В таком положении шли дела несколько лет. Мне стоило больших трудов, но я сумела удержать Верховского в своей власти до прошлого месяца. С этого же времени я стала замечать в нем перемену и заподозрила его в интриге на стороне. Однако я предполагала поговорить с ним об этом тогда, когда буду иметь в своих руках улики, но улик этих я не добыла до самой его смерти. Между тем, накануне происшествия, его резкая невнимательность ко мне и странный отъезд из дома, а потом возвращение превратили мое подозрение в положительную уверенность, и я решилась объясниться с ним; но произошедшая в тот вечер ссора Верховского с женою помешала мне сделать это. Я ушла к себе в комнату часов в десять, а чрез час разделась, улеглась в постель и принялась было читать; но книга скоро выпала из рук, и я заснула, так что мой сон можно назвать почти послеобеденным и случайным, потому что мы обыкновенно обедаем в седьмом часу и я никогда не ложусь ранее часа, двух. Улегшись так рано, я проснулась около трех часов утра. Мне не спалось, и я вспомнила свое намерение объясниться с Верховским и то, что он, бывая с вечера пьян, часто просыпался в средине ночи. Верховский спал всегда крепко и не чутко, но никогда не сердился, если я его будила, и показывал вид, что это ему приятно. Рассуждая об этом, я, в кофте, юбке и туфлях, осторожно пошла к нему переговорить или узнать, спит ли он. Дверь в кабинет была незаперта; прежде всего меня удивила бывшая в нем темнота: я знала, что Верховский всегда спал при ярком свете лампы или двух свечей. Это заставило меня на несколько секунд остановиться и прислушаться, спит ли он, или его нет дома. Ни храпа, ни дыхания не было слышно. Я ощупью пошла далее и, не дойдя несколько шагов до кровати, протянула к ней руки, надеясь дотронуться до нее, чтоб убедиться, здесь ли Верховский, или его нет. Вдруг нога моя наступила как бы на человеческое туловище, скользнула по нему, и я упала как раз грудью на труп, ударившись повыше лба головою о кровать. Затем я тотчас же быстро поднялась с пола, причем руки мои на ковре почувствовали что-то липкое и мокрое; охолоделости же трупа я не заметила, так что хотя внезапное падение и испугало меня, но я вовсе не заподозрила какого-либо несчастия и приписала все ненормальному состоянию Верховского, который, думала я, просто упал с кровати. Я бросилась к письменному столу зажечь свечу, чтоб разбудить и уложить несчастного на место. Но можете представить себе мой ужас, когда я увидела Верховского, плавающего на ковре в луже крови, и тут же — орудие его смерти! Я задрожала, остановилась и в страхе, как будто преступницей была я, дико оглядела комнату... Во всем доме царила глубокая тишина. «А что, если убийца спрятался в кабинете и бросится на меня?» — быстро пришло мне в голову. Как сумасшедшая, я дунула на свечку, кинула ее на стол, выбежала из кабинета в свою спальню, чрез залу и гостиную, и заперлась там на ключ. Чрез несколько минут я пришла в себя и обсудила свое положение; оно было безвыходно: разбудить прислугу и уведомить о происшествии домашних — значило бы открыть свои отношения к покойнику и показать, что я ночью ходила к нему, чем я навлекала на себя подозрение; а о русских законах я наслышалась таких ужасов, что ожидала, что при малейшем подозрении меня засадят в тюрьму, где я просижу несколько лет, а может быть, и вечно. А потому я решилась скрыть, что я ночью ходила в кабинет и видела труп. Кровь на руках своих я обмыла, а белье спрятала, не предполагая обыска, под тюфяк. Остальную часть ночи я не спала и ждала времени, когда проснутся домашние. Минуты казались мне чуть не годами; нетерпение усиливалось с каждым мгновением, и западала также мысль: не жив ли еще Верховский. В девятом часу я не могла удержать себя и вышла из своей комнаты, чтоб послать камердинера. Я была очень встревожена... Дальнейшее вы знаете: Прокофьич поднял крик, разбудил домашних, послали за полицией и приехали врач и вы... Я не знаю, — заключила Люсеваль, — кто был убийца, и никого не подозреваю из домашних; если б Антонина Васильевна была другая женщина, то, после вчерашней ссоры с мужем, я могла бы подозревать ее, но она не может и не в состоянии этого сделать. Про себя же я рассказала вам все, как пред Богом! Еще раз клянусь вам, что я невинна. Не смотрите же на меня подозрительно! Будьте справедливым судьею и человеком!
