Даринька побежала не «к богатому офицеру», как думал Карп, а в церковь. Всенощная отошла давно, но церковь была еще открыта, богаделки прибирались после службы, и пономарь разливал святую воду. Даринька остановилась в полумраке, но богаделки ее признали и спросили, не забыла ли чего во храме. Она сказала растерянно, что воду
   богоявленскую забыла, «всю пролила». Богаделки качали головами: «Да как же это вы так… да как нехорошо-то… да Господь милостив». Аханья богаделок Дариньку не расстроили, не удивили: она знала, что у нее «все хорошо». Акинфыч вон разливает в сосудики, и вам нальет… сосудика-то не захватили?» «Нет, забыла…» - сказала Даринька и увидела, что богаделки как-то странно ее оглядывают. Спохватилась, что пришла ненакрытой в церковь, посмотрела с мольбой на богаделок и бессильно заплакала. Богаделки стали сокрушаться, не горе лн у нее какое, а водичку Господь простит. Она прошептала через слезы, что хочет
   помолиться. «Помолитесь, помолитесь…- участливо повторяли богаделки,- Акинфыч погодит запирать». Свечи? Ящик староста-то замкнул, ушел.
   Дарннька отошла к распятию. Пунцовая лампада светила на лик Христа, и темные капли из-под шипов казались живой кровью. Даринька упала на колени и замерла в молитве. В слезах молилась: «И мене древом крестным просвети и спаси мя». Сердцем, без слов молилась. Кто-то над ней сказал, что запирают церковь. Она поднялась покорно и взяла скляницу с богоявленской водой, поданную ей кем-то. Денег у нее не оказалось, но тут подошла Марфа Никитишна, просвирня, за которой сходили богаделки, сказала: «После, Акинфыч, после»,- и повела Дариньку к себе.
   У просвирни Даринька плакала, облегчая душу. Просвирня сокрушалась, что завтра поехать к Троице не может: «И дорога, вон, говорят, не ходит, и по приходу надо, а послезавтра Собор Крестителя, а там суббота, раньше понедельника, 10-го числа, и думать нечего, маленько уж погодите». И тут неожиданно пришел Карп. «А уж мы со старухой затревожились, спасибо, догадались»,-обрадовался он Дариньке. Просвирня дала Дариньке свой платок, заставила надеть валенки и перекрестила: «Господь с тобой, деточка, утешься».
   Когда вышли, метель утихла, проглядывали звезды. Недалеко от дома молчавший до того Карп сказал: «Ничего, Дарья Ивановна, Бог милостив». Даринька поняла, что Карп ее жалеет, и ее задушила жалость - и к себе, и к Карпу, и «ко всему». Она подошла к воротам и остановилась, не зная, куда идти. Было такое, будто это не ее дом, все тут пустое и чужое «и все в этой жизни страшно». Карп бережно понудил, ласково так сказал: «Ну вот и пришли… идите, идите, ничего…» Она не могла осилить душивших слез и разрыдалась в холодные ворота.
   Дома затеплила лампадку у Казанской, в спальне. Спальню она давно не убирала. Увидела у зеркала залитый стеарином подсвечник с обгоревшей бумагой, вспомнила виденную во сне неприятную девочку в рубашке и ушла из спальни -стало чего-то страшно. Поправила стронутую икону в зале, «Всех Праздников», с Животворящим Крестом посередине, с победным Знамением Воскресшего, и затеплила синюю лампадку. Потом в столовой затеплила, Покрову, и вошла в «детскую». Затеплила восковую свечку, оглянула забытые иконы, аналойчик с оставленным пояском на нем. Взяла поясок и схоронила в троицкий сундучок заветный. Оправила лампадки, разоблачилась, надела сиреневый «молитвенный» халатик и начала келейное правило, не читанное давно. Прочла все вечерние молитвы и самую сладкую молитву, с детства любимую, - «Кресту Твоему поклоняемся. Владыко…». Витала, воспевала в мыслях и почувствовала большую слабость, с благоговением отпила богоявленекой воды, страшась недостойности своей, и прилегла на залавке, накрытом войлоком. Читала Иисусову молитву, не попуская помыслы. И, помнилось, с трепетом взывала: «Господи, не оставь!»
