Конечно, надо начать шампанским: это подвинчивает, и Дарье Ивановне необходимо, она прозябла. Разнеженная теплом и мыслями, Дариинька выпила шампанского. Все было вкусно, как никогда: и свежая икра с теплым калачиком, и крепкий бульон с гренками, и стерлядка на вертеле, и особенно рябчики, сочно-румяные, пахнувшие смолистой горечью; и страстно и грустно вопрошавший «долюшку» запевала-тенор, бледный и испитой красавец, с печальными глазами, в боярском платье, в мягких сафьяновых сапожках:
 
 
Али в поле, при долине,
Диким розаном цветешь?
Аль кукушкою кукуешь,
Аль соловушкой поешь?
За окнами шла метель, чувствовалось ее движение. «А вы устали…» - «Да, немножко… столько - ив один вечер!» На столе звякало, менялось, чокались звонкие бокалы, похлопывали пробки. «Княжеский кабинет оставлен-с, барон Рихлингер еще зараньше-с прислали лихача с запиской-с!» - «Дядюшка просто трогателен. Дарья Ивановна, позволите?.. но это же совсем немного, и сразу освежитесь?..» - «Это зачем ведут?..»
Половые вежливо выводили какого-то во фраке, сучившего кулаками на красивую даму в красном, с полными голыми руками. Так, скандальчик, «арфисточку» обидел пьяный. Даринька не понимала: «Арфи-сточ-ку?..» - «Прелестницу»,- пояснил Виктор Алексеевич. Даринька смутилась. Вагаев предлагал перейти в «княжеский», там покойнее. Запевала опять выносил, тоскливо-страстно:
Ах, очи, очи голубые,
Вы иссушили молодца!..
Ах, люди. люди… люди злы-е!..
Цыганки? А вон они, по столикам, в ярких шалях. Все тут знакомые, Нет, эти совсем другие, не бродяжки, а чистенькие, с хорошими голосами, все одеты по-модному, только в глазастых шалях, и камни на них самые настоящие. А вот, в позументовых кафтанах, с забросом на спину,- это певцы-чавалы.
Зачем разрознили сердца?!..
Это бедный Вася Орлов, в чахотке. Ему выходило в оперу, князь Долгоруков полюбил и обещал устроить, да вышел такой роман… влюбилась в него одна великосветская барыня, каждый вечер сюда катала… ну, он - ответил взаимностью, а через двадцать четыре часа нашли беднягу в глухом переулке, на Башиловке, с отбитой грудью. Теперь допевает «очи». Даринька встретила взгляд Вагаева и смутилась. Боярский хор уступил цыганам. Боярышни разошлись по столикам. Цыганки сели степенно, на стульях, полукругом, туже стянули шали и стали неподвижны, как изваяния. Чавалы стали за ними. Вышел пожилой жилистый цыган с гитарой, блеснул зубами, ожег глазами, поднял над головой гитару… и вдруг - тряхнул, будто швырнул об землю:
Семиструнная гитара
В сердце стонет и звенит.
Славный хор поет у «Яра»,
Он Любашей знаменит!
Гортанные голоса рванулись в бешеный перебор гитары:
Гей, вы, кони удалые,
В бубенцах и гремь, и звон!
Гей, цыганки молодые,
Выходите на поклон!
Цыганки, смуглые и сухие, с темным огнем в глазах, поднялись и истово поклонились залу. В зале стали кричать: «Зацелуй меня до смерти!» «Снова я слышу голос твой»! - и кто-то, пьяный, требовал настоятельно: «Чем тебя я огор-чи-л-ла!..»
Худенькая, в зеленой шали, тряхнула изумрудными серьгами, взяла гитару. Это была Любаша. Уронив шаль с плеча, черным огнем блеснув, истомно изогнувшись, она щипанула струны замирающим рокотом, еще щипанула и защемила в стоне…- и повела непонятно - низко, глухим рыданием:
Скаж-жи… зачэм тэбя я встрэ-тил,
За-чем… тэбя я полюбыл?..
Зачэм твой взоор… улыбкой мне ответил?..
Подчиняясь зовущей силе, Даринька подняла ресницы -и встретила взгляд Вагаева. Взгляд вопрошал, как песня: «Скажи, зачем тебя я встретил?» Она не ответила улыбкой: опять смутилась. Вагаев налил себе вина.
