— Кем нанесены вам эти ушибы? — почти шепотом спросил я у ней.
   Она не отвечала.
   — Убийцей вашего мужа? — продолжал я.
   — Нет.
   — Кем же?
   — Самим покойником... У нас вечером была ссора... Но, ради Господа, скройте все это от суда, в особенности ушибы.
   — Это довольно трудно. Впрочем, я постараюсь, если вы непременно скажете имя убийцы. Из некоторых слов ваших я заключаю, что оно вам известно.
   — Я никогда не сделаю этого, хотя бы мне угрожали пытки, — отвечала решительно Верховская.
   — Какое же мне писать от вас показание?
   — Какое знаете. Пишите, что мы жили несогласно, о накануне происшествия была между нами ссора и на лице моем — следы побоев. Пусть падет на меня подозрение. Но я не знаю имени убийцы и сама не совершила преступления. Передаю это происшествие в руки самого Бога.
   — Нет, я подожду, — отвечал я ей, — я поступаю против своей обязанности, но я не сомневаюсь, что вы невинны. Я еще переговорю с вами сегодня или, может быть, завтра, и тогда составлю показание, которое вы подпишете... Может быть, вы доверите мне свою тайну... Антонина Васильевна! Не забывайте, что я люблю вас и уважаю, как свою родную мать.
   — Верю, но заклинаю вас этими чувствами — пощадите меня: не требуйте от меня откровенности... Я бы еще раз повторила одну просьбу, что это невозможно... Благодарю вас, но знаю, что вы освобождаете меня хоть на короткое время от тяжкой необходимости отвечать на мучительные вопросы.
   При последних словах Антонина Васильевна приподнялась с намерением уйти и пожала мне руку. Я проводил ее из комнаты. Остальные допросы прислуге и домашним я решился отложить до другого дня. В тот же день мне еще предстоял труд сделать обыск в доме, совместно с полицией.
 

IV

 
   Прежде всех подверглась осмотру комната старика камердинера. Там найдены были целые склады старых барских сапог, фуражек, шпор, белья и разного никуда не годного хлама, но чего-либо подозрительного, вроде кровяных пятен и прочего, не было. Этого мы также не нашли и в комнате госпожи Кардамоновой. За этим осмотром, по порядку допроса, следовал обыск комнаты Люсеваль. Комната эта была заперта ключом, и на предложение наше отпереть ее, Люсеваль отказалась, ссылаясь на то, что она французская подданная и не намерена судиться по русским законам. «Я их не признаю, — твердила она. — Мне нужно консула». Совокупные усилия мои, врача и полицейских чиновников убедить ее в законности нашего требования и нелепости ее отказа оказались напрасными, и мы принуждены были отворить дверь в ее комнату полицейским мерами. Помещение Люсеваль заключалось не в одной, как я предполагал, а в двух комнатах: передней и довольно роскошном будуаре, уставленном дорогими растениями. На бюро и на туалетном столе находилось множество ценных безделок. Шкаф ломился от гардероба, а некоторые ящики комода были полны драгоценными вещами; другой ящик комода содержал в себе магазин косметических товаров. Тут же в комоде были три шкатулки: одна с серебряными монетами, другая с золотыми, а третья — с кредитными билетами и сериями; четвертая шкатулка слоновой кости помещалась на туалетном столике; она была полна писем из Парижа от знакомых и от поклонников красоты Люсеваль из разных мест; между этими письмами мы нашли множество лаконических писем покойного Верховского. Они написаны были большем частью на оторванных лоскутках почтовой и простой бумаги, такого содержания: «Непременно, сегодня после бала, я буду у тебя. Твой В. В.». Или: «Поезжай в оперу, а оттуда поедем к Дороту. Твой Валериан» «Приходи» и прочее. Все эти письма, разумеется, служили доказательством тех интимных отношений Люсеваль к покойнику, от которых она отказывалась в своих показаниях, но мне думалось найти в ее комнате также следы кровяных пятен, замеченных мной на полу. Однако долгое время осмотр наш, кроме уже найденного, не открывал ничего нового; причина заключалась в том, что мы начали не с того, с чего следовало бы, иначе поиски наши увенчались бы успехом с первого шага. Едва, по окончании осмотра комнаты, полицейский чиновник дернул за занавес алькова, за которым помещалась кровать, к нему подбежала Люсеваль, загораживая путь и задергивая занавес обратно.
   — Не позволю, — вскричала она сначала по-русски и затем, обратясь ко мне на французском языке, стала протестовать против осмотра ее постели, называя русских варварами, не уважающими прав женщины.
