Страница:
В городе ходила басня, гласившая, что Настенька вырвана мужем прямо из омута. Пыльнев явился в этой басне героем, благороднейшим человеком. Ему все сочувствовали, начались намеки на сострадание к его положению, сожаления... Пыльнев понял, в чем дело, но вместо того, чтоб опровергнуть гнусную клевету, он, как фат, прикрылся ее мантией, чтоб порисоваться... Разумеется, к молодому, красивому и богатому страдальцу не замедлили явиться с бальзамом нежные и прекрасные утешительницы. И прежде у Пыльнева с языка срывалась фраза: «Эх! Если бы Настенька была мне не жена, а так жила у меня!» Теперь же он прямо спрашивал себя: «Ну, для чего я женился?» И он ограничил свои отношения к жене доставлением ей некоторых удовольствий да зорким наблюдением, чтоб она не обесчестила его имени, т. е. чтоб не изменила ему.
— Право, — заметила Ластова, — я не нахожу достаточно сильных слов и красок, чтоб обрисовать ту безотрадную судьбу, какая постигла сестру мою в ее замужестве. Но перехожу к последней катастрофе между Пыльневыми. Настенька вышла замуж, едва ей исполнилось шестнадцать лет; супружеский гнет она несла четыре с половиной года. Раз летом она встретила в саду студента Гарницкого, у которого было мое письмо к ней. Он бывал у нас и уехал на каникулы в тот город, где жила Настенька. Он просил меня познакомить его с сестрою, и я дала ему письмо. Не знаю, почему он не пришел с этим письмом к ней на дом, а отдал ей его в саду. Быть может, он узнал об отношениях ее к мужу. Как бы то ни было, они познакомились, а Настенька, вместо того чтоб пригласить его бывать у нее дома, боясь подозрений мужа, предложила ему видеться в саду. Конечно, несколько уединенных свиданий с такою красивою и интересною особою, как Настенька, вскружили голову молодому Гарницкому. Он влюбился в нее по уши. С третьего свидания уже признания готовы были сорваться у него с языка, но Настенька, не чувствовавшая еще к нему любви, а только расположение, как к молодому человеку, с которым ей было приятно побеседовать о людях близких ее сердцу и знакомых местах, так дружески и доверчиво обращалась с ним, что эти признания замирали у него на губах. Длинные промежутки, в неделю и более, от одного свидания до другого усиливали чувства Гарницкого, но мешали сближению. Наконец каникулы кончились, и Гарницкий должен был отправиться в Петербург. При последнем прощании он намеревался открыться в своих чувствах, что-то намекал, но неясно и ограничился просьбой дать ему поцеловать руку и принять от него очень важное, по его словам, письмо.
С сильною грустью и Настенька расставалась с Гарницким; просьбу его она исполнила. Сев в карету, чтоб ехать домой, она почувствовала, что будто она лишилась чего-то близкого, родного... Дорогой она прочла письмо Гарницкого — это было обыкновенное юношеское послание. В конце письма молодой человек уведомлял ее о переданном уже лично, что он завтра, в семь часов, с утренним поездом, едет в Петербург, и умолял доставить ему счастие видеть ее еще раз сегодня. Он просил, чтоб она проехала по той улице, где он жил, и бросила ему, на память о счастливых минутах, проведенных с нею, какую-нибудь, хоть ничтожную, вещь, которую он будет хранить...
Дома Настеньку ожидала развязка семейной обстановки.
— Барыня, — предупредила ее выскочившая встретить на лестнице горничная Даша, вполне преданная ей и с которой она была дружна, что заставляло негодовать Пыльнева и упрекать этим жену, — вас спрашивает барин. Что-то странный он. Расспрашивал все меня и другую прислугу, где вы бываете, часто ли и куда выезжаете из дому? Глядите, не имеет ли он чего против вас?
Вся трепещущая, едва держась на ногах, Настенька вошла в свой дом. На пороге залы ожидал ее муж с грозным выражением лица.
— А! Насилу-то! Долго! Идите за мною. И он направил шаги свои к ее спальне.
Чтоб объяснить предыдущую сцену, я должна сказать несколько слов о Гарницком. Он — добрый, не злой человек, но немножко фат. Видно, печальный жребий Настеньки встречаться и сходиться с людьми этого подбора. Может быть, и потому, что их на Руси такое множество? Он не лгал, не хвастал пред другими о своих отношениях к моей сестре, но беспрестанно говорил о ней, защищал ее против сплетней о жизни ее в Петербурге и был так нескромен, что проговорился о своих свиданиях с нею.
Гарницкий вращался и в высшем губернском кругу. Энтузиазм его был подмечен, нескромность услышана. И вот по городу пошла сплетня, дошедшая до ушей ревнивого мужа.
— Где ты была? — спросил Пыльнев сестру, затворяя за нею дверь в спальне.
— Я ездила кататься, — отвечала она, дрожа.
— Кататься? Скажи прямее: на свидание, мол, с предметом своей страсти... Отвечай мне, когда и как ты познакомилась с этим молокососом? Как его?
Произошла сцена, кончившаяся побоями...
Настенька очнулась, когда она уже лежала в постели; около нее суетилась вся заплаканная Даша. В спальне стемнело.
— О чем ты плачешь, Даша? Полно! — заметила сестра.
— Да как же, барыня, мне не плакать? Ведь я все слышала! Тиран эдакой, бесстыжий! Благо бы кто другой, а то сам что делает? Все сердце кровью у меня обливается, глядючи на вашу жизнь... Ну что вы живете, не видя ни света, ни радости? Что это за жизнь? Хуже всякого затвора... Я бы от такого житья на край света сбежала... Бросьте его, Настасья Ивановна, милая! Заест он вашу жизнь, вспомните мое слово.
— Ах, оставь, Даша... Не говори мне о нем. «Бежать? — спросила она саму себя и задумалась. — Бежать! Отчего же, в самом деле, не бежать! Разве этого не делают многие?» Известно, что в тяжкие минуты жизни иногда одного намека достаточно, чтоб решиться на что-нибудь важное, на такой шаг, который перевертывает всю жизнь вверх дном... Бежать, но как? Не научит ли Даша? Между нею и Дашей были почти приятельские отношения, и потому немудрено, что две женщины, одна грубо оскорбленная, другая ей сочувствующая, договорились до откровенности: Настенька рассказала о своих отношениях к Гарницкому и о том, что он едет завтра. У Даши оказались какие-то свои счеты с Пыльневым. Бог их знает... Дело кончилось только тем, что в седьмом часу утра Даша взяла несколько узелков и вышла из дома одна уложить их в пролетку поджидавшего за углом знакомого извозчика. Затем она возвратилась за сестрой и увлекла ее. Полумертвая, едва дыша от страха, с сильным биением сердца и с той грустью, какую ощущает преступник, выходя из места заключения, Настенька переступила, с испугом оглядываясь, порог своего дома... Чтоб муж не мог скоро отыскать ее, она нарядилась, по совету своей подруги, в ее ситцевое платье, а на лицо накинула плотную черную вуаль; причем до самой Москвы, чтоб избежать знакомых, она решилась ехать в вагоне третьего класса.