   Французы выработали весьма справедливую поговорку — «тон делает музыку». Манеры Люсеваль, которые сопровождали ее показание, игра физиономии, краска на лице, одушевление, с оттенком легкого цинизма, искренность, дышавшая в ее словах, делали ее показание правдоподобным, и я, при всей подозрительности своей, поверил ей. Последнее показание свое Люсеваль скрепила подписью.
   От первой женщины, заподозренной в убийстве, я пошел ко второй, попросив врача, прибывшего уже для освидетельствования знаков на ее лице, подождать меня немного в зале.
   Прошли одни только сутки после того, как я видел Верховскую. Но, Боже, как может перемениться человек при душевных страданиях и за такой ничтожный промежуток времени! Щеки ее осунулись, резко обозначая скулы, глаза потускнели и окружились темной каймой, нос заострился, и, незаметные до того дня, седые волосы рельефно и в большом числе показались между своими русыми товарищами. Чтоб сколько-нибудь приготовить ее к встрече с собою и к разговору, я за несколько минут предупредил ее о своем приходе, но, невзирая на это, Верховская приняла меня с крайним замешательством, из которого я, между прочим, заключил, что ей известно о бывшем обыске в ее квартире и найденных вещах. Мое положение при входе к Верховской было также невыносимо тяжело. Я не мог придумать фразы, с чего мне начать речь, и, поклонившись, я как истукан опустился в кресло. Антонина Васильевна сидела передо мной с лицом приговоренной к смерти, но вдруг на бледных щеках ее вспыхнул яркий румянец и стал распространяться все сильнее и сильнее.
   — Благодарю вас, — выговорила наконец она, поднимая на меня глаза, — за ваше участие ко мне. Пусть Бог наградит вас за это. Знаю, что вчера, чтоб облегчить мою долю, вы сделали более того, что могли. Вы поступили против своих обязанностей по должности. Могу ли я не быть вам признательной? Но, как видите, факты группируются так, что дальнейшие ваши жертвы совершенно бесполезны для меня и положительно вредны вам. Исполняйте же вашу обязанность строго и точно, а жребий мой предоставьте Богу. Ему угодно было послать мне крест, и я перенесу его с полным терпением. Если же я попрошу вас о том, о чем просила и вчера, чтоб вы не употребляли особо энергических мер к розыску убийцы, то это потому, что дело может продлиться долго и могут пострадать лица невинные, которые были в близких отношениях к покойному. Это будет мучить меня...
   — Антонина Васильевна! Не губите себя... Вам известен убийца?
   — Нет.
   — Вы даете мне этот ответ, — спросил я ее, — как следователю или как другу?
   Она не отвечала.
   — В том, — продолжал я, — что вы в этом деле невинны и не способны ни на что подобное, я убежден, как в самой очевидной аксиоме, и никакие вещественные доказательства не могут переубедить меня. Но я горю внутренним желанием — которое не могу объяснить себе — услышать подкрепление своего убеждения из ваших уст. Откройтесь мне не как следователю, но как другу, как сыну, беспредельно вас уважающему; я не буду спрашивать имени убийцы, и ваша тайна умрет. Вы знаете, кем совершено убийство?
   — Да, — отвечала, вздрогнув, Антонина Васильевна и привстала с кресла, чтоб пройтись по комнате.
   — Что же мне писать в вашем показании? — предложил я.