   Я ответил ей, что мог, и объяснил всю обширность власти судебного следователя, предоставленной ему законом в подобных случаях, и налагаемую ответственность за малейшее упущение. Но и здесь красноречие мое было так же безуспешно, как и в первый раз. Люсеваль от алькова была оттащена почти силой.
   — Что вы делаете, что вы ищете? Бога ради, не трогайте, — закричала она, с выражением ужаса на лице, когда я, осмотрев постель, начал перевертывать тюфяк, чтоб удостовериться, не находится ли там чего-нибудь особенного.
   Там, действительно, лежала скомканная в узел накрахмаленная вышитая юбка.
   — Это мое грязное белье. Его нельзя смотреть, — продолжала Люсеваль, бросаясь вырывать от меня взятую вещь, но была остановлена полицейским приставом.
   Желая рассмотреть юбку, я развернул ее, и из нее выпала белая батистовая кофта и розовые атласные туфли. Все три вещи были окровавлены. На материи туфель пятна крови видны были лишь только по краям к подошве, а на последних она довольно ясно сохранилась в засохшем виде, преимущественно в изгибе между каблуками и ступней, причем правая туфля была окровавлена гораздо более левой. Я сообщил ей, что следы кровавых пятен от ступней замечены были мною еще при освидетельствовании трупа, о чем и записано в акте. Этим я рассчитывал довести Люсеваль до сознания и лишить ее надежды остаться безнаказанною путем запирательства. Тогда Люсеваль, видя наши энергические действия и не придумав какого-либо изворота, решилась на обычную женскую уловку: она вдруг затряслась вся, истерически зарыдала и довольно осторожно упала в мягкое туалетное кресло, свесив книзу голову. Доктор дал ей понюхать спирт и слегка потер ей виски; я же принялся за составление акта. Очнувшись, Люсеваль отказалась его подписать, ссылаясь на свою болезнь. Найденные вещи в комнате Люсеваль, в связи со странным разговором мои с госпожой Верховской, ставили меня в сильное недоумение. По всему видно было, что вчера в дом Верховских еще до убийства происходила страшная драма, но, во всяком случае, рассуждал я, убийцею должна быть француженка; поэтому, вышедши из ее квартиры вместе с доктором, я сказал ему:
   — Ну-с, почтеннейший Павел Иванович, кажется, мы с вами можем сегодня и отдохнуть. Нужно только распорядиться о домашнем аресте Люсеваль и о надзоре за нею да о трупе. Первое я принимаю на себя, а второе предоставляю вам. Более обысков я производить сегодня не думаю. Право, не к чему. По всем данным, мы напали на след убийцы.
   — Гм... — отвечал задумчиво доктор, и, пройдя по коридору несколько шагов, он тихо спросил меня: — А комнату госпожи Верховской вы оставляете без обыска?
   — Неужели же вы подозреваете ее? — почти вскричал я, вздрагивая. Я понял, что вопрос сделан доктором, вероятно, не без основания.
   — Я заметил, — ответил доктор, — на лице ее пятна, кровавые подтеки, происшедшие от недавних побоев.
   — Знаете что, Павел Иванович, — сказал я ему, — эти кровавые подтеки я и сам видел. Но мы с вами не только следователь и доктор, но и люди. Будем же судить по-человечески. Очень легко может быть, как показывает и камердинер, что вчера вечером между покойным и его женой произошла ссора, последствие которой были замеченные нами пятна. Слов нет, подобные обиды другую женщину легко могут довести до мщения, но не Верховскую, женщину кроткую, робкую и терпеливую. К тому же, по всей вероятности она привыкла к ним, так как трудно предполагать чтоб Верховский, приученный с детства и за всю свою службу к кулачной расправе, не употреблял ее в от ношении к своей жене. Следовательно, эти подтеки при имении нами вещественных данных, найденных в комнате Люсеваль, ничего не значат. Придав им значение, мы только возбудим сплетни в обществ против женщины и без того несчастной.
   — Как знаете, — возразил врач, — следователь вы; я составляю акты и освидетельствования по вашему предложению. Я высказал вам свое мнение, как товарищу. Не присутствовав до обыска при допросах, я думал, что вам неизвестны семейные несогласия Верховских и вы не заметили на лице жены Верховского пятен. Но у вас есть свои соображения.
   Последняя фраза кольнула меня.
   — Я попрошу вас освидетельствовать Верховскую завтра же и сделаю, пожалуй, обыск. Сегодня я устал, да и бедная женщина исстрадалась вся.
