашка, — возразил я в сильном раздражении и, вне себя, прибавил: — может быть, там была отрава.
   — Вы сумасшедший! — отвечала мне на это Крюковская, с презрением и негодованием, еще более изменяясь в лице.
   Я попросил ее не мешать мне и сделать распоряжение послать к Аркадию Николаевичу нарочного в уезд, с уведомлением об опасном состоянии жены.
   Авдотья Никаноровна вышла, и в ее отсутствие я вздохнул свободнее; но это продолжалось недолго; она скоро возвратилась и разразилась слезами, аханьем, ломанием рук об отчаянном положении своей подруги, удивляясь, что с нею сделалось, умоляла меня приложить все свои старания, знания и усилия, просила прощения в том, что она так легко отнеслась к болезни Можаровской, и тому подобное. Я не буду описывать вам состояние, в котором я находился, трепеща за жизнь женщины, за взгляд которой я готов был отдать свою жизнь, но был не в силах. К несчастию, все мои полковые товарищи-доктора находились вне города по батальонам в деревнях, а приглашенный уездный врач был дряхлый глухой старик, не одобрявший способ моего лечения и только приискивавший смерти Можаровской латинское название... Оживление совершилось после четырех часов, показавшихся мне за целую вечность. Как ни искусно владела собою Крюковская, но я заметил, что известием об оживлении Зинаиды Александровны она была более удивлена, отчасти даже более — испугана, чем обрадована... Это побудило меня не оставлять дома Можаровских до приезда мужа и до полного выздоровления молодой женщины. Притом я решился высказать свои подозрения насчет болезни его жены. Больная была чрезвычайно слаба. Она так же, как Белоцерковский, жаловалась на страшную усталость и разбитость всех членов и на мучительнейшую боль в голове. Что было с нею, она решительно ничего не помнила, не исключая того, что ей казалось сначала, будто бы она задыхается. Подругу свою она не только ни в чем не подозревала, но, напротив, благодарила ее утром, на другой день, начав говорить свободно, с гораздо большим усердием, чем меня; как будто, в самом деле, ее заботливости она была обязана жизнию. Аркадий Николаевич прибыл часа в четыре пополудни, когда жена уже значительно поправилась. Кажется, его известили о ее болезни после оживления, а не тогда, когда я просил послать к нему нарочного. Он искренно был огорчен, увидя болезненное состояние жены. Но мне не было возможности тогда же передать ему своих подозрений и рассказать, какой опасности была подвержена жизнь его жены, потому что Авдотья Никаноровна успела опередить меня, придав всей болезни вид сильнейшего обморока от прилива крови. Я же не имел храбрости стать обличителем глаз на глаз, да и предполагал, что это не поведет ни к чему, так как у меня не было никаких ясных улик против этой змеи, а супруги были на ее стороне, и дело во всяком случае было бы замято. Однако же как врач я сделал все от меня зависящее для того, чтобы узнать причину омертвения Можаровской, и мои медицинские исследования и наблюдения дали мне если не безусловно верные, то все-таки довольно осязательные признаки, что больною был принят растительный яд... Выздоровление Зинаиды Александровны, при ее нежном телосложении, подвигалось очень медленно. Полное ее выздоровление последовало в конце ноября. Между тем Аркадий Николаевич, выказавший сначала много участия к больной жене, становился с каждым днем все менее внимательным к ней, по мере ее выздоровления, ссылаясь на служебные занятия. Жена верила ему, но меня провести было трудно. Я чрезвычайно боялся повторения этой истории.