   «И Господь не забыл меня,- написала она в «записке к ближним»,- и послал мне во знамение - к р е с т н ы й с о н».
   Виктор Алексеевич рассказывал;
   - Могут ли иметь значение сны наши? Рационалисты, конечно, не признают за снами значения провиденциального: функция организма, только. Народ в сны верит. Святые отцы борются с суеверием, но признают, что разные сны бывают. Феофан Затворник говорит: «Сны бывают натуральные, от нас самих, бывают от Ангелов и Святых, бывают и от бесов». И предостерегает от «прелести». По личному опыту склжу, что бывают сны знаменательные, как бы провиденциальные. Бывают запечатленные сны, на всю жизнь. Такой вот «запечатленный» сон н есть Дарннькин «крестный сон», Но что особенно поразительно… Бывают сны, как бы живущие своей жизнью, с у щ е е нечто, онтологическое. Они живут и не пропадают. Представьте, что существуют тождественные сны, которые видят разные люди и в разные эпохи,- сны в е ч н ы е. Мы поразились с Даринькой. когда в Оптиной показали нам келейные записки ученика старца Леонида, некоего Павла Тамбовцева, курянина. Он скончался, когда нас с Даринькой еще и на свете не было. И вот узнали в его записках… Даринькин «крестный сон». Почти тождественный. Я потрясен был не меньше Дариньки. Спрашивал ее, не слыхала ли она в монастыре об этом сне. Не слыхала. Настолько необычайный сон, что она вспомнила бы, конечно. После узнали мы, что в Москве вышла книжечка в 1876 году, и в ней напечатаны отрывки из «записок» Тамбовцева и этот сон. Даринька этой книги не читала. Сон оказался для видевшего его знаменательным. Теперь я знаю, что таким же, провиденциальным, оказался он и для Дариньки, Сон этот - Божий сон. Святые отцы пишут, что бесы могут представить и Ангела светла, но Креста Господня трепещут и не могут его представить. Этот сон запечатлелся в Даринькином сердце, она его помнила до конца дней.
   Вот какой сон видела Даринька под Крещение.
   Она видела себя стоящей на каменистой равнине, где не было нн травки, ни кустика. И будто сумерки, и будто она одна. И потом все стемнело, стало «какое-то никакое, совсем пустое», будто не на земле, а г д е - т о. И увидела вдруг, как тьма возблистала светом, и таким лучезарным светом, что солнечный свет показался бы вовсе тусклым. И свет этот был удивительно мягкий, не резал глаз. И из этого лучезарного света родился громкий и нежный голос, приказывавший кому-то, многим, невидимым: «Возьмите ее на крест». И вот невидимые ее взяли и совлекли одежды с нее, но она не знала, какие были на ней одежды. Она не удивилась и не испугалась, а только чувствовала: т а к н а д о. И увидела, как на равнине простерся огромный крест, «будто из воскового дерева», очень приятного, светлого, как соты. Она поразилась, какой же это огромный крест, во всю необъятную равнину, И вот крест на ее глазах стал таять, как тает воск, и в мгновение ока умалился до размера, чтобы ее распростерть нa нем. Она оглянулась, кто же ее возьмет на крест, но не было никого, только слышался спешный шорох - и ее вознесли на крест. И тихо, но внятно говорили: «Давайте гвозди». И она увидела четыре больших гвоздя, кузнечных, темных, с острыми ребрами. Гвозди были большие, в четверть, и она почувствовала, как трепещет сердце. И услыхала, что прибивают правую руку ее ко кресту. Она ощутила жгучую боль в ладони, будто оса ужалила, И с этой болью почувствовала желание быть распятой. И такое радостное желание, что заплакала. И боль от гвоздя пропала. Потом подняли второй гвоздь, и была та же боль, но гораздо меньше, и скоро кончилась. И тогда устремили на нее третий гвоздь, и кто-то невидимый сказал: «Теперь правую ногу». Она испугалась, хотела крикнуть «помилуйте!» - но