На крыльце вокзала молодых женщин встретил Гарницкий и узнал Настеньку только по Даше.
Сколько перенесла бедная сестра разных мук, опасений, страхов, лихорадочной дрожи в первые моменты своего выхода из дома до третьего звонка и свистка локомотива, а потом и во всю дорогу при каждой остановке на станциях, пока добралась до Петербурга, а в особенности до Москвы, — это я вам и рассказать не сумею! Ей повсюду слышались за собой погоня, расспросы о ней, голос мужа... Всякий вход в вагон кондуктора повергал ее в трепет. Гарницкий говорил, что он и не думал довезти ее сюда живою. Приехав в Петербург, Настенька прямо слегла в постель и пролежала более месяца в страшной горячке. Даже о приезде своем она не успела нас уведомить, и мы узнали о нем и о ее размолвке с мужем только по письму его.
Отчего Пыльнев не вызвал на дуэль Гарницкого, что отчасти в его характере, и почему он оставил без преследования бегство жены — это осталось загадкой. Я объясняю ее себе все тем же его мелким самолюбием и фатовством. Судя по письму Пыльнева, первою мыслью его по совершении зверского поступка с женою было — проучить Гарницкого. Но когда он прочел его послание и убедился, что жена его была не только не преступна пред ним, но между молодыми людьми не было и любовных объяснений, — он поуспокоился. Дуэль с мальчишкою показалась ему в другом свете. Притом Гарницкий наутро выехал, следовательно, легко было распустить молву, что он убежал от него, Пыльнева, струсил... Дальнейшие объяснения с женою также делались лишними: более «расправляться» с нею было не за что, а за прошлое он не сознавал за собой вины, считая себя достаточно оскорбленным ею. Поэтому ни в день происшествия, ни в следующий, в который он, впрочем, уехал из дому с утра, он не спрашивал о ней и узнал о ее бегстве только чрез сутки. Даша храбро отстаивала свою барыню, отзываясь незнанием и неведением, и скрыла время действительного ее побега из дома. Но она передала записку Настеньки без означения числа об отъезде ее в Москву и в Петербург. Пыльнев разразился страшными проклятиями, накричал, нашумел, взбудоражил дом и решился было послать к московскому обер-полицмейстеру телеграмму о задержании жены; но, приехав в телеграф, посовестился знакомого начальника станции и затруднился сочинением телеграммы. «Поеду сам...» — решил он, но и этого не сделал, потому что в тот вечер был бал у губернского предводителя дворянства. Поступок Настеньки оскорбил его до глубины души: «Как, я — я — и брошен женою? И об этом узнает свет?!» Вывести Пыльнева из такого положения могла одна ложь, и он прибегнул к ней: домашней своей прислуге он приказал молчать о том, каким образом его оставила жена, а сам, приняв веселую физиономию, явясь на бал, распустил слух, что он предоставил жене полную свободу и отпустил ее в Петербург. Между прочим, Пыльнев не упустил здесь случая порисоваться собою и тем терпением, с которым он около пяти лет прожил с такою тупою и неразвитою личностью, как моя сестра. Отсутствию из губернского города Настеньки порадовались очень многие, а пожалела только Даша, да щемило Пыльнева уязвленное себялюбие... Чтоб замаскировать свою роль получше и показать полное равнодушие к жене, Пыльнев сейчас же сошелся с примадонной провинциального театра; он перевел ее в свой дом, а жене своей выслал, на мое имя, документ о свободном от него проживании во всех городах и местечках Российской империи и ломбардный билет в пять тысяч. Настенька документ приняла, а деньги отослала к нему обратно.
Жизнь сестры в Петербурге была несложна. Квартировать у нас она не захотела и нанимала себе отдельную квартирку. От меня деньги принимала очень редко, говоря, что у нее они есть. Это меня беспокоило: откуда у нее деньги? Я несколько раз спрашивала ее об этом — она или отмалчивалась, или начинала шутить. Шутки ее были иногда очень злы... странны... Она составила себе какое-то особенное понятие об обязанностях женщины и ее отношениях к мужчинам... Очень странные понятия... Одно меня успокаивало: ее посещали Зарубин и Гарницкий. Она ходила в клинику изучать акушерство. Так жила она до самой своей смерти. Вот все, что я знаю, господин следователь, — окончила Ластова.
— Более вы положительно не имеете никаких сведений? — спросил я ее.
— Н-н-нет... Это уже относится к области сплетен.
— Однако они очень важны при уголовных расследованиях, — заметил я.
— Так, — сказала, конфузясь, Ластова, — я слышала об ее интимных отношениях к Гарницкому. Положим, это естественно в ее положении, но... я не знаю, правда ли это. Еще носился слух, будто сестра посещала вечера Марцинкевича, «Эльдорадо», «Гран-плезира» и тому подобные. Этот слух, к несчастию, кажется, справедлив. Я из-за него, — продолжала Ластова, воодушевляясь, — исстрадалась вся. Я просила, плакала, умоляла сестру не бывать там — она или отмалчивалась, или опять начинала шутить... ужасно шутить. Я говорила мужу, Зарубину, но последний пропускал это мимо ушей, а муж беспокоился не меньше моего. Не говоря уже обо всем прочем, это поведение сестры могло набросить тень на меня...
Ластова еще что-то хотела сказать, но остановилась и после паузы спросила меня:
— Вы не сказали мне еще, как идут ваши розыски? Неужели и до сих пор нет ни на кого подозрения?
— Следы отыскиваются, — отвечал я ей. — Ныне мною фактически дознано, что во время происшествия Пыльнев был в Петербурге и уехал на другой день. Кроме того, есть некоторые улики против него, что в роковую ночь он посещал свою жену.
— Как? — вскрикнула Ластова, побледнев и опрокидываясь на спинку стула.
Меня это крайне удивило; я посмотрел на нее внимательно и повторил:
— Я говорю, что Пыльнев был у жены своей в ту ночь...
— Не может быть! — сказала она, немного оправившись.
— Почему же вы так думаете?
— Так... мне думается... Он к нам бы заехал... Впрочем, все может быть...