И сэрдцу… му-ку… пода-рыл?!..
Цыгане еще пели, когда подошел барон. Он запоздал, после мазурки надо было проводить несравненную. Перешли в кабинет, позвали цыган, и началось светопреставление. Барон всех поразил приступом небывалой щедрости, за «чарочку» наградил по-царски, затребовал две дюжины шампанского, за песню давал но сотне, требуя «самых жгучих». Склонялся к Дариньке, просил ручку, смотрел в глаза, называл «ангел - жемчужина», напевал «зацелуй меня до смерти». Было смешно и глупо. Приметив, как хрупает Даринька жареный миндалик и фисташки с солью, затребовал «целый короб». Объяснил грубую картину- «Леда», не очень-то пристойно, и даже спел из какой-то оперетки: «Вот, например, моя мамаша, как стал к ней лебедь подплывать… тат лебедь был моим папаша…» Вагаев взял его под руку и под каким-то предлогом отвел от Дариньки. Виктор Алексеевич сдерживался.
 
 
   - Во мне еще оставалось почтение к барону от детских лет, да и безвредно было, к Дариньке ничего не прилипало,- вспоминал он.- Тревожило меня не это, а… что вот Даринька разошлась с шампанского, глаза у нее играли, она даже смеялась истерично… и я боялся, как бы не кончилось слезами, что бывало.
   Барон не унимался, схватил гитару и запел «гусарскую… ее мой Димка всем своим женщинам всегда пел, а… теперь почему-то не поет!» Вагаев только плечами вскинул. Сюсюкая и гримасничая, подгулявший барон тщился изобразить «невинный лепет»:
 
 
Холос делевянный гусальчик!
Гусальчика, ма-ма, купи-и!..
Не хочешь ли, душечка, ла-льчик?
Гу-саль-чика… ма-а:а-а-ма-а… купи-ии!..
«Нравится жемчужине?» - спросил он Дариньку. Она не ответила и отодвинулась. Он не унялся и стал пояснять, что это не про гусарчика - он нравится-то, а про «невинный лепет». Пожилая цыганка спросила князя: «Что ты, князинька, золото мое, такой что-то невеселый?» Барон крикнул: «Не в ладах с любовью у Димочки!» - и завертелся волчком, все даже ахнули - до чего живой. Он был круглый и низенький, совсем лысый, только осталось на височках колечками, будто седые рожки,- «как у силена»,- так говорил Вагаев. Барон вдруг вспомнил: а где же Глашенька? В Киеве, вышла за богача, выкупил из табора за сто тысяч. Барон сказал: «Дешево за такую птичку, я дал бы двести». Пожилой цыган засверкал зубами, тряхнул гитарой и приказал Любаше: «Любимую!» Любаша встала перед бароном, совсем склонилась смуглым лицом к нему и, изогнувшись в неге, дразня его, пропела:
Па-дари мне, молодец,
Красные сапожки!
Раз-зорю тебя вконец
На одни сэр-режкн!..
Получив сотенный, она небрежно сунула его за корсаж, подошла к Дариньке, заглянула в глаза и сказала раздумчиво, любуясь: «Ах, красавица… где родилась такая! давай, светленькая, выпьем слезы цыганской!»
Красный кабинет с пылающим камином, атласные диваны, картины веселого соблазна…- ходило и качалось. Разгорячившиеся цыгане гейкали, гортанно гремели «крамбамбули». Вагаев поманил Любашу, сунул ей за корсаж бумажку и попросил спеть еще «Скажи, зачем…». Она мотнула сережками: «И что тебе, радость-князинька, сердце томить…» - взяла гитару и спела не так, как всем, а как,бывало тому певала, «кого любила, да в сердце схоронила»:
Скажи, зачэм тэбя я встрэ…тыл?