к т о-т о сказал ей в сердце: «Терпи». И она почувствовала еще большее желание претерпеть. И когда возгорелось сердце, молитвенно воззвала помыслом: «Укрепи, Господи!» И вонзили гвоздь. За острой, ужасной болью во всем существе ее наступило изнеможение. И она услыхала, как быстро вонзили четвертый гвоздь,- не успела почувствовать и боли. И раздался из Света голос, сильнее первого, как бы жалеющий, полный благоволения и нежности: «Вонзите ей…- и почувствовала, не видела, как бы перст, указующий: - В самое сердце гвоздь». И тут она возмутилась духом, и сердце ее то трепетало радостью претерпеть все муки, то замирало в слабости. И в этом борении почувствовала она обетование Господа укрепить ее. И тогда подали пятый гвоздь, и шел этот гвоздь на нее острием, на сердце. Гвоздь этот был огромный, так что прошел бы ее насквозь, и осталось бы много лишку. Гвоздь приближался - было это одно мгновение,- и она услыхала сердцем, что Господь ей поможет вынести. Но когда острие дошло до груди ее, сердце затрепетало в страхе и она крикнула: «За что же?!» И услыхала тупые стуки, будто от молотов, забивавших тот гвоздь ей в сердце. Нестерпимая боль пронзила ее сердце, и душа вышла из нее, и оставила тело на кресте. И она почувствовала себя, что она г д е-т о, в н е, и сама видит себя распятой. Было такое чувство, что она, распятая, видит, как глаза ее закрываются и меркнут, голова клонится, и это - смерть. И не стало боли. И тут открылись ее глаза, и сердце наполнилось радостью, которую не сравнить ни с чем. И голос, полный благоволения, сказал! «Се причастилась Господу». От этого слова взыграло сердце, и она уже не могла дышать,- проснулась в радостном изумлении и слезах.
   В благоговейном страхе и радости, все еще слыша неизреченный голос: «Се причастилась Господу», не сознавая себя, Даринька увидела тихие лампадки, сливавшиеся в слезах, сияющие, как звезды, стрелами. Она узнала «детскую», увидела свои иконы, милостиво взиравшие, и перекрестилась, всему покорная: «Да будет воля Твоя».
   Долго она лежала в радостном изумлении, не смея думать, что удостоилась Света неизреченного, повторяя Господне слово. Шептала в страхе: «Не смею, недостойна». В благоговейном трепете затеплила восковую свечку и стала читать акафист Иисусу Сладчайшему. И, молясь, сладко плакала.
   Громыхали дрова в передней, Карп принимался топить печи, а она все молилась. И когда уже догорала свечка, Даринька увидела на груди, на белой батистовой сорочке, расплывшееся пятно, как кровь. И поняла - вспомнила, что это от ожога разболелось и от этого - боль под сердцем. Вспомнила, как боролась с помыслами и выжгла, в борьбе с собой, свечкой от огонька лампады охраняющий знак Креста у сердца, по глубокому слову подвижника из Фиваиды: «Томлю томящего мя». Все эти дни безумия не чувствовала себя, не помнила. А теперь, радостная, почувствовала - и умилилась. Сказала в мыслях: «Что эти мои боли… Господи, не оставь мя!»
   Восковая свечка догорела. В черном окне на сад сверкали звезды. Даринька отворила форточку. Небо сияло звездами, было тихо, благовестили к ранней.
 

XXX

 
   ПОСЛУШАНИЕ

 
   В утро Богоявления Даринька почувствовала себя освобожденной от соблазна, как бы
   о т п у щ е н н о й. «Крестный сон» предвещал - это она приняла смиренно - великие страдания, но это не только не страшило, а укрепляло надеждой на милость Господа.
   Вспоминая то утро, она писала в «записке к ближним»:

 
   «Смиловался Господь и указал мне Пути Небесные. И я воззвала сердцем: «Ныне отпущаеши, Владыка». Я слышала неизъяснимый голос: «Се причастилась Господу». И воспела песнь Богоявленного Дня того: «Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся?»