   — То, что видите. Напишите, — как бы диктовала Верховская, — что о происшествии я узнала утром от своей прислуги; что накануне между мною и мужем был один только громкий разговор, без ссоры, и жили мы дружно, а виденные на лице моем побои я нанесла сама себе в болезненном припадке; кровяные же пятна, найденные на моем платье, произошли, вероятно, от пореза руки или чего другого, но когда именно, не помню. К этому прибавьте, что я никого не подозреваю в убийстве мужа и думаю, что он лишил себя жизни сам, будучи в ненормальном состоянии.
   — Но такое показание, — воскликнул я, — равносильно обвинительному акту! Оно хуже признания в совершении преступления! Ему никто не поверит. Это запирательство...
   — Что же делать! — отвечала твердо Верховская. — Но я решилась дать именно такое показание. Оно содержит в себе менее лжи. Во имя уважения вашего ко мне и той симпатии, какую вы чувствуете к моему положению, — продолжала она, — я прошу вас не препятствовать моей роли и действиям. Вы же исполняйте в отношении меня свой долг беспристрастно.
   С этими словами Верховская протянула руку к колокольчику и позвонила.
   — Для чего это? — спросил я ее с изумлением.
   — Сейчас увидите... Потрудитесь, — обратилась она к явившемуся на звонок слуге, — попросить сюда господина доктора от имени господина судебного следователя.
   Я опустил голову, закрыл руками глаза. По щекам моим заструились слезы.
 

VII

 
   Во время службы моей судебным следователем у меня в производстве были дела с гораздо большим уголовным оттенком, чем дело об убийстве Верховского, сопровождавшиеся тиранией над жертвою до зверства, с грабежом, насилием и тому подобным, и не менее запутанные для отыскания преступников, но ни одно из них не было так тягостно для меня и не ставило в такое затруднительное положение. Полупризнание, сделанное Антониной Васильевной мне, не как следователю, но как другу и частному человеку, накладывая на мои уста печать молчания, стесняло все мои действия и парализовало их относительно других лиц. Не будь этого полупризнания, я бы производил следствие энергично и переносил бы свои подозрения с одного лица на другое, например с Люсеваль на камердинера, на стоящую в тени Кардамонову и так далее, — и очень немудрено, что, при энергии и самоуверенности, я, может быть, и напал бы на следы настоящего преступника. В настоящем же положении я впал в апатию и исполнял свою должность пассивно. Принимая в соображение некоторые фразы Верховской из ее признания, мне казалось, что я должен искать убийцу вне домашних лиц. На особое раздумье наводили меня еще и слова ее, при первом допросе, в отношении убийцы, что «от этого человека, кроме любви и уважения, она ничего другого не видела»... Кто же был этот человек? Скажи мне подобное другая женщина, а не Антонина Васильевна, я бы заподозрил здесь любовную интригу. Не играет ли роль в этом происшествии, рассуждал я, старая любовь и привязанность, которая побудила совершить преступление, чтоб избавить любимую или уважаемую женщину от тирании и деспотизма мужа? Значит, во всяком случае, убийца должен быть в числе хороших знакомых семейства Верховского, посещающих или часто посещавших их дом? Озаренный новой мыслью, я энергически принялся разузнавать о более или менее близких знакомых Верховской и отыскивать между ними убийцу. Но проходила неделя, другая, а подозрение мое даже и не пало ни на кого из этих лиц. А между тем уже наступил срок передачи дела в высшую судебную инстанцию. Видя полнейшее фиаско во всех своих планах и не ожидая ничего путного в будущем, я решился на это, принося в жертву мое следовательское самолюбие.