   — Завтра подтеки могут значительно измениться, — заметил врач, — а особенно при употреблении медицинских средств. Обыск можно произвести и без присутствия Верховской. Кстати, мы около ее спальни. Хотите, я позову полицейских и понятых? Простите меня, я убежден, что вы действуете совершенно бескорыстно и одно сострадание, при уверенности, что госпожа Верховская невинна, заставляет вас давать ей некоторые льготы; но другие, не знающие вас, могут перетолковать ваши действия в невыгодную сторону. Впрочем, повторяю, я говорю как частный человек...
   — Хорошо, — отвечал я со вздохом, — я последую вашему совету. Позовем понятых.
   Покои Антонины Васильевны хотя были заперты, но ключ от них находился в замке. Я вошел в них, в сопровождении своих спутников, не без внутреннего волнения. Будуару предшествовала небольшая комната в виде залы, содержавшаяся в необыкновенной чистоте. В ней находился мягкий, диван, покрытый белым чехлом, несколько соломенных стульев и два мраморных стола. Чистота и опрятность составляли отличительную черту этой комнаты, которую скорее можно было принять за келью игуменьи монастыря, чем за будуар светской женщины. Туалетный стол был превращен в письменный, на нем лежали ноты, книги религиозно-нравственного содержания, в богатом переплете Евангелие, бюстики святых и распятие. Бюро помещалось за альковом; здесь тоже лежали молитвенник, святцы и небольшое Евангелие. Ярких цветов в будуаре вовсе не было: мебель была покрыта белыми чехлами, оконные занавесы были такого же цвета, альков — серо-шоколадного. Одна только лампада, горевшая перед киотой, проливала вокруг себя яркий свет, отражавшийся на золотых ризах образов.
   Пересматривая вещи Верховской, я старался ставить их в прежнем порядке на старое место. Обыск наш приближался уже к концу очень счастливо для Антонины Васильевны, как неожиданно доктор заметил в кровати выдвижной ящик. Выдвинув его, мы нашли в нем одно только серое женское платье, которое лежало посреди массы пыли. По-видимому, ящик не выдвигался долгое время, года два или более; платье же было брошено накануне, потому что верхняя часть его не носила ни малейших следов пыли, чего не могло быть, если б оно лежало давно. На платье мы нашли кровяные пятна, и притом такой формы и на таком месте платья, что почти безошибочно можно было заключить о происхождении их от обтирания о платье рук, запачканных кровью.
   Я грустно повесил голову и принялся за составление нового акта. Позванная горничная удостоверила, что платье принадлежало Антонине Васильевне и она была в нем накануне...
 

V

 
   Кровяные пятна, найденные на платье госпожи Верховской, еще более усложняли и запутывали и без того загадочное убийство ее мужа. Я терялся в догадках, предположениях и не мог развязать гордиев узел. Вся надежда основывалась на передопросах, которые могли выяснить что-либо, на случай если б кто-либо из допрашиваемых лиц сделал обмолвку. Но старик Прокофьич и Кардамонова показывали во второй раз то же самое, что и в первый, прислуга тоже. Показания последней были весьма незначительны; об убийстве она отзывалась полным неведением; весь интерес заключался только в сообщении некоторых подробностей об образе жизни покойного, вполне подтверждавших его интимные отношения ко многим женщинам, и, между ними, к Кардамоновой и Люсеваль. Я вызвал также к допросу и последний предмет любви Верховского, Бэту Христиановну Крок, о которой упоминал в своем показании камердинер. Она оказалась вдовою инструментального мастера, финляндской уроженкой, но физиономия ее скорее напоминала восточный тип еврейки или, пожалуй, гречанки. Она была очень красивая особа, двадцати восьми лет, как видно владевшая искусством притворяться при надобности страстной и влюбленной. Бэта Христиановна принадлежала к тем особам, о которых говорится, что они «видели на своем веку виды». Она проживала некоторое время в Вене, в Берлине и, кажется, в Париже. Про отношения свои к Верховскому эта женщина показала, познакомилась с ним у Дорота и потом принимала у себя и ездила с ним кататься. Накануне он приезжал к ней в гости вечером, часов в семь, как передавала ей прислуга, но она, не ожидая в тот день гостей, уехала часов в шесть из дома по делу к одному своему знакомому в Екатерингоф, где пробыла до утра. Справедливость всего этого подтвердилась наведенными мною справками и свидетельскими показаниями домашней прислуги Бэты Крок, также ее знакомого и прислуги в Екатерингофе, а потому она, на основании юридического alibi [14](отсутствия во время происшествия из того места, где оно совершено), осталась вне подозрений. Люсеваль на передопрос явилась без всяких признаков прежней самоуверенности. Казалось, она обдумала свое положение, взвесила мои слова и решилась сознаться. Но я все-таки смотрел на нее недоверчиво, зная по опыту, как иногда преступники а особенно преступницы умеют принимать на себя личину оскорбленной невинности и под видом искреннего признания скрывать и маскировать истину.