Больше я ничего не мог от нее добиться и подумал — не было ли каких отношений между Пыльневым и этой госпожой?
VI
Лица, привлеченные к делу об убийстве жены штаб-ротмистра Пыльнева, на предложенные им мною вопросы, между прочим, показали следующее.
Коллежский асессор Зарубин:
— Я с покойницей знаком с пятнадцатилетнего ее возраста и стоял прежде вместе на квартире; на глазах моих она вышла замуж, после чего уехала из Петербурга. Семейная жизнь ее, по моим соображениям и рассказам родственницы ее, Ластовой, была очень несчастна, в чем виновником был ее муж. Расставшись с ним, на пятом году супружества, Пыльнева прибыла в Петербург, в болезненном состоянии, и дала мне знать о себе чрез студента-технолога Гарницкого, в сопровождении которого она приехала. Оба мы приняли в ее положении участие, и я послал к ее мужу письмо о высылке ей документа, что он и исполнил чрез госпожу Ластову. Выздоровев, Пыльнева стала заниматься акушерством. Средства ее были незначительны, и она часто нуждалась в деньгах; я и Гарницкий помогали ей. Сначала я бывал у нее довольно часто, но потом реже — уроки отвлекали меня. Но это была женщина хорошая и честная.
— Не высказывала ли она вам каких-нибудь странных идей об отношениях мужчины к женщине? — спросил я его, вспоминая слова Ластовой.
— Не высказывала. Разумеется, как женщина, бросившая своего мужа, она старалась себя оправдать и, быть может, заходила слишком далеко в своих суждениях, но это было у нее только на словах. Если посещала она некоторые увеселительные заведения, то делала это не для своего собственного удовольствия, а уступая просьбам Гарницкого, которого, кажется, любила. Они были в связи между собою. Гарницкий сожалел о своей домашней обстановке (он живет у отца и матери, вместе со своими братьями и сестрами), мешавшей ему квартировать с Пыльневой вместе, и собирался ехать с нею, по окончании курса, в провинцию... За день пред происшествием, — продолжал Зарубин, — именно восемнадцатого ноября, я был у Пыльневой, застал ее веселою и привез ей два билета, для нее и для Гарницкого, в кресла Александринского театра, на злосчастное двадцатое ноября, когда игралась новая пьеса одного из лучших наших драматургов. Сам я быть не мог, по случаю дежурства в это число в пансионе.
— Припомните, пожалуйста, все мельчайшие подробности, случившиеся с вами в тот день, — попросил я Зарубина.
— Извольте. Я вышел из дома двадцатого ноября утром и встретил Гарницкого часов в одиннадцать на Садовой улице, где я шлялся бесцельно. Гарницкий шел ко мне, зная, что утро у меня свободно. С ним мы дошли до Екатерингофского проспекта и повернули по нему к Вознесенскому, чтоб зайти ко мне — я живу в Большой Подьяческой, — но на пути мы зашли поболтать в знакомый мне «американский магазин» кожевенных изделий, Гофмана, у которого и купили себе по ремню, из числа привезенных на днях из-за границы.
— У вас цел этот ремень?
— Да, он и теперь на мне.
Зарубин показал его, он совершенно был схож с ремнем, которым Пыльнева была задушена. Я попросил Зарубина продолжать.
— Из магазина мы отправились обедать, но не ко мне, а к Гарницкому, по его просьбе, а после обеда, вздремнув немного в его кабинете, мы вместе вышли от него и за воротами расстались, взяв двух извозчиков: он поехал к Пыльневой, чтоб проводить ее в театр, а я, так как уже был шестой час вечера, — в пансион, на дежурство, где безотлучно пробыл целые сутки, до шести часов вечера двадцать первого ноября. Из пансиона в квартиру пошел пешком. Дома хозяйка передавала мне о двукратном приезде Ластовой, но о самом происшествии я узнал от Гарницкого, приехавшего ко мне поделиться своим горем в девять часов вечера. Подозрений в убийстве Пыльневой, — сказал в конце своих показаний Зарубин, — на Гарницкого или на кого-нибудь из знакомых — я не имею и о цели его не догадываюсь...
Ссылка Зарубина, фактически подтвержденная, на дежурство свое и неотлучку, в ночь совершения убийства, из пансиона юридически снимала с него подозрения, а потому я предложил ему вопрос как лицу постороннему:
— А если б вы узнали, что Пыльнев в это время находился в Петербурге, и случайно повстречали его в ночь двадцать первого ноября вблизи квартиры жены?
— Я бы заподозрил его, — отвечал Зарубин. — Во-первых, он самолюбив и питает против жены неприязнь; во-вторых, мне известен его вспыльчивый и бешеный характер.
— Странно только, — заметил я, — как люди, близкие к умершей и хорошо знавшие Пыльнева, допустили ее с ним замужество?
— Да! — проговорил Зарубин, покраснев. — Это была непростительная ошибка! Ужасно скверно сложились обстоятельства, а далее, на несчастье, не сбылся мой план — ехать в провинцию.
За Зарубиным последовал допрос Гарницкого. Предо мною стоял молодой человек, лет двадцати четырех, в очках, исхудалый и пожелтевший; лицо его носило явные следы бессонных ночей, страдания и внутреннего горя. Щегольской костюм его был не вычищен, рубашка грязная, как будто он долгое время не переменял белья и не раздевался. Рассказав о знакомстве с Пыльневой и о своих к ней отношениях, что было повторением отчасти рассказа Ластовой и показаний Зарубина, Гарницкий перешел к случившемуся с ним двадцатого ноября.
— Утро, — показывал он, — от одиннадцати до шести часов пополудни я провел с Зарубиным, с которым повстречался на Садовой, идя к нему. Обедали мы у меня, вместе с нашим семейством, и расстались за воротами: он поехал в пансион на дежурство, а я к Пыльневой, чтоб ехать с нею в Александринский театр, на подаренные Зарубиным билеты. Пыльневу я застал дома и просидел у ней с час. Она была в хорошем расположении духа и не высказывала никаких грустных предчувствий. В театр мы пошли пешком, прибыли к самому началу и прослушали весь спектакль до последнего водевиля. Когда мы вышли из театра, она казалась мне очень усталою, и я кликнул извозчика, тем более что до квартиры ее было далеко; но Пыльнева отказалась, как и всегда, по какой-то своей антипатии к извозчикам, говоря, что ей здорово пройтись и она лучше заснет. Дорогой мы толковали о новой пьесе, преимущественно я, отзываясь о ней критически; Пыльнева же больше слушала и в промежутках, помню, раза три вставила фразу: «Ах, как я хорошо засну сегодня!..» Таким образом мы незаметно прошли свой путь. У калитки Пыльнева пригласила меня зайти к ней выкурить папироску, «но только одну», — сказала она, делая ударение на этом слове и давая тем знать, чтоб я у ней не засиделся долго. Я и зашел к ней. Калитка была не заперта, и, когда мы входили, сзади нас во флигель еще шел кто-то... Вошедши вместе со мною в свою неосвещенную квартиру, Пыльнева зажгла, с моей помощью, лампу и, усталая, прилегла на диван, я же поместился на кресле, близ стола, и, закурив папиросу, продолжал начатое дорогой суждение о пьесе. Я говорил с большим одушевлением, Пыльнева же молчала и что-то наблюдала за мной. Когда же я, в жару рассказа, бросил окурок папиросы и вынул из портсигара новую, то Пыльнева шутя заметила мне:
— А условие между нами: одну?