   Однажды, сидя поздно вечером в своей квартире, я перелистывал и перенумеровывал злополучное дело, намереваясь завтра же отослать его. Занятие мое неожиданно было прервано звонком и вошедшим затем незнакомым мне посетителем, молодым человеком лет двадцати трех, красивым брюнетом, с длинными черными волосами и небольшой овальной бородкой и усиками. Резко очерченный горбатый нос, несколько греческого типа, и тонкие сжатые губы придавали энергическое и решительное выражение его физиономии, которое увеличивала необыкновенная бледность и худоба щек при большом выпуклом лбе; черные круглые глаза светились лихорадочным блеском и показывали сильное внутреннее волнение.
   — Вы, — спросил он меня, — судебный следователь такой-то?
   — Я.
   — Вы производите следствие по делу об убийстве полковника Верховского? — Голос молодого человека при этом вопросе дрогнул.
   — Так точно.
   — Мне нужно сообщить вам по этому делу очень много важного.
   Я пригласил его садиться, но незнакомец, кивнув головой, продолжал:
   — Я Николай Валерианов Ховский. Родной, но незаконный сын полковника Верховского. Убийца моего отца — я.
   Он взялся за ручку кресла и повесил голову.
   Я смотрел на него с изумлением. Черты лица его действительно имели сходство с Верховским.
   — Заявление ваше, — обратился я к Ховскому, — так важно, что требует подробного и обстоятельного изложения. Будьте добры, садитесь и успокойтесь.
   Ховский сел и попросил стакан воды. Страдания, ясно отпечатанные на лице молодого человека, заставили меня предложить ему вопрос, в состоянии ли он дать мне подробные сведения о происшествии, при том волнении, которое я замечаю в нем.
   — В состоянии, — отвечал он. — Я достаточно приготовлен к нему, и меня значительно облегчает то обстоятельство, что я буду передавать свой рассказ не совершенно постороннему человеку, а вам. Вы всегда так уважали мою мать. Я смотрю на вас как на родного.
   Я догадался, что Ховский говорит об Антонине Васильевне, но недоумевал, по какому случаю он называл ее своею матерью...
   — Чтоб объяснить вам, — продолжал Ховский, — то странное преступление, которое я совершил, мне необходимо предварительно рассказать вам семейную хронику Верховских и свою биографию. Первая вам, как знакомому их, я полагаю, сколько-нибудь известна, хотя, быть может, факты переданы в извращенном виде. Например, по рассказам покойного, женитьбой его на бедной девушке, актрисе, руководила любовь; между тем в действительности побудительной причиной, по моему мнению, были грубая чувственность и эгоизм. Лучшим подтверждением этого служит то, что Верховский очень скоро стал тяготиться неаристократическим происхождением жены и менять ее на личности, не имевшие ни малейшего человеческого достоинства. Несчастное происшествие представило вам доказательства этому в лице Люсеваль, Кардамоновой и еще какой-то неизвестной. Не думайте, чтоб я был к отцу своему слишком строг. Мне случалось за мою молодую жизнь видеть подобные ему чувственные натуры, но я не виню их, а, напротив, сожалею о них, как о слабых, не могущих бороться со своими страстями натурах. Однако они все-таки боролись, стремились преодолеть себя, и в первых своих увлечениях всегда содержалась по крайней мере доза нравственного чувства. У Верховского же ничего подобного не было. Я хорошо понимаю эти вещи... Оправдывает его одно только воспитание, но ведь целые сотни людей получали такое же воспитание, но сумели быть другими людьми... Характеристика моей матери так же печальна, как и отца. Те немногие сведения, какие я имею о ее личности, не представляют ничего утешительного. Она дочь майора и воспитывалась в одном из лучших петербургских институтов на казенный счет; по окончании курса она поступила на частное место гувернанткой и осталась на этой должности, переходя из дома в дом, всю свою жизнь. Родителей своих она лишилась в детстве. Жива ли или нет мать моя, я не знаю, и с физиономией ее я знаком лишь по фотографической карточке, благодаря тому обстоятельству, что Верховский всегда берег портреты своих обожательниц. Подробности ее биографии, точно так же как и история ее первого, а