   Все то утро светилась душа ее, и она помнила тот небесный голос. Но пришел день - и забылся голос. Старалась его вспомнить - и не могла. До конца дней не вспомнила.
   После ранней обедни Даринька просила Марфу Никитишну поехать сегодня с ней к Троице-Сергию, и опять добрая просвирня отказалась: с крестом, со святой водой ходить по приходу надо, а завтра Собор Крестителя… раньше понедельника никак. Был четверг, и Даринька решила ехать одна с Анютой. Собрала для дороги саквояжик, увидела портсигар Вагаева и вспомнила, что хотела сделать. Она собрала забытые им вещи: золотой портсигар, алый шарфик, которым укутывал он ее в метели, оренбургский платок Любаши и серебряный карандашик, которым он рисовал на книге. Что еще?.. Вспомнилось голубое… шарфик! Но, обманывая себя, только подумала - и перестала думать. Все уложила старательно в коробку, перевязала ленточкой и, наказала Карпу, смотря в глаза,- раньше она боялась глядеть на Карпа, в сумрачные глаза его, следившие из-под суровых бровей за ней,- передать непременно офицеру, «если он вздумает заехать». Сердце ей говорило, что он заедет.
   Просветленная, она твердо решила главное - в с е з а б ы т ь. Не стыдясь нетвердого почерка и ошибок,- Виктор Алексеевич называл его детским, и она стыдилась писать письма,- она написала Вагаеву записку: «Простите меня, я должна уехать и все забыть…» Не знала, как надо подписаться, и она подписалась «Королева». Но вспомнилось неприятное, как бывший ее хозяин Канителев все смеялся, звал ее за ее фамилию «королевой», и она разорвала записку. Переписала и подписалась одной только буквой Д. Когда подписывалась, растеклись чернила на бумаге. Она утерла слезы и написала снова. Когда отдавала записку Карпу, подумала, что Вагаев будет ждать ее у переулка, как эти дни, и она обещала ему вчера. Заколотилось и сжалось сердце, но она стала тереть под грудью, где болело, помня глубокое слово великого аскета из Фиваид: «Томлю томящего мя»,- и укрепилась духом.
   «Непременно скажи,- наказывала она Карпу,- что я далеко уехала и долго не приеду… только не говори, пожалуйста, что я поехала к Троице-Сергию… пожалуйста!» Карп ласково заверил: «Никак нет, будьте спокойны, Дарья Ивановна, все исполню, как говорите». Она справилась у Прасковеюшки, когда обещалась прийти Анюта, узнала, что только завтра утром, и попросила сейчас же сходить в Дорогомилово и сказать, чтобы пришла непременно сегодня, потому что завтра рано утром возьмет ее с собой к Троице.
   К поздней обедне Даринька не пошла,- боялась, как бы не встретил ее Вагаев в переулке, и помолилась в «детской». Было уже к одиннадцати, самый срок. Стараясь унять сердце, Даринька стала убирать комнаты - и нашла то письмо без марки, про которое вчера говорила ей Анюта, когда она торопилась на свидание. Письмо было незнакомое, в жестком конверте с вензелями, и Даринька почему-то боялась его прочесть. И потому, что письмо пугало ее, она стала его читать, с трудом разбирая почерк. Письмо было «ужасное»,- от барона Ритлингера.
   - Письмо было совершенно исключительное по бесстыдству,- рассказывал Виктор Алексеевич,- клинический образчик эротизма. Барон писал на рассвете, как раз после маскарада, «с бокалом шампанского в руке». «Вы плещетесь в шампанском, и я пью вас!» - писал барон. Этот старый развратник называл Дариньку «святой девочкой». «И это влечет меня к вам, до преступления!» - писал он. Называл почему-то «малюткой-грешницей» и умолял усладить бренные дни его «самым невинным поцелуем», оставляя ей полную свободу «тельцем» любить кого угодно». Димка ему якобы признался, что «уже вкусил от плода», говорил о готовом контракте у нотариуса - «из рук в руки!» - о готовом на все попе, «который сегодня же обвенчает нас, и мы полетим в Италию, где благоухают лавры и млеют розы»,- невообразимо бесстыдное и идиотское. Приводил баснословные суммы в банке, перечислял имения и дома, фамильные драгоценности, какими он ее всю засыплет, «от розовых пальчиков на ножках до…» - и весь этот грязный бред пересыпался картинами «медового месяца блаженства». Даринька читала «как бы в безумном сне», Мало того: рисовал ей страшный «финал» той жизни, какую она выбрала, начав «скачком из монастыря - и прямо в грошовые любовницы»! Писал, что она, несомненно, сделает блестящую карьеру первосортной кокотки, «до красных ливрей с орлами», и кончит все грязной ямой. В заключение угрожал «покончить расчеты с жизнью», если она не сдастся,- «и на вашей душе будет незамолимый грех».