   — Я очень виновата перед вами, — начала Люсеваль с умоляющей физиономией, — я дала вам вчера ложное показание. Сделайте милость, извините меня и пощадите. Вникните в мое положение. Я — девушка. Своим сознанием я лишаюсь не только доброго имени и куска хлеба — после этой истории не сыщу места, — но еще навлекаю на себя подозрение в убийстве. Поэтому вчера, в сильном испуге, я побоялась рассказать всю истину, думая, что этим я спасу себя. Между тем я. кажется, лишь повредила себе. Впрочем, я хорошо не знаю. Примите во мне участие! Посоветуйте, что делать! Послушайте: мы с вами в этой комнате совершенно одни. Подарите мне несколько минут. Будьте вы не судебным следователем, а посторонним человеком, например моим адвокатом. Я открою вам полную и глубокую правду, все как было. Но... дайте честное и благородное слово, что когда вы выслушаете меня, то скажете откровенно: полезно ли мне это признание? Не лучше ли отрекаться и сочинить какую-либо другую историю относительно кровяных пятен на платье? Я так запугана вашими русскими уголовными законами! Не думайте, чтоб я требовала от вас одолжения совершенно безвозмездно. О нет! Я готова пожертвовать всем. Позвольте мне на первых порах, собственно за совет, предложить вам, что есть у меня в распоряжении.
   Люсеваль вынула из кармана пачку пятипроцентных билетов. Я привстал с кресла и стал, как бы в раздумье, прохаживаться по комнате, не говоря ни слова, с намерением ввести Люсеваль в заблуждение о своем бескорыстии, и не прерывать ее, чтобы дать возможность ей высказаться.
   — Освободите меня, — продолжала она, — от суда или дадите благоприятный исход делу — я готова дать втрое больше, хоть все, что вы видели у меня в комоде... Даю вам слово, ваш совет останется в тайне и вы сделаете доброе дело, потому что, клянусь вам, я невинна в преступлении. Примите же мой ничтожный подарок.
   — Благодарю, — отвечал я, останавливаясь перед Люсеваль и смотря ей прямо в глаза. — Я денег ваших не приму, потому что это у нас называется — взятка. Мнение иностранцев о русском взяточничестве было очень справедливо, но, заметьте, было, теперь же последнее существует почти в той же мере, как и в других государствах. Чтоб прекратить старое зло, правительство рискнуло предоставить весьма важные юридические и следственные должности таким молодым и малоопытным людям, прямо со школьной скамейки, как я, руководствуясь тем соображением, что их юношеская, неиспорченная натура чужда взяточничества. И, говорю вам смело, из сотни молодых судебных следователей едва ли вы найдете одного взяточника... Если б подобное предложение мне сделала не женщина, и притом не иностранка, я бы серьезно обиделся, но вас я извиняю. К тому же, если вы говорите правду, что вы совершенно невинны, то вам и незачем подкупать мою совесть.
   — Простите, — проговорила она, — я не знаю, к кому мне обратиться, и прибегнула к вам. Мне казалось, что я буду покойнее, если поблагодарю вас.
   Такая наивность заставила меня улыбнуться и отнестись к поступку Люсеваль хладнокровнее.
   — Следовательно, — спросил я ее, — теперь, когда я отказался от денег, я этим отнял у вас всякую надежду на участие? Вы ошибаетесь. Правда, предложение ваше меня обидело, но обращение ко мне как к человеку достигло своей цели. Будьте же добры, расскажите вашу историю откровенно. Это ни в каком случае не может повредить вам.
   — Я, право, боюсь. Мое прошлое не безупречно. Мне стыдно. Притом, после вчерашнего отрицания моя история может показаться неправдоподобною.
   — Неправдоподобною?! Когда она истинна?
   — Да! Уверяю вас всем святым.