быть может, второго и третьего падения, до встречи с Верховским, мне неизвестны. Судя же по отзывам лиц, ее знавших, по письмам к отцу и жене его, Антонине Васильевне, а также по другим источникам, это была девушка сантиментальная, пустая и ветреная, с нервами, расшатанными от чтения любовных романов, влюблявшаяся еще в заведении в «неземных подруг» и славшая к ним на розовых надушенных бумажках страстные послания о своих напускных чувствах... Она встретилась с Верховским спустя года три или два после его женитьбы, в одном доме, где он бывал довольно часто, и первая подала повод к близким отношениям. Затем Верховский случайно встретил ее на улице и назначил rendez-vous [15]... Лизавета Дмитриевна — имя моей матери — была в то время почти ровесница Верховскому, лет двадцати шести — двадцати семи; красивою наружностью она никогда не обладала, молодость свою уже потратила и отдалась Верховскому без всякой любви; поэтому она не возбудила в нем даже и минутного чувства. Отношения их продолжались всего три месяца; виделись они нечасто, с явной холодностью Верховского, обыкновенно не являвшегося в срок или вовсе пропускавшего свидания. Но рок зло посмеялся над ними: на второй месяц знакомства Лизавета Дмитриевна уже носила под сердцем «тайный плод любви несчастной», то есть меня. Об этом обстоятельстве она, конечно, передала Верховскому сейчас же, как удостоверилась в своем положении, а может быть, и ранее, в надежде, что это вызовет особую с его стороны любовь, но Верховский не только не обрадовался такому известию, но вовсе не поверил ему, считая это обманом, с целью привлечения его в сети; словом, прежнее равнодушие его перешло в антипатию. Он уехал из города и не давал о себе никакой вести. Положение, в котором находилась моя мать, для девушки, жившей в чужом доме, было нелегко, но она перенесла его довольно [легко], благодаря дружбе ее с хозяйкою дома, готовой покровительствовать всякой любви; в известную пору она доставила моей матери средства выехать из города, нанять в пригородной слободке квартиру, причем положение ее было скрыто от всех посторонних, насколько это было возможно. Этой же госпоже пришла в голову мысль сблизить Верховского со своей гувернанткой, для чего, узнав о возвращении Верховского, она стала искать встречи с ним, и когда ей удалось это, описала ему мелодраматически обстановку девушки, ее страстную любовь к нему и страдания. Верховский был слишком эгоист, и его никогда не трогало горе людей, к которым он не чувствовал страсти, но любовь к нему льстила его самолюбию, да и денежную помощь он считал для себя обязательною. Поэтому на другой же день Верховский поехал к Лизавете Дмитриевне с порядочным кушем денег. К удивлению его, Лизавета Дмитриевна денег не приняла, хотя и не представила к тому основательных резонов, а наговорила только кучу фраз о самопожертвовании, о любви к ребенку и готовности всем поделиться с ним. Не пользоваться чужими деньгами вовсе не было принципом Лизаветы Дмитриевны; из прочитанных мною писем ее к Верховскому видно, что она и до, и после моего рождения принимала от него подарки и деньги, иногда даже прося его о них. Тем менее имела она право отказываться теперь от помощи Верховского, потому что я был настолько же ее сын, насколько и Верховского. Наконец, она могла это сделать тогда, если б была в состоянии сама, без посторонней помощи, доставить мне все нужное до известного возраста; попечение же и заботливость ее обо мне состояли лишь в том. что она оставила меня в селе на руках какой-то бедной женщины, с платою ей в месяц за корм и уход от пяти до десяти рублей, что, между прочим, не обеспечивало меня ни на какой период времени, так как, по ветрености своей, Лизавета Дмитриевна могла истратить назначенные на воспитание мое деньги на другие встретившиеся надобности или лишиться места гувернантки. О дальнейшей судьбе моей Лизавета Дмитриевна рассуждала так: поступит в гимназию, окончит там курс, потом будет в университете и пойдет себе... Будет доктор или учитель... Но как это все случится и какие я буду иметь к этому средства — это для нее покрывалось мраком неизвестности...