   В половине декабря Авдотья Никаноровна уехала к своей матери. Можаровский провожал ее до Москвы, потом часто ездил в Петербург под разными предлогами. С женою он обращался по-прежнему мягко и ласково, как с ребенком; ко мне он изменился: прежде он принимал меня у себя как хорошего знакомого, теперь же в обращении его проглядывало желание показать, что я в его доме врач, и ничего более. Отношения мои к Зинаиде Александровне, несмотря на усилившееся еще более чувство, были так же чисты и безупречны. Может быть, и она ко мне была неравнодушна, но не иначе, как сама того не подозревая. Это я могу сказать утвердительно. Так шли дела до самого февраля 18.. года, когда, в одно утро, неожиданно для меня и ближайшего моего военно-медицинского начальства, наш полковой командир получил официальную бумагу о перемещении меня врачом артиллерийской батареи, расположенной в этом городе, где мы теперь с вами. Кому я обязан этим — это осталось для меня тайной и до настоящего времени. Перемещение было крайне для меня тяжело. Кроме того, что мне жаль было расстаться с Зинаидой Александровной, я в С-ком полку пользовался расположением полкового командира и приобрел среди офицеров много хороших приятелей. Но так как я был в академии стипендиат и не отслужил еще казне узаконенных лет, то должен был повиноваться. Прощаясь с Зинаидой Александровной, я едва удержался от слез; она заметила мое волнение, и, кажется, в первый раз в уме ее блеснула мысль о моих к ней чувствах. Меня так и тянуло предупредить ее, чтобы она берегла себя, была осторожна и недоверчива к дружбе. Мы были одни. Но я удержался, боясь заронить в ее детски доверчивую душу сомнения, подозрения, ревность... «Бог, — думал я, держа руку Зинаиды Александровны и смотря в ее добрые лазурные глаза, — сохранит это нежное дитя и не допустит совершиться злодейству, как не допустил уже раз».
   На глазах Можаровской тоже виднелись слезы, и когда я высказал ей желание иметь от нее на память ее карточку, она сняла с груди своей медальон со своим портретом и волосами и подарила мне, как своему спасителю. Медальон этот со мною неразлучен. Вот он...
   От Зинаиды Александровны я пошел в кабинет к ее мужу. Аркадий Николаевич нагородил мне целую кучу комплиментов и выразил сожаление о нашей разлуке. Находясь под влиянием нахлынувших мыслей и сейчас происшедшей сцены прощания с его женою, я высказал ему то, чего не решался сказать ей.
   — Берегите вашу жену, — сказал я ему многозначительным тоном.
   — Что значат ваши слова? — спросил он.
   — То, — отвечал я смело, — что прошедший припадок вашей жены очень подозрителен. Это был не припадок, а отравление. Я делал химическое исследование слюны и прочего. Там были следы растительного яда.
   — Помилуйте, доктор, что вы говорите, — испуганно остановил меня Можаровский, бросаясь к двери кабинета, чтобы плотнее затворить ее, — вас может услышать жена.
   — Будьте покойны, — уверил я, — я уже простился с Зинаидой Александровной и не сделал ей ни малейшего намека на горестное событие, чтобы не тревожить ее.
   — Благодарю вас. Но ваши подозрения лишены всякого основания. Извините меня, мне говорила о вашем странном предположении Авдотья Никаноровна, и я не мог удержаться от улыбки. Исследования, конечно, важны, но не вызвала ли их предвзятая идея, очень обидная для моего дома. Все окружающие любят мою жену, и никто не желает ей смерти, напротив, все желают ей полного счастья. Авдотья Никаноровна лучший друг Зины и так же, как я, готова для нее жертвовать всем.
   — Под личиною дружбы часто кроются ненависть и коварство.
   Можаровский покраснел.
   — Да, это бывает, — согласился он после небольшой паузы, — но это-то не может относиться к Авдотье Никаноровне... Нужно знать ее характер, убеждения и взгляд на мою Зину. Это чудеснейшая женщина: высоко прогрессивная и гуманная. Душевно сожалею, что вы не познакомились с нею короче.
   — Мой долг был предостеречь вас, — сказал я ему, — и я предостерег; но я решаюсь сказать вам еще более: вы напрасно не придаете значения моему заявлению... Знаете ли, что когда я явился в ваш дом, при начале болезни вашей супруги, то я встретил так много косвенных улик против одной особы, что решался пригласить судебного следователя.
   Можаровский задрожал; им овладело бешенство.
   — Вы затеяли бы очень рискованное дело, — произнес он, гордо откидывая голову, — вы оскорбили бы этим меня и все мое семейство. Когда же вы едете, m-r [18]Михайловский? — спросил он другим тоном.
   Я встал, и мы распрощались очень сухо, почти врагами.