«Не пора ли, четвертый час?» - спросил Виктор Алексеевич Дариньку. Она томно-устало улыбнулась и поднялась. Барон заполошился: «Нет, в «Молдавию», там знаменитая гадалка Мироновна, князь Долгоруков ездил!» Ну, в «Молдавию», по дороге. Когда проходили залой, повеселевший «боярский хор» пустил разгонную - «Сарафанчик». Певица, в сбившемся набекрень кокошнике, показывала разорванный сарафан и притворно-растерянно тянула:
Я играла, как дитя,
И в светлицу, до рассвета,
Возвращалась, только где-то…
Разорвала… не шутя…
Сара-фанчик… расстеган-чик…
Метель не утихала, снег продолжал валить. В Грузинах еще светился цыганский трактир «Молдавия». Пахло мясными щами, всем захотелось есть. Выпили водки, послали за гадалкой, Вагаев ходил - насвистывал. Спросил Виктора Алексеевича: «Сегодня, курьерским.., так?» Пришла Мироновна, старая безобразная цыганка, раскинула затрепанные карты, особенные, гадальные: за туза был толстый зеленый дьявол, с лиловым язычищем, прыгали чертенята, и бесовки, и всякие странные фигурки. Барону выгадалась «тяжелая дорога», Виктору Алексеевичу - «путаные заботы, тяжелая болезнь…». Вагаев сказал Дариньке, в сторонке: «Бледная вы какая, утомились…» Она вздохнула. «Во мне так и останется, навсегда…- продолжал он взволнованно,- как вы т о г д а, у монастыря, сказали «Дима»… случайно вышло, но… как ласково вы сказали!» Она повторила без выражения, устало: «Случайно вышло». Теперь гусару Вагаеву нагадалась «далекая дорога, а назад… и дороги нет». Даринька гадать не стала, как ни просил барон. Старуха все-таки стала раскладывать. Даринька крикнула: «Не хочу!» Вагаев смахнул карты, бросил цыганке деньги, и пошли,- «чушь какая!». Прощаться еще рано, на Старую Басманную, кофе пить! Барон упрашивал, даже умолял, просил Дариньку: «Все зависит от вашей воли!» Пришлось исполнить его каприз, заехать «на четверть часика».
Темный дом осветился, забегали лакеи. Барон преобразился, светски-предупредительно водил Дариньку по залам и гостиным с мраморами в углах, показал «венецианские зеркала, в которых женщины еще больше хорошеют», картинную галерею, библиотеку и привел в зимний сад, под высокие стекла - «на песочек». Даринька двигалась как во сне. Подали в сад коньяк и кофе.
Посещение это оставило след тяжелый.
 
 
   - Произошло не «явление дьявола», конечно,- рассказывал Виктор Алексеевич,- а некая «аберрация». Гадалкины карты с этими… Даринька говорила, что она вся дрожала у гадалки. Когда мы пили кофе под пальмами - надо сказать, что сквозь листья светила лампа,- Даринька странно вскрикнула, выбросила перед собой руки, словно оборонялась, и вдруг упала. Случился глубокий обморок. Все растерялись. Дома она успокоилась, перестала дрожать, помолилась у себя и рассказала мне, что видела страшное: барон предстал перед ней в виде зеленого дьявола, как на гадалкиных картах, скалился, показывал фиолетовый язык и смотрел на нее такими ужасными глазами, что у нее не хватило сил. Она была твердо уверена, что сам дьявол явился ей, «угрожал». Во всяком случае, это было «знамение». Случившееся с бароном после косвенно это подтвердило.
   Даринька спала долго, крепко. Виктор Алексеевич все приготовил для отъезда. Метель не переставала. Снегу навалило столько, что когда воротились они перед рассветом, Карп не скоро мог откопать калитку, а крылечко было завалено сугробом до карниза.
   Шел шестой час, и Виктор Алексеевич решился разбудить Дариньку: поезд отходил в половине девятого, Она проснулась разбитая, ужаснулась, что он сейчас уедет, и заявила, что непременно поедет провожать.
   Послали за лихачом к Страстному, Карп вернулся с знакомцем Прохором, но тут куда-то за сунулась важная бумага. Все перерыли и, наконец, отыскали в какой-то книге, которую накануне читал Виктор Алексеевич. На Мясницкой часы на телеграфе показали, что до отхода поезда оставалось десять минут всего,- по такому тяжелому снегу опоздаешь. Часы Виктора Алексеевича вчера остановились, он поставил на «приблизительно» - и забыл. Прохор пустил вовсю, рысак утопал и засекался. На Николаевском вокзале стрелка на светлом круге показывала 28 минут 9-го, когда они подлетели в вихре. «Третий звонок сейчас, не поспеет барин», - сказал носильщик. Виктор Алексеевич наспех поцеловал Дариньку, велел - домой, бросил носильщику чемодан и побежал, крича на ходу: «Не надо билет, бегом!» Перед его фуражкой распахнули стеклянные двери на платформу, и как раз ударил третий звонок. Обер-кондуктор готовился пустить веселую трель свистком, когда Виктор Алексеевич вскочил на подножку вагона: носильщик за ним сунул чемоданчик. Добежавшая Даринька увидела, как стукнулись вагоны, густо засыпанные снегом, как побежали скорее, замелькали, как засветился и потонул в метели красный огонь хвоста.