   — Позвольте, господин Ховский, — прервал я его цинический, возмутивший меня рассказ, — зачем вы не щадите свою бедную мать и относитесь к ней так... неделикатно?
   Он посмотрел на меня с некоторым изумлением и продолжал:
   — Посещения не особо красивой, малолюбимой и больной женщины, при неблестящей обстановке, не приносили никакого удовольствия Верховскому, который гораздо охотнее отделался бы от всего этого деньгами, но ему не хотелось уронить себя в глазах благодетельницы Лизаветы Дмитриевны, представительницы губернских сливок. Впрочем, против меня он не имел ничего. Чтоб развлечь себя во время этих визитов, делаемых от одного до двух раз в неделю, Верховский обыкновенно привозил с собою шампанское, конфекты для матери и ценные подарки, которые она принимала, продолжая упорно отказываться от принятия денег на мое воспитание. Когда Лизавета Дмитриевна совсем поправилась, она объявила ему, что завтра едет в дом своей благодетельницы, а ребенка оставляет на попечение своей горничной, преданной ей безгранично, с тем, что она будет навещать меня каждое воскресенье и всякий праздник. Верховский при этом вновь сделал было попытку предложить свои денежные услуги, но Лизавета Дмитриевна по-прежнему осталась непреклонна. Я родился мальчиком слабым и болезненным, длинным и сухопарым, как и теперь. Горничная, моя нянька, была девушка добрая, но неопытная в деле ухода за детьми; она пичкала меня конфектами и всякой дрянью, отчего я, вероятно, умер бы, если б меня не спасла случайность. Как-то вскоре после того, как я был оставлен матерью, Верховский поехал с одним из своих товарищей на охоту и, возвращаясь оттуда мимо деревни, где я жил, вздумал показать меня ему. Жалкое и болезненное состояние мое было слишком очевидно, возбудило сострадание ко мне товарища Верховского и укололо самолюбие последнего. Он выбросил несколько двадцатипятирублевых горничной, обещал позаботиться о моей болезни и прислать в тот же день доктора. От меня Верховский вернулся домой в мрачном настроении духа и, не имея под рукою другой личности, на которую мог бы излить свою желчь, начал придираться к жене и, по ассоциации идей, упрекая ее в бездетности, высказал, что у него есть сын, погибающий будто бы по ее милости. Доброе сердце Антонины Васильевны прониклось глубоким участием к судьбе слабого и умирающего создания. Она тотчас же задумала спасти меня и предложила свои услуги — съездить ко мне, взять доктора и нанять кормилицу. Сказано — сделано. Благодаря только ее заботам я не умер. Лизавета Дмитриевна меня почти совсем оставила, и это дало повод Антонине Васильевне хлопотать, чтоб я был отдан на полное ее попечение. Об этом предмете она долго и много говорила со своим мужем и наконец упросила его дозволить ей на некоторое время поехать в деревню и взять с собою ребенка. Отпуск жены в деревню совпадал с собственными расчетами Верховского, денежные дела которого в то время были сильно расстроены: из нескольких имений у него осталось только одно, и то заложенное; прочие были прокучены, проиграны и проданы с аукционного торга. Прежде Верховские жили гораздо открытее теперешнего, задавали блестящие балы, постоянные музыкальные и даже литературные вечера, домашние спектакли и прочее, сам Верховский много играл, кутил и был несчастлив в покупке лошадей для своего полка. Одно время они сильно нуждались, именно когда Антонина Васильевна жила со мною в деревне, и, если б не умер бездетным один дальний родственник, после которого осталось несколько богатых имений, домов в Петербурге и Москве и до трехсот тысяч наличного капитала, они остались бы нищими; но Верховский и это богатое наследство значительно расстроил, по крайней мере уже два имения проданы и наличного капитала у него не было, хотя в публике о нем составилось другое мнение.