   Даринька была совершенно оглушена бесстыдством, выронила письмо…- и тут позвонили на парадном. Ей мелькнуло, что это за ней, Вагаев. Она схватилась за голову, зажала уши, словно страшилась грома, и убежала в «детскую», укрыться. Слушала, затаясь. Ей казалось, что слышит крики и Вагаев сейчас войдет. Но никто не входил, и она услыхала Карпа: «Дарья Ивановна?..» Она выглянула из «детской», и Карп сказал: «Да ничего, не бойтесь».
   Приезжал не Вагаев, а та, «ужасная». На весь переулок скандалила, чтобы ее впустили, ругалась неподобными словами. «Такое безобразие… я ее даже толканул, наглая какая оказалась. Говорила про вас такое… да кто ей, такой, поверит!.. будто дорогие вещи получили, большие тыщи… самое неподобное». Не помня себя, Даринька торопила Карпа: «Говори, что сказала… что, что?!..» - «Сполна, говорит, все получили от хозяина, а не расплатились, как честные барышни… ну, самое безобразие! Я, говорит, ее судом притяну». Ну, тут я ее и повернул, больше не явится, не беспокойтесь. Виктора Алексеевича нет, он бы ее…»
   Даринька рыдала, и Карп успокаивал ее. Она ему выплакала всю боль, как вчера Марфе Никитишне. Карп все понял и укрепил ее. Она завернула ожерелье и брошь с жемчужиной, приложила серебряный флакончик с ужасной «пошкой» и попросила Карпа сейчас же все отнести на Старую Басманную, отдать самому барону в руки и получить от него расписку. Карп посоветовал погодить; сперва он развяжется с господином офицером,- всякое случиться может,- а как вернется старушка, сходит и на Басманную,- и не будет никакого беспокойства.
   Даринька лежала в «детской» и плакала. Тогда-то и забыла г о л о с,- затерялся он в шумах дня. Оставались слова: «Се причастилась Господу», но самый г о л о с, полный благоволения и света, неизъяснимый, не помнился и не укреплял. «Крестный сон» казался теперь грозящим, безблагостным и безутешным. Обливаясь слезами, Даринька горько вопрошала - за что!.. за что?!.. И, как бы в ответ на это, рванул звонок.
   - С тех дней она не могла выносить звонков, бледнела и зажимала уши,- рассказывал Виктор Алексеевич.- В звонке слышалась ей беда, угроза, что-то нечистое, издевательски-злое, облекшееся в металл. Известно влияние звука на душу… Колокола возьмите: благовестят, поют, взывают, славословят, плачут,- играют нашим сердцем. Плоть их - света духовного. В нашем звонке было для Дариньки грозящее, злое, темное. Вернувшись от Троицы, она сняла колокольчик и разбила.
   Это был Вагаев. Он хотел видеть Дариньку. Карп выглянул из ворот, передал ему сверток и записку и сказал, как наказала Даринька. Вагаев побледнел и отшатнулся, и у него задрожали губы, когда он вскрикнул: «Неправда, не может быть!» По словам Карпа, он вовсе растерялся, допрашивал, называл голубчиком, совал деньги. «Вы меня, Дарья Ивановна, извините, а я им так и сказал, чтобы уж к одному концу: в Петербург, говорю, уехали… не сказывались, а думается так, что соскучились и уехали в Петербург. Так они и встрепенулись! В котором часу уехали, когда? А, думаю, Господь не взыщет… рано, говорю, уехали. Поглядели на окошко, повернулись на каблучках и побежали. Хороший офицер, вежливый, самый князь. И получил я от них за мое вранье хорошую бумажку… мой грех, на церкву надо подать».
