Страница:
Когда же кюре собрался раздавать круглые маленькие печенья, я было пристроился в очередь, но мои товарищи меня не пропустили.
— Тебе пока нельзя. Ты маленький. У тебя еще не было первого причастия.
Слегка огорченный, я все же вздохнул с облегчением: меня отстранили не потому, что я еврей, значит, это не так уж заметно.
Возвратившись на Желтую Виллу, я побежал к Руди поделиться своими восторгами. Мне никогда прежде не доводилось бывать ни в театре, ни на концерте, и католическая церемония представлялась мне великолепным спектаклем. Руди добродушно выслушал меня и покачал головой:
— А ведь самого прекрасного ты не видел… — Ты о чем?
Он взял что-то в своем шкафчике и знаком велел мне следовать за ним в парк. Уединившись под каштаном, вдали от любопытных взглядов, мы уселись на землю по-турецки, и тогда он протянул мне то, что принес с собой.
Из молитвенника в замшевом переплете, невероятно ласковом и нежном на ощупь, со страницами с золотым обрезом, напоминавшим золото алтаря, и шелковыми ленточками-закладками, похожими на зеленое облачение священника, он извлек чудесные открытки. На них была женщина, всегда одна и та же, хотя черты ее лица, прическа, цвет глаз и волос менялись. Каким образом я узнал, что она была та же самая? По свету, исходившему от ее чела, по ясному взгляду, по невероятной белизне кожи, которая слегка розовела на щеках, и по простоте ее длинных, ниспадавших складками платьев, в которых она выглядела такой величавой, сияющей, царственной [4].
— Кто это?
— Дева Мария. Мать Иисуса. Жена Бога.
Сомнений не оставалось — она точно была божественного происхождения. Она светилась. И свет этот передавался всему, что ее окружало, — даже картон казался уже не картоном, а чем-то вроде пирожного безе, из снежно-взбитых белков, с рельефным рисунком, кружева которого подчеркивали оттенки нежно-голубого, эфирно-розового и других пастельных тонов, казавшихся более хрупкими и дымчатыми, чем облака, потревоженные зарей.
— По-твоему, это золото?
— Конечно.
Я вновь и вновь водил пальцем по драгоценному головному убору вокруг этого спокойного лица Я прикасался к золоту. Я нежно поглаживал шапочку Марии. И Мать Бога мне это позволяла.
Внезапно глаза мои наполнились слезами, я выпрямил ноги и растянулся на земле всем телом. Руди тоже. Мы тихо плакали, прижимая к сердцу свои карточки. Оба думали о наших матерях. Где они? Так ли им сейчас спокойно и светло, как Деве Марии? И написана ли теперь на их лицах та любовь, которую мы видели тысячу раз, когда они склонялись над нами, и которую мы видели вновь на этих открытках, — или сейчас там скорбь, тоска, отчаяние?
Я принялся напевать мамину колыбельную, и небо между ветками раскачивалось ей в такт. Руди хрипло подтянул, двумя октавами ниже. Так нас и застал отец Понс — напевающих считалочку на идиш, плача над бесхитростными изображениями Девы Марии.
При его появлении Руди тотчас убежал. В свои шестнадцать лет он больше моего боялся выглядеть смешным. Отец Понс уселся рядом со мной.
— Тебе здесь не очень плохо?
— Нет, отец мой.
Сглотнув слезы, я попытался сделать ему приятное:
— Мне очень понравилась месса. И я рад, что буду на этой неделе учить катехизис.
— Тем лучше, — сказал он не очень уверенно.
— Наверное, потом я стану католиком. Он ласково поглядел на меня.
— Ты еврей, Жозеф, и даже если предпочтешь мою религию, ты все равно останешься евреем.
— А что значит «быть евреем»?
— Быть избранным. Происходить из народа, который Бог избрал тысячи и тысячи лет тому назад.
— А почему он нас избрал? Потому что мы были лучше других? Или, наоборот, хуже?
— Ни то ни другое. У вас не было ни особых достоинств, ни особых недостатков. Просто это выпало вам, вот и все.
— Да что же это такое нам выпало?
— Миссия. Долг. Свидетельствовать перед людьми, что есть только один Бог, и с помощью этого Бога побуждать людей уважать себя и других.
— По-моему, у нас это не очень получилось, верно?