— Ты не хочешь слушать? — спросил я ее.
— Право, мой милый, я плохая теперь собеседница: так спать хочется, как никогда в жизни! Кажется, после твоего ухода я усну как убитая.
— Ну, прощай! — сказал я ей, с сожалением взявшись за шляпу.
— Не сердись! — попросила она, прощаясь со мной. — Ей-Богу, я прошлую ночь не спала ни на волос: то переписывала лекции, то перешивала к театру это платье. Так прошла вся ночь.
Провожая меня с лампой в передней, когда я надевал пальто, Пыльнева спросила:
— А ты на меня не сердишься?
— Почему ты это думаешь, что я задумался? Нет, дело вот в чем: заниматься мне сейчас не хочется, спать — тоже, читать тоже, так что я не знаю, что буду делать дома?
— Бедный! Ну, останься, посиди еще у меня! Может быть, сон мой и пройдет, — предложила Пыльнева, но я отказался. Желая утешить меня, она прощалась со мной нежнее обыкновенного, долгим поцелуем, и просила завтра, тотчас после обеда, приехать к ней.
— Смотри же, приезжай непременно! Я жду тебя с пяти часов, — сказала она, запирая за мной дверь. И это были ее последние слова!
В этом месте показания Гарницкий не выдержал и зарыдал, поспешно вынимая платок из кармана, чтоб прижать его к глазам. Все свои воспоминания он передавал неспокойным голосом, поминутно готовясь разразиться слезами.
— От нее, — продолжал, успокоившись, Гарницкий, — я поехал убить время к Доминику, а оттуда, в два часа, приехал домой. Это самый поздний срок моего и моих братьев возвращения, потому что мы имеем у себя мать, женщину слабонервную и боязливую, запрещающую нам где-либо оставаться на ночь или засиживаться долее этого срока; иначе она проведет целую ночь в страшном беспокойстве. Это было и причиною тому, что я никогда не оставался позднее и у Пыльневой... Двадцать первого ноября я выехал к ней тоже в шесть часов, но... ее уже не было...
— Вы забыли, — остановил я печальный рассказ и новый прилив горести молодого человека, — еще одно обстоятельство, бывшее с вами двадцатого ноября. Вы заходили с Зарубиным в «американский магазин» Гофмана.
— Да, заходили.
— Вы, кажется, купили там ремень? Цел он у вас?
— Ремень? Да, купил... Я подарил его своему человеку.
— Так скоро после покупки? Так скоро?! — спросил я.
— Что же это вас удивляет? Я никогда не ношу ремней и купил его без надобности, для компании Зарубину и чтоб сделать у Гофмана какую-нибудь покупку. Человеку же я подарил не тотчас, а двадцать первого числа, этак часа в три, что ли...
— По крайней мере у вашего человека этот ремень цел?
— Не знаю... Но по какому случаю это вас так интересует? Ах да?! Ремень?! Ведь Настенька им задушена! Но, господин судебный следователь, — продолжал он, — неужели же вы, в самом деле, подозреваете меня в совершении убийства Настеньки? Я готов жизнь свою отдать, чтоб видеть ее еще хоть один раз живую, чтоб услышать ее голос! Я любил, я боготворил эту женщину! Вы не понимаете того, что теперь со мною происходит? О, не обвиняйте и вы меня! Я сам себя теперь во всем, во всем обвиняю... Я недостаточно ценил, недостаточно уважал ее... Я, по своему низкому фанфаронству, наносил ей нравственные раны... Чтоб блеснуть ее красотой перед товарищами, я таскал ее по Марцинкевичам, «Эльдорадо» и делал ее мишенью пошлого любопытства! Кто знает, может быть, я подвел ее под петлю...
— Чем же? — спросил я.
— А тем! Посудите сами. Кем, как не каким-нибудь любовником, могла она быть убита? Любовника у ней никакого не было — это мне известно, но кто поручится, что у нее не было тайного вздыхателя, про которого она и не знала и который стал ее убийцей? Вот какая мысль терзает, убивает меня!
Пока Гарницкий высказывал мне свою горесть и этот монолог, я раздумывал, как мне поступить с ним: арестовать ли его или оставить свободным? Решиться на первое — было тяжело: показания Гарницкого казались искренними. Жалко было его молодости и его семейства, матери. Оставить на свободе? А если он убийца? У меня самого рождалось предположение, что Пыльнева убита любовником. То же думает и он. Не уловка ли это? Проклятый ремень тоже вертелся у меня в голове. Он говорит, что отдал его лакею. Может быть, он не ожидал моего вопроса о нем? Значит, отпустив его, я вместе с тем дам и возможность условиться со своим человеком. Не поймается ли он на эту удочку? Да еще меня пугала мысль, что Гарницкий в своем эксцентричном состоянии может решиться и на сумасбродство, вроде, например, самоубийства.
— Вы извините, — сказал я ему громко, — за мои подозрения, но они, так сказать, входят в обязанность моей специальности. Чем более я буду находить подозреваемых и менее поддаваться нервным влечениям, тем буду беспристрастнее, тем скорее найду виновного. Не настолько важно отыскать убийцу и подвергнуть его наказанию, хотя и заслуженному, насколько — снять подозрение с невинного.
— Как же вы думаете поступить со мной? — спросил он.
— На самое короткое время я арестую вас.
— Делайте что хотите! Мне все равно! — сказал Гарницкий с энергическим жестом руки.
Наконец, за Гарницким последовал допрос Пыльнева. Он вошел в мою камеру с злобным выражением лица и гордо кивнул мне головой, вместо поклона. Пыльневу было лет тридцать. Это был красивый брюнет армянского типа, немного горбоносый, с выразительными черными глазами, небольшим лбом, курчавый и с полными красными губами, прикрытыми великолепными длинными, спускавшимися на грудь, усами. Одет он был в партикулярное платье, на фасон своего прежнего мундира, — в черную суконную венгерку с кистями и панталоны на штрипках военного покроя, хотя и без канта.