   До темноты лежала Даринька в «детской», и никто больше не звонился. Пришли Прасковеюшка с Анютой. Карп сходил на Басманную, барона не застал, постоял у Никиты Мученика за всенощной, опять зашел, как сказали ему лакеи, в восьмом часу и застал барона. Барон выслал лакея взять «важную вещь» от посланного. Но Карп не отдал лакею, а затребовал самого барона. Барон, наконец, вышел, но Карп и ему не выдал, а потребовал наперед расписочку, сказал: «Вот, можете поглядеть, какие веши, только дозвольте вперед расписочку». Сказал, на крики барона, что никакого недоверия у нас нет, а женщина от них приходила - скандалила сегодня на улице, судом грозилась хорошему человеку, а некому защитить, сам инженер уехал. «Вот, значит, и дозвольте расписочку, а то перешлем через полицию». Барон обругал ослом, хлопнул дверью, а все-таки выслал расписочку с лакеем, и Карп тогда выдал вещи. Рассказывая об этой «менке», он прибавлял, что вытолкать его никак не посмели, хоть и много лакеев набежало: вид у него такой… «Поопасались, в случае чего… разговору бы не вышло».
   Тот день Богоявления был в жизни Дариньки знаменательным. Морозный, яркий, остался он в ее сердце светлым: зло, в последнем порыве, расточилось, утратило власть над ней. Вечер Богоявления сошел на нее покоем, в душу ее вошел простыми словами Карпа; «Теперь будьте, Дарья Ивановна, спокойны… все вот и р а з в я з а л о с ь». И Даринька чувствовала, как у нее на душе покойно, все развязалось - «ушло с в е щ а м и». Весь вечер занимались они с Анютой сборами в путь, на целую неделю едут, говеть будут. Даринька избегала думать, что будет дальше: как батюшка Варнава скажет. Об одном думала: откроет ему душу, и он решит. И будет - как он решит.
   В ту ночь она хорошо молилась.
   Еще и не светало, когда -это был день Собора Иоанна Крестителя - вышла Даринька во святой путь. Было морозно, звездно. Даринька надела старую ватную шубейку, свою, какую носила еще у Канителева, в златошвейках. надела валенки, варежки, повязалась теплым платком и стала похожа на девушку-мещанку. Анюта все на нее дивилась: «Да барыня… да какие же вы стали, совсем другие!» Даринька сказала, чтобы не звала ее барыней. А как же? «Зови Дашей… тетя Даша». Но Анюта боялась звать. Карп сказал ласково, утешно: «Ну, час вам добрый».
   Они зашли к Иверской и отслужили напутственный молебен. Так было хорошо в тихой ночной часовне, неярко освещенной, так уютно, что Даринька светло плакала. Всю дорогу по городу шли пеши, похрустывали снежком. Купили горячего калачика, весело поели на морозе,- два дня не ела ничего Даринька. В девятом часу подошли к Ярославскому вокзалу, в самый-то раз, стоял поезд на Сергиево. Вошли в свободный совсем вагон, жарко натопленный, веселый: низкое солнце червонно золотилось в морозных окнах. И только успели разложиться, радуясь одиночеству, как вошел пожилой купец с ковровым саквояжем, сказал с одышкой: «Вот и хорошо, слободно»,- и сел против них на лавку. Даринька чуть не вскрикнула: узнала т о г о с а м о г о, в лисьей шубе, которого видела на бегах и к которому случайно зашла в Рядах, когда покупала игрушку Вите. Ее испугала эта встреча: с купцом связывалось у нее страшное в этих днях. Подумалось, что и эта встреча не случайна.