   Итак, Верховский согласился на отъезд жены в деревню; против взятия меня туда он также ничего не имел; следовательно, все дело останавливалось за согласием Лизаветы Дмитриевны. Чтоб получить его, Антонина Васильевна прибегнула к покровительству той же горничной, уже отставленной от должности моей няньки; я же поручен был надзору хозяйки того дома, где я родился, простой, тупоумной и неграмотной женщины. Лиц, окружавших мое детство, я почти всех разыскал впоследствии, и от них-то я узнал те подробности моего младенчества, которые я теперь передаю вам. Горничная приняла поручение Антонины Васильевны с большою охотою и выполнила его блестящим образом, насказав своей барыне целый роман об одной богатой и бездетной вдове, которая случайно увидела меня в церкви, полюбила, и так далее... Лизавета Дмитриевна сначала закричала: «Я ни за что не согласна расстаться со своим ребенком» — и запретила своей горничной и говорить ей об этом; но на другой день заговорила сама, а на четвертый — согласилась, не захотев и попрощаться со мною, чтоб не раздражить себя. Лизавета Дмитриевна была очень нервна и, по ее словам, «не могла сносить таких сцен». А ларчик просто открывался: во-первых, денежные траты на меня были ей тягостны, а во-вторых, у нее была уже новая интрига... Большая часть девушек, свернувших с дороги, весьма часто быстро впадают в новые искушения. Притом, кажется, не подлежит сомнению, что девушки, после известного происшествия переменившие прежнее место жительства на такое, где их тайна неизвестна, борются против искушений гораздо дольше (а иногда и целую жизнь), чем девушки, оставшиеся там же, где случилось происшествие. Примером сказанного может отчасти служить Лизавета Дмитриевна. До тех пор, пока в N. прошлая жизнь ее была неизвестна и о ее поведении не ходили двусмысленные слухи, она в течение целого года пребывания в N. не слыхала со стороны мужчин никаких грязных предложений; сближение ее с Верховским было вполне добровольное и вызвано ею же. Когда же, благодаря болтливости прислуги и наблюдательности старых сплетниц, недавняя тайна ее стала известна, ей в полтора месяца пришлось выслушать десяток таких предложений. Соперничества Верховского никто не опасался, потому что при рассказе о пассаже с Лизаветой Дмитриевной прибавлялось, что Верховский к ней равнодушен. Последний в самом деле всегда в обществе мало занимался гувернанткой и часто уезжал надолго из N. В числе претендентов на любовь Лизаветы Дмитриевны был и муж благодетельницы ее, у которой она жила гувернанткой, отставной председатель какой-то палаты, коллежский советник Меркурий Стратилатович Бубов. Старый ловелас до роковой тайны смотрел на нее, как лисица на виноград в известной басне Крылова, а по разоблачении ее сделался храбр до отваги, и претензия его увенчалась успехом. В связь эту Лизавета Дмитриевна вступила вскоре после своего выздоровления, но Верховский узнал об этом тогда, когда я был уже с его женою в деревне. Антонина Васильевна, принимая меня, не забыла взять и документы о моем рождении. Чтоб навсегда покончить в своем рассказе с Лизаветою Дмитриевною, я думаю сразу рассказать про нее все, что мне известно. Интрига ее с Меркурием Стратилатовичем кончилась очень плачевно: госпожа Бубова, молодая еще женщина, державшая мужа, как говорится, в ежовых руковицах, узнав о его похождениях, подвергла старика строгому домашнему аресту, а новую Клариссу с бесчестием выгнала из дома. Это ввергло Лизавету Дмитриевну в очень бедственное положение; прежние поклонники ее оставили, уроков она не находила, все ценные вещи вскоре были или проданы, или заложены. Тогда она решилась прибегнуть к денежной помощи Верховского. По первым письмам он высылал ей деньги без всяких нотаций, в последний же раз он дал с условием, чтоб она уехала из N., что и было выполнено Лизаветой Дмитриевной. О дальнейшей судьбе ее я ничего не знаю.