   На другой день, утром, я уехал из N. Дальнейшая судьба семейства Можаровских мне была неизвестна.
   — Не правда ли, — заключил доктор, — что после всего того, что я вам рассказал, я имею полное основание делать предположения, что смерть Можаровской произошла от отравы? Вместе с этим я раскаиваюсь, зачем тогда же не возбудил против госпожи Крюковской судебного преследования. Кто знает, может быть, я предупредил бы теперешнее преступление.
   Я слушал его в глубоком раздумье.
 

III

 
   Рассказ Михайловского первоначально затронул во мне только «живую струну» — мое следовательское самолюбие. Я пользовался репутацией ловкого следователя, а потому мне интересно было приподнять завесу с дела о загадочной смерти Можаровской, но чем я глубже вдумывался, тем раскрытие преступления казалось мне важнее и необходимее.
   Воображение мое дополнило сделанный Михайловским краткий очерк личности Авдотьи Никаноровны Крюковской, против которой я сам питал инстинктивное предубеждение. Страшный яд в руках женщины грозил не одною смертию. Она могла употреблять его для своих целей до этого случая, и не было гарантий, чтобы она не употребила его и в будущем! Вместе с этим нельзя было поверить безусловно и рассказу Михайловского. Я не сомневался ни в честности, ни в благородстве его и верил, что он говорил с полным убеждением в подлинности отравления, но он был человек влюбленный в Зинаиду Александровну. Может быть, в самом деле слова, сказанные ему Можаровским, что он смотрит на происшествие с предвзятою идеею, были справедливы. Он явился к больной в нервном и возбужденном состоянии. Михайловский говорит, что он оделся и вышел из своей квартиры безотчетно; пожалуй, из его слов можно заключить, что цель выхода была видеть образ любимой женщины, — желание весьма свойственное всем влюбленным.
   Я же думаю, не гнездилась ли у него заранее мысль, может быть неясная для него самого и не вполне сформировавшаяся в его голове, что Зинаиде Александровне в ее доме угрожает опасность? Это очень легко могло быть при подмеченной мною у него природной подозрительности, страстной любви его к Можаровской и после виденных им интимных отношений мужа ее к Авдотье Никаноровне. Начав производить искусственное дыхание, Михайловский, по его словам, вспомнил происшествие со своим товарищем Белоцерковским. Отсюда у него первое предположение о кураре. Затем, по ассоциации идей, переход на Крюковскую, которую он уже давно стал ненавидеть за то, что она, по его мнению, ставила любимую им женщину в неловкое положение и отнимала у нее семейное счастие. Все остальные подозрения были продуктом первых, и поведение Крюковской, показавшееся бы ему в другое время очень естественным, теперь служило, в его глазах, неоспоримым фактом ее виновности. На вопрос мой Михайловскому, вследствие чего он сказал горничной Зинаиды Александровны, что с госпожою ее сильный обморок, он отвечал: «Не помню». Фраза эта могла слететь с его языка необдуманно, в видах утешения огорченной девушки, но она также могла быть произнесена в предположении, что с больною действительно обморок. Медицинские исследования моего приятеля тоже были сомнительны. Утвердительно он говорил о них Можаровскому, в припадке раздражения противоречиями, но ранее он не находил в них безусловных доказательств присутствия в организме больной растительного яда. При той массе подозрений, какую он имел против Крюковской, не были ли найденные им признаки плодом его воображения, точно так же как и все предположение об отравлении Можаровской кураре? Случаи продолжительности обмороков обнаруживаются нередко; кроме того, Можаровская могла находиться и в летаргии. Но как я ни штудировал факты, а первое соображение, что если яд действительно находится в руках Крюковской, то он может быть еще неоднократно употреблен ею во зло, одерживало верх над всеми сомнениями, и живая струна подзадоривала, по приезде в Петербург, взяться за расследование личности Авдотьи Никаноровны самым секретным образом, что могло меня навести и на следы кураре. С Михайловского я взял, на всякий случай, нечто вроде показания о происшествии в городе N., исключив, конечно, места, относившиеся до личных его чувств к Можаровской.