— Позвольте мне узнать, — обратился он ко мне, — по какому случаю я, как государственный преступник, схвачен и доставлен к вам?
— А вам положительно неизвестно, по какому случаю вы сюда прибыли? — спросил я его в свою очередь.
— Право, — заметила Ластова, — я не нахожу достаточно сильных слов и красок, чтоб обрисовать ту безотрадную судьбу, какая постигла сестру мою в ее замужестве. Но перехожу к последней катастрофе между Пыльневыми. Настенька вышла замуж, едва ей исполнилось шестнадцать лет; супружеский гнет она несла четыре с половиной года. Раз летом она встретила в саду студента Гарницкого, у которого было мое письмо к ней. Он бывал у нас и уехал на каникулы в тот город, где жила Настенька. Он просил меня познакомить его с сестрою, и я дала ему письмо. Не знаю, почему он не пришел с этим письмом к ней на дом, а отдал ей его в саду. Быть может, он узнал об отношениях ее к мужу. Как бы то ни было, они познакомились, а Настенька, вместо того чтоб пригласить его бывать у нее дома, боясь подозрений мужа, предложила ему видеться в саду. Конечно, несколько уединенных свиданий с такою красивою и интересною особою, как Настенька, вскружили голову молодому Гарницкому. Он влюбился в нее по уши. С третьего свидания уже признания готовы были сорваться у него с языка, но Настенька, не чувствовавшая еще к нему любви, а только расположение, как к молодому человеку, с которым ей было приятно побеседовать о людях близких ее сердцу и знакомых местах, так дружески и доверчиво обращалась с ним, что эти признания замирали у него на губах. Длинные промежутки, в неделю и более, от одного свидания до другого усиливали чувства Гарницкого, но мешали сближению. Наконец каникулы кончились, и Гарницкий должен был отправиться в Петербург. При последнем прощании он намеревался открыться в своих чувствах, что-то намекал, но неясно и ограничился просьбой дать ему поцеловать руку и принять от него очень важное, по его словам, письмо.
С сильною грустью и Настенька расставалась с Гарницким; просьбу его она исполнила. Сев в карету, чтоб ехать домой, она почувствовала, что будто она лишилась чего-то близкого, родного... Дорогой она прочла письмо Гарницкого — это было обыкновенное юношеское послание. В конце письма молодой человек уведомлял ее о переданном уже лично, что он завтра, в семь часов, с утренним поездом, едет в Петербург, и умолял доставить ему счастие видеть ее еще раз сегодня. Он просил, чтоб она проехала по той улице, где он жил, и бросила ему, на память о счастливых минутах, проведенных с нею, какую-нибудь, хоть ничтожную, вещь, которую он будет хранить...
Дома Настеньку ожидала развязка семейной обстановки.
— Барыня, — предупредила ее выскочившая встретить на лестнице горничная Даша, вполне преданная ей и с которой она была дружна, что заставляло негодовать Пыльнева и упрекать этим жену, — вас спрашивает барин. Что-то странный он. Расспрашивал все меня и другую прислугу, где вы бываете, часто ли и куда выезжаете из дому? Глядите, не имеет ли он чего против вас?
Вся трепещущая, едва держась на ногах, Настенька вошла в свой дом. На пороге залы ожидал ее муж с грозным выражением лица.
— А! Насилу-то! Долго! Идите за мною. И он направил шаги свои к ее спальне.
Чтоб объяснить предыдущую сцену, я должна сказать несколько слов о Гарницком. Он — добрый, не злой человек, но немножко фат. Видно, печальный жребий Настеньки встречаться и сходиться с людьми этого подбора. Может быть, и потому, что их на Руси такое множество? Он не лгал, не хвастал пред другими о своих отношениях к моей сестре, но беспрестанно говорил о ней, защищал ее против сплетней о жизни ее в Петербурге и был так нескромен, что проговорился о своих свиданиях с нею.
Гарницкий вращался и в высшем губернском кругу. Энтузиазм его был подмечен, нескромность услышана. И вот по городу пошла сплетня, дошедшая до ушей ревнивого мужа.
— Где ты была? — спросил Пыльнев сестру, затворяя за нею дверь в спальне.
— Я ездила кататься, — отвечала она, дрожа.
— Кататься? Скажи прямее: на свидание, мол, с предметом своей страсти... Отвечай мне, когда и как ты познакомилась с этим молокососом? Как его?
Произошла сцена, кончившаяся побоями...
Настенька очнулась, когда она уже лежала в постели; около нее суетилась вся заплаканная Даша. В спальне стемнело.
— О чем ты плачешь, Даша? Полно! — заметила сестра.
— Да как же, барыня, мне не плакать? Ведь я все слышала! Тиран эдакой, бесстыжий! Благо бы кто другой, а то сам что делает? Все сердце кровью у меня обливается, глядючи на вашу жизнь... Ну что вы живете, не видя ни света, ни радости? Что это за жизнь? Хуже всякого затвора... Я бы от такого житья на край света сбежала... Бросьте его, Настасья Ивановна, милая! Заест он вашу жизнь, вспомните мое слово.
— Ах, оставь, Даша... Не говори мне о нем. «Бежать? — спросила она саму себя и задумалась. — Бежать! Отчего же, в самом деле, не бежать! Разве этого не делают многие?» Известно, что в тяжкие минуты жизни иногда одного намека достаточно, чтоб решиться на что-нибудь важное, на такой шаг, который перевертывает всю жизнь вверх дном... Бежать, но как? Не научит ли Даша? Между нею и Дашей были почти приятельские отношения, и потому немудрено, что две женщины, одна грубо оскорбленная, другая ей сочувствующая, договорились до откровенности: Настенька рассказала о своих отношениях к Гарницкому и о том, что он едет завтра. У Даши оказались какие-то свои счеты с Пыльневым. Бог их знает... Дело кончилось только тем, что в седьмом часу утра Даша взяла несколько узелков и вышла из дома одна уложить их в пролетку поджидавшего за углом знакомого извозчика. Затем она возвратилась за сестрой и увлекла ее. Полумертвая, едва дыша от страха, с сильным биением сердца и с той грустью, какую ощущает преступник, выходя из места заключения, Настенька переступила, с испугом оглядываясь, порог своего дома... Чтоб муж не мог скоро отыскать ее, она нарядилась, по совету своей подруги, в ее ситцевое платье, а на лицо накинула плотную черную вуаль; причем до самой Москвы, чтоб избежать знакомых, она решилась ехать в вагоне третьего класса.