Отец Понс не ответил, и я продолжал:
— Если нас и избрали, то скорее как мишень. Ведь Гитлер хочет нас уничтожить.
— Может быть, именно поэтому. Потому что вы — препятствие его варварству. Необычайна миссия, которую Бог поручил вашему народу, а не сам ваш народ. Знаешь ли ты, что Гитлер хотел бы уничтожить и христиан?
— Не выйдет, их слишком много!
— Пока что действительно не выходит. Он попытался сделать это в Австрии, но быстро прекратил. Тем не менее это часть его плана. Истребить и евреев, и христиан. Начал он с вас. Закончит нами.
Так я понял, что деятельность отца Понса объяснялась не одною лишь добротой, но и солидарностью. От этого мне даже стало спокойнее, и тогда я подумал о графе и графине де Сюлли.
— А скажите-ка, отец мой, если я происхожу из народа, которому столько тысяч лет, который избранный и все такое, — значит, я благородный?
От изумления он чуть замялся, а потом пробормотал:
— Ну да, разумеется, ты благородный.
— Так я и думал!
Я испытал явное облегчение от того, что моя интуиция меня не обманула. Отец же Понс продолжал:
— Для меня вообще все люди такие — то есть благородные.
Я пренебрег этим уточнением и предпочел запомнить лишь то, что меня устраивало.
Прежде чем уйти, он потрепал меня по плечу:
— Быть может, тебе покажется это странным, но я бы не хотел, чтобы ты слишком интересовался катехизисом и литургией. Довольствуйся необходимым минимумом, ладно?
Он удалился, оставив меня в ярости. Значит, раз я еврей, я не имею права на нормальную жизнь? Мне ее выдают лишь по крохам! Я не должен считать ее своей! Эти католики хотят оставаться только в кругу своих, — свора лицемеров и лжецов!
Вне себя, я разыскал Руди и дал полную волю своему гневу на отца Понса. Руди не пытался меня успокоить и даже поддержал мое намерение держаться подальше от священника.
— Ты правильно делаешь, что не доверяешь ему. С этим субчиком вообще не все ясно. Я доподлинно знаю, что у него есть один секрет.
— Какой еще секрет?
— Другая жизнь. Тайная. И наверняка постыдная.
— Что за другая жизнь?
— Нет, я не должен ничего говорить.
Пришлось приставать к Руди до самого вечера, пока он, обессилев от сопротивления, наконец не поведал мне то, что ему удалось обнаружить.
Каждую ночь, после отбоя, когда дортуары закрывались, отец Понс бесшумно спускался по лестнице, с предосторожностями опытного взломщика отпирал заднюю дверь и выходил в школьный парк. Возвращался он лишь часа через два или три, оставляя в комнате на время своего отсутствия зажженную лампу, чтобы все думали, будто он у себя.
Руди заметил эти ночные отлучки отца Понса, а затем удостоверился в их регулярности, когда сам тайком выбирался из дортуара, чтобы покурить в туалете.
— Куда же это он ходит?
— Понятия не имею. Нам запрещено покидать Виллу.
— Я его выслежу.
— Ты? Да тебе всего шесть лет!
— Вообще-то, по правде, семь. Даже почти восемь.
— Тебя выгонят!
— Думаешь, отправят к родителям?
И хотя Руди чуть не с воплями отказывался стать моим сообщником, я все-таки выцыганил у него часы и стал с нетерпением дожидаться ночи, причем сна у меня не было ни в одном глазу.
В половине десятого я осторожно пробрался между кроватями до самого коридора, где, укрывшись за большой фаянсовой печью, увидел, как отец Понс спускается по лестнице, бесшумно, словно тень, скользя вдоль стен.
Дьявольски стремительный, он легко справился с массивными замками задней двери и проскользнул в сад. Промешкав минуту из необходимости медленно, без скрипа отворить дверь, я чуть было не потерял из виду его хрупкий силуэт, быстро удалявшийся среди деревьев. Неужели достойный священник, спаситель детей, и был тем самым человеком, который сейчас проворно несся в неверном свете луны, изворотливый как волк, ловко уклоняясь от кустов и корней, о которые я то и дело спотыкался своими босыми ногами? Я дрожал при мысли, что он от меня уйдет. Хуже того, я боялся, что он просто исчезнет, ибо нынче вечером он явил себя существом злокозненным и знакомым с самыми хитроумными уловками.