   В переполохе она потеряла голову, не знала, куда идти. Начальник станции услужливо проводил ее. В пустом вокзале она почувствовала себя покинутой. Вспомнила, что ее ждет Прохор: Виктор Алексеевич распорядился отвезти барыню домой. Она перекрестилась и пошла к выходу. На фонарях подъезда косо мело метелью, дальше мутно темнели лошади. Она остановилась на ступеньках, высматривая, где Прохор, хотела позвать носильщика, но в это время послышался мягкий знакомый звон, и знакомый голос - голос Вагаева, сзади нее, сказал растерянно: «Опоздал…» Ее пронзило искрой, как вчера вечером, в театре, когда в ложу вошел Вагаев. Теперь он стоял перед ней, в снегу, почему-то тряся фуражкой, растерянный и бледный, как никогда, смотрел на нее восхищенным и робким взглядом и нерешительно повторял: «Опоздал… простите…» Она смутилась и не находила слова. Он понял ее смущение и, как всегда, когда видел ее такой, сказал легким, непринужденным тоном: «Так случилось, придется завтра… позволите, я провожу вас домой?..» Она нерешительно сказала: «Нет… со мной наш Прохор… найдите его, пожалуйста». Но Прохор из темноты приметил и подкатил: «А вот он, Прохор!» Вагаев помог ей сесть, бережно застегнул полость, отступил на шаг и козырнул почтительно, стараясь уловить взгляд. Она кивнула, не посмотрев, досадуя на себя, что так смутилась. Уже из темноты, в метели, обернувшись, увидела она, что он все еще па ступеньках, чего-то ждет. И ей стало легко и радостно.
 

XVIII

 
   ОБОЛЬЩЕНИЕ

 
   - После моего отъезда в Петербург с Даринькой произошло странное… - рассказывал Виктор Алексеевич, - как бы утрата воли. В те дни она жила как во сне - так она называла свое душевное состояние. И раньше с ней бывало, вдруг находило на нее оцепенение, и она часами не произносила слова, пребывала г д е - т о… - раз только она загорелась полной жизнью, на миг какой-то, после памятной панихиды на могилке матушки Агнии, - а тут, оставшись одна, она почувствовала, что… «отдана во власть темных сил». И не только это. Она не скучала по мне, а если вспоминала, то всегда с раздражением, обвиняла меня, что я отнял у нее покой, взял из обители и предал «прелестям», сделал ее своей игрушкой. Отчасти она была права, я не наполнял ее духовно. Помню, во время ее болезни начал я ей читать «Онегина» и ие дочитал, хотя ей и нравилось. Словом, в ней совершался какой-то очень сложный душевный перелом, как я определял тогда, а она это называла «попущением» или «искушением». Началось это «попущение» особым з н а к о м - «явлением дьявола под пальмой», у барона. Тогда это мне казалось смешным и детским. Впоследствии понял я это глубже. Духовный опыт отшельников всех веков хорошо знает эти «явления» и «попущениях Все мы знаем классический образ попущения, из книги Иова: «И сказал Господь: вот, он в руке твоей, только душу его сбереги».
   В «записке к ближним» Дарья Ивановна писала: «Темное во мне творилось, воля была вынута из меня, и сердце во мне окаменело. Проводив Виктора Алексеевича, я отвернулась от него с озлоблением. В те дни я не могла молиться, сердце мое смутилось, и страсть обуяла тело мое огнем».
   Было же по рассказам вот что.
   Когда Вагаев растерянно сказал Дариньке у выхода с вокзала: «Опоздал, простите…» - она сразу подумала, что это была уловка, чтобы остаться одному с ней, что это умышленно им подстроено, один из его приемов «опасного обольстителя», о чем много рассказывал ей Виктор .Алексеевич и этим очень смущал ее. Сразу она сомлела, испугалась, но как-то собралась с силами и хоть и нерешительно, но отклонила любезное предложение Вагаева проводить ее, и ей стало легко и радостно, словно она избежала большой опасности.