На крыльце вокзала молодых женщин встретил Гарницкий и узнал Настеньку только по Даше.
Сколько перенесла бедная сестра разных мук, опасений, страхов, лихорадочной дрожи в первые моменты своего выхода из дома до третьего звонка и свистка локомотива, а потом и во всю дорогу при каждой остановке на станциях, пока добралась до Петербурга, а в особенности до Москвы, — это я вам и рассказать не сумею! Ей повсюду слышались за собой погоня, расспросы о ней, голос мужа... Всякий вход в вагон кондуктора повергал ее в трепет. Гарницкий говорил, что он и не думал довезти ее сюда живою. Приехав в Петербург, Настенька прямо слегла в постель и пролежала более месяца в страшной горячке. Даже о приезде своем она не успела нас уведомить, и мы узнали о нем и о ее размолвке с мужем только по письму его.
Отчего Пыльнев не вызвал на дуэль Гарницкого, что отчасти в его характере, и почему он оставил без преследования бегство жены — это осталось загадкой. Я объясняю ее себе все тем же его мелким самолюбием и фатовством. Судя по письму Пыльнева, первою мыслью его по совершении зверского поступка с женою было — проучить Гарницкого. Но когда он прочел его послание и убедился, что жена его была не только не преступна пред ним, но между молодыми людьми не было и любовных объяснений, — он поуспокоился. Дуэль с мальчишкою показалась ему в другом свете. Притом Гарницкий наутро выехал, следовательно, легко было распустить молву, что он убежал от него, Пыльнева, струсил... Дальнейшие объяснения с женою также делались лишними: более «расправляться» с нею было не за что, а за прошлое он не сознавал за собой вины, считая себя достаточно оскорбленным ею. Поэтому ни в день происшествия, ни в следующий, в который он, впрочем, уехал из дому с утра, он не спрашивал о ней и узнал о ее бегстве только чрез сутки. Даша храбро отстаивала свою барыню, отзываясь незнанием и неведением, и скрыла время действительного ее побега из дома. Но она передала записку Настеньки без означения числа об отъезде ее в Москву и в Петербург. Пыльнев разразился страшными проклятиями, накричал, нашумел, взбудоражил дом и решился было послать к московскому обер-полицмейстеру телеграмму о задержании жены; но, приехав в телеграф, посовестился знакомого начальника станции и затруднился сочинением телеграммы. «Поеду сам...» — решил он, но и этого не сделал, потому что в тот вечер был бал у губернского предводителя дворянства. Поступок Настеньки оскорбил его до глубины души: «Как, я — я — и брошен женою? И об этом узнает свет?!» Вывести Пыльнева из такого положения могла одна ложь, и он прибегнул к ней: домашней своей прислуге он приказал молчать о том, каким образом его оставила жена, а сам, приняв веселую физиономию, явясь на бал, распустил слух, что он предоставил жене полную свободу и отпустил ее в Петербург. Между прочим, Пыльнев не упустил здесь случая порисоваться собою и тем терпением, с которым он около пяти лет прожил с такою тупою и неразвитою личностью, как моя сестра. Отсутствию из губернского города Настеньки порадовались очень многие, а пожалела только Даша, да щемило Пыльнева уязвленное себялюбие... Чтоб замаскировать свою роль получше и показать полное равнодушие к жене, Пыльнев сейчас же сошелся с примадонной провинциального театра; он перевел ее в свой дом, а жене своей выслал, на мое имя, документ о свободном от него проживании во всех городах и местечках Российской империи и ломбардный билет в пять тысяч. Настенька документ приняла, а деньги отослала к нему обратно.
Жизнь сестры в Петербурге была несложна. Квартировать у нас она не захотела и нанимала себе отдельную квартирку. От меня деньги принимала очень редко, говоря, что у нее они есть. Это меня беспокоило: откуда у нее деньги? Я несколько раз спрашивала ее об этом — она или отмалчивалась, или начинала шутить. Шутки ее были иногда очень злы... странны... Она составила себе какое-то особенное понятие об обязанностях женщины и ее отношениях к мужчинам... Очень странные понятия... Одно меня успокаивало: ее посещали Зарубин и Гарницкий. Она ходила в клинику изучать акушерство. Так жила она до самой своей смерти. Вот все, что я знаю, господин следователь, — окончила Ластова.
— Более вы положительно не имеете никаких сведений? — спросил я ее.
— Н-н-нет... Это уже относится к области сплетен.
— Однако они очень важны при уголовных расследованиях, — заметил я.
— Так, — сказала, конфузясь, Ластова, — я слышала об ее интимных отношениях к Гарницкому. Положим, это естественно в ее положении, но... я не знаю, правда ли это. Еще носился слух, будто сестра посещала вечера Марцинкевича, «Эльдорадо», «Гран-плезира» и тому подобные. Этот слух, к несчастию, кажется, справедлив. Я из-за него, — продолжала Ластова, воодушевляясь, — исстрадалась вся. Я просила, плакала, умоляла сестру не бывать там — она или отмалчивалась, или опять начинала шутить... ужасно шутить. Я говорила мужу, Зарубину, но последний пропускал это мимо ушей, а муж беспокоился не меньше моего. Не говоря уже обо всем прочем, это поведение сестры могло набросить тень на меня...
Ластова еще что-то хотела сказать, но остановилась и после паузы спросила меня:
— Вы не сказали мне еще, как идут ваши розыски? Неужели и до сих пор нет ни на кого подозрения?
— Следы отыскиваются, — отвечал я ей. — Ныне мною фактически дознано, что во время происшествия Пыльнев был в Петербурге и уехал на другой день. Кроме того, есть некоторые улики против него, что в роковую ночь он посещал свою жену.
— Как? — вскрикнула Ластова, побледнев и опрокидываясь на спинку стула.
Меня это крайне удивило; я посмотрел на нее внимательно и повторил:
— Я говорю, что Пыльнев был у жены своей в ту ночь...
— Не может быть! — сказала она, немного оправившись.
— Почему же вы так думаете?
— Так... мне думается... Он к нам бы заехал... Впрочем, все может быть...
Больше я ничего не мог от нее добиться и подумал — не было ли каких отношений между Пыльневым и этой госпожой?
VI
Лица, привлеченные к делу об убийстве жены штаб-ротмистра Пыльнева, на предложенные им мною вопросы, между прочим, показали следующее.