   Купец не узнал ее. Ласково оглядел, спросил, не к преподобному ли, и похвалил, какие богомольные. Про себя сказал, что занимается «игрушкой», праздниками расторговались, теперь к Пасхе надо готовиться, вот за товаром едет, у Троицы самое игрушечное место. Стал рассказывать про батюшку Варнаву и посоветовал обязательно побывать и благословиться. «Попомните мое слово,- говорил купец, и Даринька насторожилась, припомнила, какой «каркал»,- худого вам не скажет, а наставит, великий провидец батюшка Варнава… а вы девочка молодая, пристраиваться вам надо, на всю жизнь, как говорится, определяться… обязательно побывайте…»
   Купец уже не пугал ее, не «каркал», и ей показалось знаменательным, как он хорошо сказал ей, о самом важном: н а в с ю ж и з н ь н а д о o n р е д е л я т ь с я. Ехали хорошо, легко. В ковровых санях, парой, доехали до Лавры, розовато-золотой на солнце, чудесно-снежной.
   Эта неделя в Лавре и у Черниговской, где Даринька говела, исповедовалась у батюшки Варнавы, осталась в ее жизни светом немеркнущим. Здесь она получила п о с л у ш а н и е на всю жизнь.
   Три дня собиралась Даринька подойти к батюшке Варнаве, которого называли с т а р ц е м, хотя в ту пору было ему только к пятидесяти, и не решалась, не чувствовала себя готовой. Все дни молилась она у преподобного, а к вечерне ходила с Анютой к Черниговской, и когда возвращались в гостиницу, по крепкому морозу, лесом, яркие звезды мерцали им: «благословляли, крестиками сияли, лучиками играли, крещенские, святые звезды». Шла по снежку, молилась горящим сердцем и плакала, отходила у нее душа. И через эти светлые слезы на ресницах, запушившихся инеем, лучились сверкающие звезды. Ночные пути эти - «святые пути, небесные», называла их Даринька,- уводили ее из этой жизни.
   Э т о произошло во вторник, 11 января, за всенощной под великомученицу Татьяну.
   Еще утром стояла Даринька во дворике перед кельей отца Варнавы, в толпе народа, хотела подойти и благословиться, но вышел на крыльцо батюшка в скуфейке, невысокий, чуть с проседью, быстрым взглядом - «пронзительным», показалось Дариньке,- взглянул на нее…- «и будто отвернулся». Ей стало страшно, и она не решилась подойти. И вот после всенощной случилось.
   После акафиста и отпуска, когда подземный храм опустел и совсем померкло, Даринька поднялась, чтобы идти с Анютой в Лавру, за четыре версты, обычной ночной дорогой. И вдруг услыхала за собой отчетливо-звонкий оклик: «Ты что же, п у г а н а я, днем-то не подошла ко мне… чего б о я л а сь?» Это так потрясло ее, что она, не видя лица окликнувшего ее, упала на колени и стала плакать в чугунный пол. И услыхала ласковый голос, утешающий: «К Царице Небесной пришла, радоваться надо, а ты плачешь… вставай-ка, пойдем к Ней, поблагодарим з а р а д о с т ь». Обливаясь слезами, Даринька поднялась и пошла к Богоматери Черниговской, за батюшкой. И исповедалась ему во всем.
   Он о т п у с т и л ее, раздумчиво осенил крестом голову се под епитрахилью и сказал скорбно-ласково: «Вот приобщишься завтра, а после зайди ко мне, побеседуем с тобой, дочка… и все р а с п у т а е м».
   Поздней ночью вернулись они в Лавру.
   День великомученицы Татьяны - помнила Даринька - был страшно морозный, яркий, трудно было дышать дорогой. Кололо глаза со снегу. После причастия Даринька подошла к батюшкиной келье, и служка провел ее в покойчнк. Висел образ Богоматери Иверской. И не успели Даринька перекреститься на образ, как услыхала знакомый голос: «Ну, здравствуй, хорошая моя». Вышел батюшка и благословил. Потом долго смотрел на образ. Сказал: «Помолимся». И они помолились вместе, yмной молитвой. Батюшка удалился во внутренний нокойчик, и, мало погодя, вернулся, неся просвирку и кипарисовый крестик.