Он замедлил шаг лишь на полянке, где заканчивался парк. Впереди высилась ограда. Отсюда был только один выход — расположенная рядом с заброшенной часовней маленькая железная дверь, за которой была дорога. Для меня погоня прекращалась здесь: в одной пижаме, босиком, с задубевшими от холода ногами, я бы ни за что не осмелился преследовать его по незнакомой местности. Однако он приблизился к церквушке, достал из своей сутаны громадный ключ, отпер дверь и тотчас затворил ее за собой. Я услышал, как изнутри ключ дважды повернулся в замке.
Так вот, стало быть, в чем заключался секрет отца Понса? Он всего-навсего отправлялся по вечерам в старую часовню в глубине сада, чтобы молиться в одиночестве! Я был разочарован. Тоже мне, тайна! Никакой романтики! Дрожащему от холода, с мокрыми по щиколотку ногами, мне ничего не оставалось, кроме как вернуться в дортуар.
И тут ржавая дверь в стене приоткрылась. Какой-то человек, с мешком на плечах, проник на территорию Желтой Виллы и уверенно направился к часовне. Он несколько раз осторожно постучал в дверь, и стук этот явно был условным.
Священник открыл, вполголоса обменялся с гостем несколькими словами, забрал мешок и тотчас заперся снова. Незнакомец немедленно исчез за железной дверью в ограде.
Я по-прежнему стоял за деревом, потрясенный. Какими махинациями занимался отец Понс? Что ему принесли в этом мешке? Я уселся на покрытую мхом землю, прислонившись спиной к дубу, полный решимости дожидаться следующих поставок.
Ночная тишина трещала по всем швам, словно пожираемая пламенем тоски. Быстрые шорохи, резкие вспархивания, внезапные, необъяснимые всполохи, жалобные постанывания, столь же невнятные, как и сменяющая их безмолвная боль. Сердце учащенно колотилось у меня в груди. Голову сдавливал невидимый обруч. Мой страх все более напоминал горячку.
Единственным, что приносило мне некоторое успокоение, было тиканье часов. Часы Руди, дружественные и непоколебимые, не поддаваясь страху ночной темноты, продолжали отсчитывать время у меня на запястье.
В полночь отец Понс вышел из часовни, тщательно запер дверь и направился обратно к Желтой Вилле.
Я был так измучен, что едва не остановил его по дороге, но он так поспешно пронесся между деревьями, что я просто не успел.
На обратном пути я был менее осторожен. Несколько раз у меня под ногой хрустнула ветка, и при каждом шорохе священник останавливался и вглядывался во тьму. Добравшись до Виллы, он быстро юркнул в дверь, и до меня донесся звук запираемых замков.
Оказаться запертым снаружи — вот чего я не предусмотрел! Здание высилось передо мной — массивное, мрачное и враждебное. Холод и усталость истощили мои силы. Что было делать? Ведь утром непременно выяснится, что я ночевал неизвестно где, а кроме того… — вот именно: куда бы сейчас пойти переночевать? До утра, между прочим, можно и не дотянуть!
Я уселся на ступеньки и заплакал. Это меня, по крайней мере, немного согрело. Тоска диктовала единственно возможный выход из положения: умереть! Да, самым достойным было именно умереть — здесь, сейчас, сию минуту!
Чья-то рука легла на мое плечо.
— Давай заходи скорее!
Я подскочил от неожиданности. На меня печально смотрел Руди:
— Когда я увидел, что ты не вернулся вслед за отцом Понсом, я догадался, что у тебя какие-то проблемы.
И хотя он был моим крестным, хотя росту в нем было два метра и я должен был держать его в ежовых рукавицах, если хотел сохранить свою независимость, я бросился к нему на шею и, на время нескольких слезинок, примирился с тем, что мне всего семь лет.
На следующий день, во время перемены, я рассказал Руди обо всем, что видел ночью в саду. С видом знатока он незамедлительно поставил диагноз:
— Черный рынок! Он торгует на черном рынке, как все. Тут и гадать нечего.
— А что, по-твоему, ему доставляют в этом мешке?
— Ясное дело, жратву!
— А почему же он не приносит свой мешок сюда?
Мой вопрос поставил Руди в тупик. Я продолжал наступать:
— И зачем он торчит два часа в старой церкви, в кромешной тьме? Что он там делает?