   — Насчет этого будьте покойны, — сказал я Люсеваль. — Несмотря на то, что вы еще не удостоили меня своею откровенностью, я вам выскажу некоторые мои правила при производстве следствий. По странной случайности в начале моей службы мне попадались такие запутанные дела, в которых неотразимые подозрения падали всего чаще на лиц, совершенно невинных и оправдания их казались баснями; преступники же долго оставались вовсе в стороне, людьми посторонними. Но в конце строгого следствия ход дела изменялся и басни превращались в быль. Вследствие этого у меня выработалось правило считать вероятными самые неправдоподобные истории и проследить их если, конечно, они не полная нелепость, которая говорит сама за себя; и ко всем неотразимым доказательствам я отношусь с крайнею осторожностью и беспристрастием, стараясь не верить им и искать преступника между малозаподозренными. Это обратилось у меня в манию. Теперь верите мне?
   — Верю, — отвечала Люсеваль, погрузившись в задумчивость, после чего, сделав небольшую паузу она спросила: — С чего же мне начать? Со вчерашнего ли дня, как я увидела убийство, или ранее, с истории моей жизни?
   — Чем подробнее, — заметил я ей, — я буду знать обстоятельства вашей жизни, тем лучше.
   — Я, — начала Люсеваль, — парижская уроженка. Маменька моя имела средства, мы хорошо жили и всегда бывали в порядочном обществе. У меня был жених; он очень любил меня и думал жениться, чему помешали разные обстоятельства. Маменька в это время заболела и умерла, состояние ее было взято, потому что она могла располагать им только при своей жизни; мне выдали 500 франков и предоставили самой себе. Я решительно не знала, что мне делать. Между тем я получила некоторое образование: знала немецкий язык, историю, географию, несколько математику и музыку. Поблизости моей квартиры был небольшой отель, принадлежавший одному русскому семейству. Семейство это, как я узнала чрез объявление в газетах, нуждалось в то время в гувернантке, в отъезд в Россию; я пошла с предложением своих услуг. Госпожа Д. — фамилия русской дамы — была очень добрая и чувствительная особа; она пожалела о моем сиротстве и приняла мое предложение. Вслед за тем мы поехали в Россию. Здесь зиму и осень мы жили в Петербурге, а лето в имении под Москвою. По прошествии года я перешла от Д. в другое семейство, затем, вскорости, — в третье, потом — в четвертое, и так далее. Мужчины везде постоянно преследовали меня, осыпали любезностями, комплиментами, искательствами и обещаниями— и постоянно обманывали. Я была чрезвычайно легкомысленна и легковерна. На шестом или седьмом месте, когда я сделалась уже солиднее и зрелее годами, я как-то оглянулась вокруг себя, вникнула в мое положение и образ жизни, и увидела, что легковерность моя чрез несколько лет может свергнуть меня в ужасную бедность, нищету и сделать из меня несчастнейшее создание. Я дала себе слово перемениться и всеми мерами стараться обеспечить свое будущее. Прежде я вовсе не была жадна к деньгам, напротив, я сорила ими. Во время этой перемены во мне я жила в провинции у одного богатого помещика-степняка, имевшего огромное семейство, в губернском городе Е. Жизнь моя в этом доме была хуже, нежели в других, потому что мои ученицы были уже совершенно взрослые девушки, вследствие чего происходили столкновения наших самолюбий и другие неприятности. Впрочем, помещик жил открыто, часто давал для дочерей балы и вечера, и недостатка в поклонниках у меня не было; но между ними я не могла сделать выбора соответственно задуманной цели: они принадлежали или к кругу бедных чиновников, или были люди скупые и расчетливые. Такая неудача начала было уже выводить меня из себя, как однажды является в наш дом майор Верховский, приехавший в качестве ремонтера за покупкою лошадей к помещику, у которого был довольно обширный конский завод. С первой встречи наружность моя произвела на Верховского впечатление, и за обедом он просто пожирал меня глазами. Вечером, когда я пела за роялем, он уже совсем был очарован мной и готов был на признание, но я довольно холодно и гордо отклонилась от этого. Со своей стороны, и я обратила внимание на Верховского: он показался мне именно одним из тех мужчин, которые, если возбудить в них страстную любовь, готовы пожертвовать для любимой женщины всем. Из разговоров же его с помещиком я узнала, что он богат и имеет несколько имений в разных губерниях, но при этом я поняла, что Верховский ветрен не по летам и сластолюбив, а потому, чтоб заинтересовать его и иметь над ним хотя некоторое время влияние, я решила, что нужно сначала выдержать упорную борьбу против его желаний и затем продолжать интригу, подогревая его чувства кокетством и возбуждая ревность. Он будет беситься, неистовствовать, но будет прикован к такой женщине надолго. О том, что он женат, я не знала. Об этом я получила сведение гораздо позже, когда уже между нами произошло объяснение. О себе я рассказала ему целую историю, с замогильным женихом и т. п., разумеется совершенно вымышленную, но очень романическую. С каждым днем Верховский привязывался ко мне все сильнее и сильнее. Я то подавала ему надежды, притворяясь страстною женщиною, не могущею удержать порыва своего влечения к нему, то избегала его, как женщина нравственная и строгая к себе, не решающаяся пренебречь известными общественными условиями и нарушить свой долг. И, если б Верховский был не женат, он непременно просил бы у меня руки. Наконец между нами наступил тот период отношений, в который или я должна была уступить желаниям Верховского, или он вынужден был бы бежать от меня, потому что сносить долее то положение дел он был не в состоянии... В скором времени после этого Верховский получил в Петербурге новую должность, обязывавшую его жить там безотлучно; это заставило его просить меня переехать к нему в дом туда, причем он принял на себя труд устроить это под благовидным предлогом, не компрометируя меня. Я долго не соглашалась, но боязнь быть совсем оставленной им, и вместе с тем лишиться надежды на осуществление моего плана в будущем, побудила меня принять такое предложение...