   Прохор выпил, держал себя развязно, часто к ней оборачивался, подмигивал, пробовал даже утешать, что, мол, мало ли хороших господ… один отъехал - другой подъехал! «Ну. проводили, барыня, хозяина - и ладно, скучать не надо, гуляйте себе на святках… во как вас прокачу - размыкаю!..» И пустил вовсю. Метель утихла, сеяло снежком, теплело. «А вы, барышня, главное дело, с ними строже… - болтал Прохор, сдерживая рысака, - капитал требуйте. Энтот вон офицер - богач, князь, деньгами швыряется, строже с ними!..» Слова пьяного лихача кинули Дариньку в жар и стыд и подняли в ней больные мысли. Все ее принимают за т а к у ю… и пусть, не мужняя жена, т а к а я. Она вспомнила ласкающие глаза Вагаева, стройную его фигуру, как он стоял на лестнице вокзала без фуражки, смотрел ей вслед. Ей было его жалко. Думала, что ему, должно быть, очень больно, что она так резко отказала ему, не позволила проводить ее: «Нет… со мной наш Прохор, позовите его, пожалуйста…» - будто оборвала знакомство. Он ее несомненно любит… и он свободный, и она свободная, мог бы на ней жениться… он всегда был предупредителен и вежлив, а она даже не поблагодарила за любезность. Даринька вспоминала, какой он был задумчивый у «Яра», как говорил ей: «Вы - необыкновенная… вы - святая…» Святая!.. Вспомнила про чудесное избавление его от смерти… «Он хороший, у него сердце доброе, и преподобный его хранит»,- думала она, и ей показалось знаменательным, что «чудо в метели», которое случилось с Димой…- она так и назвала его в мыслях ласково - Дима…- произошло у монастыря и в метель, и он рассказывал ей об этом тоже у монастыря и в метель. Вспоминала о нем, и сердце ее томилось жалостью. «Почему мне его так жалко, как никого еще? - спрашивала она себя.- Неужели я его… люблю?..» И ей стало и стыдно и хорошо от этой мысли. «Хорошая у него душа, он славный…»
   «А барин-то упредили нас, на призовом-то! - крикнул Прохор, тыча куда-то пальцем,- Лошадь какую не жалеют, режут!..» Даринька осмотрелась и удивилась, как скоро они доехали. Дымясь выступал тяжело из переулка огромный вороной конь, с кучером в позументовой четырехуголке, Даринька поняла, про кого сказал Прохор, и ею овладела и оторопь и радость Она заторопилась, дернула Прохора за армяк, сказала что-то невнятное: «Погоди, не надо…» - но Прохор не понял или не слыхал, что она хочет сойти до переулка, подкатил к самому парадному и крикнул: «Эх, ваше сиятельство, знал бы, что на обгон пойдет… нипочем бы вашему Огарку не удал… разве что за барышню поопасался бы, потеряешь!..» Даринька увидела Вагаева. Светясь пуговицами, он стоял в глубоком снегу под фонарем. Он подбежал, откинул полость, что-то сказал про снег и ловко перенес Дариньку на крыльцо, не успела она опомниться. Сунул бумажку Прохору, и лихач отъехал, пожелав им «счастливо оставаться».
   Даринька почувствовала слабость и онемение во всем теле, не могла ни говорить, ни двигаться. Прислонясь к двери парадного, она смотрела на топтавшегося в снегу Вагаева, который снял с себя голубой шарфик - этот шарфик ей нравился,- и обивал им снег с бархатных ее сапожков. Смотрела и боялась, как бы Вагаев не пошел за ней в дом и как бы не увидел их Карп. Вагаев спросил, куда позвонить, в ворота или в парадное. Даринька в испуге прошептала: «Нет, ради Бога… прощайте…» Она хотела сказать, что лучше ему уйти, боялась, что Карп увидит, но Вагаев не понял или не хотел понять. «Почему вы говорите - прощайте? - спрашивал он.- Вы жестоки и несправедливы ко мне, за что?»
   Она топотала на крылечке, словно у нее застыли ноги.