Коллежский асессор Зарубин:
— Я с покойницей знаком с пятнадцатилетнего ее возраста и стоял прежде вместе на квартире; на глазах моих она вышла замуж, после чего уехала из Петербурга. Семейная жизнь ее, по моим соображениям и рассказам родственницы ее, Ластовой, была очень несчастна, в чем виновником был ее муж. Расставшись с ним, на пятом году супружества, Пыльнева прибыла в Петербург, в болезненном состоянии, и дала мне знать о себе чрез студента-технолога Гарницкого, в сопровождении которого она приехала. Оба мы приняли в ее положении участие, и я послал к ее мужу письмо о высылке ей документа, что он и исполнил чрез госпожу Ластову. Выздоровев, Пыльнева стала заниматься акушерством. Средства ее были незначительны, и она часто нуждалась в деньгах; я и Гарницкий помогали ей. Сначала я бывал у нее довольно часто, но потом реже — уроки отвлекали меня. Но это была женщина хорошая и честная.
— Не высказывала ли она вам каких-нибудь странных идей об отношениях мужчины к женщине? — спросил я его, вспоминая слова Ластовой.
— Не высказывала. Разумеется, как женщина, бросившая своего мужа, она старалась себя оправдать и, быть может, заходила слишком далеко в своих суждениях, но это было у нее только на словах. Если посещала она некоторые увеселительные заведения, то делала это не для своего собственного удовольствия, а уступая просьбам Гарницкого, которого, кажется, любила. Они были в связи между собою. Гарницкий сожалел о своей домашней обстановке (он живет у отца и матери, вместе со своими братьями и сестрами), мешавшей ему квартировать с Пыльневой вместе, и собирался ехать с нею, по окончании курса, в провинцию... За день пред происшествием, — продолжал Зарубин, — именно восемнадцатого ноября, я был у Пыльневой, застал ее веселою и привез ей два билета, для нее и для Гарницкого, в кресла Александринского театра, на злосчастное двадцатое ноября, когда игралась новая пьеса одного из лучших наших драматургов. Сам я быть не мог, по случаю дежурства в это число в пансионе.
— Припомните, пожалуйста, все мельчайшие подробности, случившиеся с вами в тот день, — попросил я Зарубина.
— Извольте. Я вышел из дома двадцатого ноября утром и встретил Гарницкого часов в одиннадцать на Садовой улице, где я шлялся бесцельно. Гарницкий шел ко мне, зная, что утро у меня свободно. С ним мы дошли до Екатерингофского проспекта и повернули по нему к Вознесенскому, чтоб зайти ко мне — я живу в Большой Подьяческой, — но на пути мы зашли поболтать в знакомый мне «американский магазин» кожевенных изделий, Гофмана, у которого и купили себе по ремню, из числа привезенных на днях из-за границы.
— У вас цел этот ремень?
— Да, он и теперь на мне.
Зарубин показал его, он совершенно был схож с ремнем, которым Пыльнева была задушена. Я попросил Зарубина продолжать.
— Из магазина мы отправились обедать, но не ко мне, а к Гарницкому, по его просьбе, а после обеда, вздремнув немного в его кабинете, мы вместе вышли от него и за воротами расстались, взяв двух извозчиков: он поехал к Пыльневой, чтоб проводить ее в театр, а я, так как уже был шестой час вечера, — в пансион, на дежурство, где безотлучно пробыл целые сутки, до шести часов вечера двадцать первого ноября. Из пансиона в квартиру пошел пешком. Дома хозяйка передавала мне о двукратном приезде Ластовой, но о самом происшествии я узнал от Гарницкого, приехавшего ко мне поделиться своим горем в девять часов вечера. Подозрений в убийстве Пыльневой, — сказал в конце своих показаний Зарубин, — на Гарницкого или на кого-нибудь из знакомых — я не имею и о цели его не догадываюсь...
Ссылка Зарубина, фактически подтвержденная, на дежурство свое и неотлучку, в ночь совершения убийства, из пансиона юридически снимала с него подозрения, а потому я предложил ему вопрос как лицу постороннему:
— А если б вы узнали, что Пыльнев в это время находился в Петербурге, и случайно повстречали его в ночь двадцать первого ноября вблизи квартиры жены?
— Я бы заподозрил его, — отвечал Зарубин. — Во-первых, он самолюбив и питает против жены неприязнь; во-вторых, мне известен его вспыльчивый и бешеный характер.
— Странно только, — заметил я, — как люди, близкие к умершей и хорошо знавшие Пыльнева, допустили ее с ним замужество?
— Да! — проговорил Зарубин, покраснев. — Это была непростительная ошибка! Ужасно скверно сложились обстоятельства, а далее, на несчастье, не сбылся мой план — ехать в провинцию.
За Зарубиным последовал допрос Гарницкого. Предо мною стоял молодой человек, лет двадцати четырех, в очках, исхудалый и пожелтевший; лицо его носило явные следы бессонных ночей, страдания и внутреннего горя. Щегольской костюм его был не вычищен, рубашка грязная, как будто он долгое время не переменял белья и не раздевался. Рассказав о знакомстве с Пыльневой и о своих к ней отношениях, что было повторением отчасти рассказа Ластовой и показаний Зарубина, Гарницкий перешел к случившемуся с ним двадцатого ноября.
— Утро, — показывал он, — от одиннадцати до шести часов пополудни я провел с Зарубиным, с которым повстречался на Садовой, идя к нему. Обедали мы у меня, вместе с нашим семейством, и расстались за воротами: он поехал в пансион на дежурство, а я к Пыльневой, чтоб ехать с нею в Александринский театр, на подаренные Зарубиным билеты. Пыльневу я застал дома и просидел у ней с час. Она была в хорошем расположении духа и не высказывала никаких грустных предчувствий. В театр мы пошли пешком, прибыли к самому началу и прослушали весь спектакль до последнего водевиля. Когда мы вышли из театра, она казалась мне очень усталою, и я кликнул извозчика, тем более что до квартиры ее было далеко; но Пыльнева отказалась, как и всегда, по какой-то своей антипатии к извозчикам, говоря, что ей здорово пройтись и она лучше заснет. Дорогой мы толковали о новой пьесе, преимущественно я, отзываясь о ней критически; Пыльнева же больше слушала и в промежутках, помню, раза три вставила фразу: «Ах, как я хорошо засну сегодня!..» Таким образом мы незаметно прошли свой путь. У калитки Пыльнева пригласила меня зайти к ней выкурить папироску, «но только одну», — сказала она, делая ударение на этом слове и давая тем знать, чтоб я у ней не засиделся долго. Я и зашел к ней. Калитка была не заперта, и, когда мы входили, сзади нас во флигель еще шел кто-то... Вошедши вместе со мною в свою неосвещенную квартиру, Пыльнева зажгла, с моей помощью, лампу и, усталая, прилегла на диван, я же поместился на кресле, близ стола, и, закурив папиросу, продолжал начатое дорогой суждение о пьесе. Я говорил с большим одушевлением, Пыльнева же молчала и что-то наблюдала за мной. Когда же я, в жару рассказа, бросил окурок папиросы и вынул из портсигара новую, то Пыльнева шутя заметила мне:
— А условие между нами: одну?