Руди запустил пятерню в свою дикую гриву, словно в поисках ответа.
— Почем я знаю… Может, ест то, что ему принесли в мешке!
— Чтобы отец Понс ел битых два часа, это при его-то худобе? И съел все, что было в здоровенном мешке? Ты сам-то веришь в то, что говоришь?
— Нет.
Весь день я наблюдал за отцом Понсом всякий раз, как представлялась возможность. Что за тайну скрывал этот человек? Он ухитрялся вести себя настолько естественно, что мне становилось просто страшно. Неужто возможно так притворяться? Неужто можно так обманывать? Какое чудовищное двуличие! А что, если он сам дьявол в сутане?
Перед самым ужином Руди радостно кинулся ко мне:
— Я понял! Он участвует в Сопротивлении. Наверное, прячет в заброшенной часовне радиопередатчик. И каждый вечер получает сведения, а потом передает их кому надо.
— Точно!
Это предположение понравилось мне сразу же, ибо было спасительным для отца Понса, возвращая доброе имя герою, который пришел за мной в особняк графа де Сюлли, чтобы вызволить из беды.
Под вечер отец Понс затеял во дворе футбольный матч. Я не стал играть, чтобы без помех восхищаться этим человеком — таким свободным, ласковым, смеющимся, среди детей, которых он спасал от нацистов. В нем не таилось ровным счетом ничего демонического — одна лишь доброта. И не видеть этого мог только слепой!
В следующие дни мне спалось немножко лучше. Дело в том, что с самого моего прибытия в пансион приближение ночи нагоняло на меня тоску и страх. Лежа на железной койке, в холодных простынях, ударяясь костями сквозь тощий матрац о металлические пружины кровати, под внушительным потолком нашего дортуара, где кроме меня спали тридцать моих товарищей и дежурный воспитатель, я более чем когда-либо испытывал невыносимое одиночество. Я боялся заснуть, я боролся со сном изо всех сил, и во время этой борьбы мне совсем не нравилось мое собственное общество. Хуже того, оно мне было отвратительно. Я был просто грязным отребьем, вошью, и даже в навозной куче было больше смысла и прелести, чем во мне. Я ругал себя последними словами, я грозил себе ужасными карами. «Если ты снова это сделаешь, тебе придется отдать свой самый чудесный красный агатовый шарик мальчику, которого ты ненавидишь больше всех, — например, Фернану!» Но никакие угрозы не помогали… Несмотря на все меры предосторожности, утро заставало меня посреди липкого, теплого, сырого пятна с тяжелым духом свежего сена, которое поначалу даже доставляло мне удовольствие прикосновением и запахом, и я с наслаждением ворочался в нем, покуда, проснувшись, не осознавал, что опять описался в постели! Я готов был сгореть со стыда, тем более что вот уже несколько лет как со мной не случалось ничего подобного. А Желтая Вилла отбрасывала меня назад, и я никак не мог понять почему.
Несколько ночей подряд, быть может потому, что перед сном я размышлял о героизме отца Понса, мне удавалось держать под контролем свой мочевой пузырь.
Однажды в воскресенье, после обеда, Руди подошел ко мне с заговорщицким видом:
— У меня есть ключ…
— Какой ключ?
— Да от часовни же!…
Теперь мы могли проверить деятельность нашего героя.
Спустя несколько минут, тяжело дыша от волнения, но исполненные энтузиазма, мы проникли в часовню.
Она была пуста.
Ни скамеек, ни аналоя, ни алтаря. Ничего. Облупившиеся стены. Запыленный пол. Ошметки сухой, затвердевшей паутины. Ничего. Обветшалое строение, не представляющее ни малейшего интереса.
Мы не смели взглянуть друг другу в глаза из страха в разочаровании другого найти подтверждение своему собственному.
— Давай влезем на колокольню. Радиопередатчики обычно устанавливают на высоте.
Мы взлетели вверх по винтовой лестнице. Но и там нас дожидались лишь многочисленные пятна голубиного помета.
— Этого просто не может быть!
Руди топнул ногой. Его гипотеза рушилась на глазах. Отец Понс ускользал от нас. Нам опять не удавалось раскрыть его тайну.
И что было для меня еще горше, я не мог более убеждать себя в его героизме.
— Надо возвращаться.