   «Вы замерзли, я сейчас позвоню и не буду надоедать вам…» - сказал Вагаев и протянул руку - позвонить. «Нет, нет… не надо, я пробегу двором, наша старушка спит…» - остановила она его. Он взял ее руку, придержал и стал торопливо говорить, что просит у нее только одну минутку, и она сейчас все поймет. Она сказала, что она вовсе его не гонит и ей не холодно. Он взял ее руку в свои ладони, гладил и пожимал, словно хотел согреть, и стал путано говорить,- она чувствовала, как он волнуется,- чтобы она не думала, будто он ослушался ее воли, все-таки проводил ее. Это совершенно случайно вышло, и он счастлив, что вышло так! Он никак не предполагал, что приедет раньше и попадется ей на глаза: он нарочно велел ехать кружным путем, Садовыми… хотел лишь удостовериться, что она доехала благополучно, думал только взглянуть на окна, увидеть, может быть, тень ее… «Поверьте же, ради Бога, что это неумышленно!» Она отняла руку, но он поймал другую. Она насторожилась: как будто скрипнуло на дворе, не Карп ли. Забылась - и шепнула совсем по-детски: «Кажется, Карп?..» Вагаев сделал испуганное лицо и спросил: «Это что-нибудь очень страшное?» Она сказала, что это их старый дворник, очень строгий, богобоязненный и хорошей жизни, и всегда читает священное. Вагаев трогательно сказал: «Милая вы какая!» Ей стало совсем легко, когда он сказал так, трогательно и ласково. Она сказала, что верит ему и не сердится на него, и совсем неожиданно спросила, чуть с усмешкой, что его очень удивило, он даже отшатнулся: «Вы хотели ехать вместе - и опоздали… это тоже случайно, да?» «Как?! Разве вы не получили телеграмму?! - спросил он с искренним удивлением…-значит, ее принесли без вас, она, конечно, там…» - показал он к окнам.
   И объяснил, что в самую последнюю минуту, когда он уже приготовился ехать на вокзал, барон получил депешу от управляющего, что вчера на Орловском конском заводе произошел пожар, и просил выехать в орловское имение для осмотра и распоряжений, и он завтра же утром едет, дня на два. Он сейчас же послал телеграмму Виктору, ехал на вокзал, чтобы проститься и проводить ее.
   «Ну, чем же я провинился перед вами… скажите - чем?!» - спросил Вагаев с такой нежностью и мольбой, что у Дариньки захолонуло сердце. Как бы забывшись, он согревал дыханием ее руку и пожимал в ладонях. Даринька поглядела на него с нежностью, коря себя, что думала о нем так дурно, а он совсем и нe виноват, и прошептала взволнованно: «Нет, я перед вами виновата… я дурно о вас подумала…» «Вы подумали, что я… умышленно опоздал, чтобы?..- закончил Вагаев взглядом,- Да, я не могу скрыть от вас… каждая минута с вами для меня блаженство… но тут я неповинен. Я провинился в другом…- продолжал он, - опоздал проводить вас, встретил уже на выходе… и еще провинился… перед судьбой…» И он значительно замолчал. «Перед судьбой?..» - переспросила, не понимая, Даринька.
   Вагаев старательно растирал снег, позванивая шлоркой. Быстро взглянул на Дариньку и сказал с горечью:
   «Вы з н а е т е, что я хочу сказать… Я провинился перед собой… опоздал вас встретить, встретил вас слишком поздно в жизни…- и наказан!..»
   Даринька взволнованно смотрела, как Вагаев отстегнул пуговку ее перчатки, не спеша отвернул повыше кисти, как на бегах недавно, и поцеловал под ладонь, нежно и продолжительно. И не отняла руки.
   «Одну секунду…- сказал Вагаев, видя, что она заторопилась,- я вернусь через два дня… разрешите перед Петербургом заехать к вам, какие-нибудь поручения… Позволите?..»
   Она безвольно сказала «да». Вагаев взял другую ее руку, так же неторопливо отстегнул пуговку и, нежно смотря в глаза, поцеловал под ладонь, и выше.
   «Вот и Огарок н а ш…- сказал он на подходившего рысака.- Вы помните?..»
   Она кивнула молча. Он повторил, что заедет через два дня, еще поцеловал и ту, и другую руку, шагнул в низкие саночки и послал ей воздушный поцелуй.