— Ты не хочешь слушать? — спросил я ее.
— Право, мой милый, я плохая теперь собеседница: так спать хочется, как никогда в жизни! Кажется, после твоего ухода я усну как убитая.
— Ну, прощай! — сказал я ей, с сожалением взявшись за шляпу.
— Не сердись! — попросила она, прощаясь со мной. — Ей-Богу, я прошлую ночь не спала ни на волос: то переписывала лекции, то перешивала к театру это платье. Так прошла вся ночь.
Провожая меня с лампой в передней, когда я надевал пальто, Пыльнева спросила:
— А ты на меня не сердишься?
— Почему ты это думаешь, что я задумался? Нет, дело вот в чем: заниматься мне сейчас не хочется, спать — тоже, читать тоже, так что я не знаю, что буду делать дома?
— Бедный! Ну, останься, посиди еще у меня! Может быть, сон мой и пройдет, — предложила Пыльнева, но я отказался. Желая утешить меня, она прощалась со мной нежнее обыкновенного, долгим поцелуем, и просила завтра, тотчас после обеда, приехать к ней.
— Смотри же, приезжай непременно! Я жду тебя с пяти часов, — сказала она, запирая за мной дверь. И это были ее последние слова!
В этом месте показания Гарницкий не выдержал и зарыдал, поспешно вынимая платок из кармана, чтоб прижать его к глазам. Все свои воспоминания он передавал неспокойным голосом, поминутно готовясь разразиться слезами.
— От нее, — продолжал, успокоившись, Гарницкий, — я поехал убить время к Доминику, а оттуда, в два часа, приехал домой. Это самый поздний срок моего и моих братьев возвращения, потому что мы имеем у себя мать, женщину слабонервную и боязливую, запрещающую нам где-либо оставаться на ночь или засиживаться долее этого срока; иначе она проведет целую ночь в страшном беспокойстве. Это было и причиною тому, что я никогда не оставался позднее и у Пыльневой... Двадцать первого ноября я выехал к ней тоже в шесть часов, но... ее уже не было...
— Вы забыли, — остановил я печальный рассказ и новый прилив горести молодого человека, — еще одно обстоятельство, бывшее с вами двадцатого ноября. Вы заходили с Зарубиным в «американский магазин» Гофмана.
— Да, заходили.
— Вы, кажется, купили там ремень? Цел он у вас?
— Ремень? Да, купил... Я подарил его своему человеку.
— Так скоро после покупки? Так скоро?! — спросил я.
— Что же это вас удивляет? Я никогда не ношу ремней и купил его без надобности, для компании Зарубину и чтоб сделать у Гофмана какую-нибудь покупку. Человеку же я подарил не тотчас, а двадцать первого числа, этак часа в три, что ли...
— По крайней мере у вашего человека этот ремень цел?
— Не знаю... Но по какому случаю это вас так интересует? Ах да?! Ремень?! Ведь Настенька им задушена! Но, господин судебный следователь, — продолжал он, — неужели же вы, в самом деле, подозреваете меня в совершении убийства Настеньки? Я готов жизнь свою отдать, чтоб видеть ее еще хоть один раз живую, чтоб услышать ее голос! Я любил, я боготворил эту женщину! Вы не понимаете того, что теперь со мною происходит? О, не обвиняйте и вы меня! Я сам себя теперь во всем, во всем обвиняю... Я недостаточно ценил, недостаточно уважал ее... Я, по своему низкому фанфаронству, наносил ей нравственные раны... Чтоб блеснуть ее красотой перед товарищами, я таскал ее по Марцинкевичам, «Эльдорадо» и делал ее мишенью пошлого любопытства! Кто знает, может быть, я подвел ее под петлю...
— Чем же? — спросил я.
— А тем! Посудите сами. Кем, как не каким-нибудь любовником, могла она быть убита? Любовника у ней никакого не было — это мне известно, но кто поручится, что у нее не было тайного вздыхателя, про которого она и не знала и который стал ее убийцей? Вот какая мысль терзает, убивает меня!
Пока Гарницкий высказывал мне свою горесть и этот монолог, я раздумывал, как мне поступить с ним: арестовать ли его или оставить свободным? Решиться на первое — было тяжело: показания Гарницкого казались искренними. Жалко было его молодости и его семейства, матери. Оставить на свободе? А если он убийца? У меня самого рождалось предположение, что Пыльнева убита любовником. То же думает и он. Не уловка ли это? Проклятый ремень тоже вертелся у меня в голове. Он говорит, что отдал его лакею. Может быть, он не ожидал моего вопроса о нем? Значит, отпустив его, я вместе с тем дам и возможность условиться со своим человеком. Не поймается ли он на эту удочку? Да еще меня пугала мысль, что Гарницкий в своем эксцентричном состоянии может решиться и на сумасбродство, вроде, например, самоубийства.
— Вы извините, — сказал я ему громко, — за мои подозрения, но они, так сказать, входят в обязанность моей специальности. Чем более я буду находить подозреваемых и менее поддаваться нервным влечениям, тем буду беспристрастнее, тем скорее найду виновного. Не настолько важно отыскать убийцу и подвергнуть его наказанию, хотя и заслуженному, насколько — снять подозрение с невинного.
— Как же вы думаете поступить со мной? — спросил он.
— На самое короткое время я арестую вас.
— Делайте что хотите! Мне все равно! — сказал Гарницкий с энергическим жестом руки.
Наконец, за Гарницким последовал допрос Пыльнева. Он вошел в мою камеру с злобным выражением лица и гордо кивнул мне головой, вместо поклона. Пыльневу было лет тридцать. Это был красивый брюнет армянского типа, немного горбоносый, с выразительными черными глазами, небольшим лбом, курчавый и с полными красными губами, прикрытыми великолепными длинными, спускавшимися на грудь, усами. Одет он был в партикулярное платье, на фасон своего прежнего мундира, — в черную суконную венгерку с кистями и панталоны на штрипках военного покроя, хотя и без канта.
— Позвольте мне узнать, — обратился он ко мне, — по какому случаю я, как государственный преступник, схвачен и доставлен к вам?
— А вам положительно неизвестно, по какому случаю вы сюда прибыли? — спросил я его в свою очередь.