 

VI

 
   — Я буду с вами откровенна, — продолжала Люсеваль, обращаясь ко мне и прерывая свой рассказ. — Вы видели, я не скрыла от вас даже грязных моих побуждений на первые отношения к Верховскому. Не утаю и того, что переехать к нему в дом я согласилась, между прочим, и в тех видах, что он будет у меня находиться постоянно под руками. Верьте же искренности и следующего моего признания. Когда я была моложе, у меня, как я говорила вам, было много обожателей, людей молодых, красивых, обладавших достоинствами и талантами и любивших меня глубоко и серьезно, но я никого так в жизни не любила, как в последнее время Верховского. Словно приворожил меня этот человек к себе, когда я отдалась в его власть. Может быть, источником этого чувства было отчасти самолюбие и преимущественно развитое в женщинах желание удержать жертву в своих руках, если она по ветрености своей выскользает; может быть, здесь действовали и страх, что я уже стареюсь и мне трудно найти прочного поклонника, и оскорбление, что меня бросают... Скорее же всего, все это вместе. Я знаю лишь, что прежняя корыстолюбивая цель отошла на второй план и я чувствовала такую жгучую ревность ко всякой женщине, к которой Верховский был сколько-нибудь любезен или внимателен, какая может быть только при самой страстной любви... Вероятно, и вы слышали о подобных явлениях, что довольно опытные кокетки попадаются в сети, ими же расставленные для своих жертв? Это нервное и раздраженное состояние духа, в котором я была во время нахождения в доме Верховского, заставило меня, от природы добрую, быть несправедливой ко всем окружающим, особенно к Антонине Васильевне. С первого же дня приезда, когда Верховский притворился перед домашними, что он до вступления моего в его дом не был знаком со мною, я догадалась об отношениях его к Кардамоновой. Они произошли в промежуток между оставлением мною места в Е. и прибытием в Петербург, за пять-шесть месяцев. Но Кардамонова была в глазах моих слишком неопасная соперница, по своей неразвитости. Что же касается жены Верховского, то я сознавала, как трудно мужчине не поддаться обаянию ее симпатичной наружности, ее женственности — и не уважать ее. При всей своей безнравственности, и сам Верховский уважал ее и даже по-своему любил. Он чувствовал, что его жена выше всех тех женщин, с которыми он сходился. Ссоры между ними происходили потому, что его совесть колола чистота жены. И, прими на себя Верховская хотя притворно маску кокетства, она бы возвратила себе любовь мужа. Ревнуя Верховского, как старого ловеласа, я в то же время мучилась мыслью, что или его порывы угомонятся, или когда-нибудь наступит час покаяния, но он непременно, рано или поздно, обратится к жене. Поэтому, считая Верховскую своим естественным врагом, я, в припадке ревнивых соображений, тиранила и терзала несчастную женщину капризами и придирками. Антонина Васильевна переносила все это терпеливо; когда же чад проходил, мне становилось жалко своей жертвы; я с благоговением смотрела на нее, готова была просить прощения и целовать у ней руки. К сожалению, Верховская не понимала этого, не хотела обращать на меня внимание и удалялась, что вызывало у меня новый порыв бешенства.