   Дарннька не молилась в эту ночь. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета в оцепенении, в видениях сна и яви, сладких и истомляющих.
 

XIX

 
   МЕТАНИЕ

 
   Даринька не могла простить себе, что в те безумные дни она совсем забыла о Викторе Алексеевиче- «словно его и не было». И еще мучило ее: все ли она ему сказала. Она сама не знала, что действительно было с ней и что ей только «привиделось», Как она сама говорила, она «металась» от яви в сны. В «голубых письмах» Вагаева из Петербурга были какие-то намеки, он называл ее «самой близкой ему из женщин, кого он знал», даже «вечной женой, отныне ему данной», и эти намеки мучили Виктора Алексеевича. Даринька не могла объяснить ему и только страдальчески глядела «вовнутрь себя», словно старалась вспомнить.
   - Она не умела лгать,- рассказывал Виктор Алексеевич,- Так все переплелось в те дни, столько всего случилось, столько было и лжи, и клеветы, что не только ей, юной, склонной к «мечтаниям», - ей тогда и девятнадцати еще не было! - а и мне, трезвому реалисту, нелегко было разобраться. Осталось во мне, что какие-то с и л ы играли нами, громоздили на нас «случайности» и путали нами нас же. Только много спусти познал я, что по определенному плану и замыслу разыгрывалась с нами как бы… «божественная комедия», дух возвышающая, ведущая нас к духу Истины… творилась муками и страстями, и темные силы были
   п о п у щ е н ы в игру ту.
   В «записке к ближним» Дарьи Ивановны есть такие, наводящие на раздумье, строки:
   «Что содеяно было мной, и в чем я духовно согрешила? Когда явлено было знамение и я замкнулась в «детской», он вынужден был уйти, и мы не встречались больше до последней, «прощальной» встречи. Почему же он еще в московском письме писал: «Вы знаете, что отныне вы мне жена?!» Я никогда не была его, это он написал в безумии. Во сне мне… или ему во сне? Не помню, никогда я ему не обещалась. «Господи, пред Тобой все жаление мое, и воздыхание мое от Тебя не утаися».
   По рассказу Дариньки. по ее покаянию перед Виктором Алексеевичем, можно восстановить довольно точно, что было в эти «дьявольские дни». как называл их тогда Виктор Алексеевич,- «сам весь в грязи».
   Расставшись на крыльце с Вагаевым, Даринька дома нашла депешу и убедилась, что он остался в Москве без умысла. Не раздеваясь, она пролежала до рассвета, в видениях сна и яви.
   Было еще темно, когда она очнулась.
   В захлестанное снегом окошко спальни мутно светил фонарь: окошко не было занавешено. В столовой Карп громыхал дровами, топил печи, и Даринька поняла, что наступает утро. И вспомнила, что она одна, и Вагаев влюблен в нее. У Казанской не теплилась лампадка: забыла ее поправить. Даринька потянулась за чулками- и вспомнила, что не раздевалась: все путалось, будто и ночи не было. Зажгла свечку и стала прибирать в комнате. Измятая депеша, шубка и перчатки на постели, открытый одеколон…- смущали ее и говорили, что Вагаев влюблен в нее. Было и радостно и страшно. За чуть синевшим окном проехал неслышно водовоз, - как высоко сегодня… сколько же снегу навалило! На лице было неприятно, липко, как после слез, хотелось скорей умыться ледяной водой, с льдышками. Убиравшая комнаты старушка спрашивала, что готовить. Дариньке не хотелось думать, - ну, что-нибудь. Утираясь перед окошком в зале, она увидала в боковом зеркальце крылечко в снегу, со следами от каблуков, и что-то голубое… - шарфик?! Она побежала на парадное, с трудом отпихнула дверь, заваленную снегом, и вытащила из-под снега смерзшийся и замятый шарфик Вагаева, которым он обивал с ее сапожков снег вчера. Огляделась - и спрятала на груди. Воздух был острый, тонкий. Она постояла на крылечке, радуясь на зиму, глухую, дыша привольем, и вдруг Карп ласково испугал, из-за сугроба: «Еще простудитесь!» Даринька побежала в спальню и спрятала в надушенный шарфик разгоревшееся лицо.