На обратном пути через парк мы не обменялись ни единым словом, мучимые все тем же вопросом: чем же это каждую ночь занимался священник среди голых стен и без света? Мое решение было принято бесповоротно: я больше не собирался ждать ни дня, чтобы выяснить это, тем более что иначе я вновь рисковал напрудить в постель.
Ночь. Пейзаж умирает. Смолкают птицы.
В половине десятого я уже занял пост в укрытии на лестнице, одетый потеплее, чем в прошлый раз: шея повязана платком, а на ногах — сабо, обмотанные украденным в мастерской сукном, чтобы не стучали.
Знакомая тень пронеслась вниз по лестнице и углубилась в парк, где темнота уже поглотила все.
Оказавшись на полянке у самой часовни, я метнулся к двери и отбарабанил по деревянной створке условный сигнал.
Дверь приотворилась, и я, не дожидаясь ответа, проскользнул внутрь.
— Но позвольте…
Священник не успел меня разглядеть, он мог лишь заметить проскочивший в дверь силуэт, который был мельче, чем обычно. Он машинально запер за мной дверь. Мы оба очутились в темноте, и ни один не мог различить не только лица, но даже очертаний другого.
— Кто здесь? — крикнул отец Понс.
Перепуганный собственной дерзостью, я не решался ответить.
— Кто здесь? — повторил священник, и в голосе его на этот раз прозвучала угроза.
Мне хотелось убежать. Послышалось чирканье, вспыхнул огонек. В слабом, неверном свете спички лицо отца Понса показалось неправильным, искаженным, пугающим. Я отступил. Огонек приблизился.
— Как! Это ты, Жозеф?
— Да.
— Как ты посмел покинуть пансион?
— Я хочу знать, что вы тут делаете.
И не переводя дыхания, одним длиннющим предложением я рассказал ему о своих сомнениях, слежке, вопросах и пустой церкви.
— Сейчас же возвращайся в дортуар.
— Нет.
— Ты должен слушаться!
— Нет. Если вы не скажете мне, что вы тут делаете, я закричу и ваш сообщник подумает, что вы не смогли сохранить тайну.
— Но ведь это же шантаж, Жозеф.
В эту минуту в дверь постучали. Я умолк. Священник открыл дверь, высунул голову наружу и после краткого разговора забрал свой мешок.
Когда тайный поставщик удалился, я заключил:
— Вот видите, я молчал. Я за вас, а не против вас.
— Я терпеть не могу шпионов, Жозеф.
Облако отпустило луну на волю, и в помещение проник голубоватый свет, от которого наши лица сделались замазочно-серыми. Внезапно священник показался мне слишком высоким, слишком тощим, этаким вопросительным знаком, начертанным углем на стене, — словом, почти карикатурой на злобного еврея, вроде тех, что нацисты расклеивали на стенах домов в нашем квартале, с глазами, вселявшими тревогу, потому что они были живыми. И тут он улыбнулся:
— Ладно, пошли.
Он взял меня за руку и повел в левый придел часовни, где сдвинул лежавший на полу потертый коврик, задубевший от грязи. Под ковриком оказалось кольцо; священник потянул за него, и одна из плит подалась. В черные недра земли уходили ступеньки. На самой верхней из них ждала масляная лампа Священник зажег ее и стал медленно погружаться в темный зев подземелья, сделав мне знак следовать за ним.
— Что, по-твоему, может находиться под церковью? А, малыш?
— Погреб?
— Крипта.
Мы добрались до самых нижних ступенек. Из глубины тянуло свежим грибным духом. Может, это и было дыхание земли?
— И что же, по-твоему, может быть у меня в крипте?
— Не знаю.
— Синагога.
Он зажег несколько свечей, и я смог разглядеть подпольную синагогу, которую устроил священник. Под покровом из дорогой, богато расшитой ткани хранился свиток Торы [5], длинный пергамент, испещренный священными письменами. Открытка с видом Иерусалима указывала, в какую сторону надо поворачиваться во время молитвы, потому что молитвы доходят до Бога только через этот город.
А позади, на полках, громоздились груды разных предметов.
— Что это?
— Моя коллекция.
Он указал на книги с молитвами, мистическими стихами и комментариями раввинов. Там же стояли подсвечники на семь и девять свечей. Рядом с граммофоном виднелась стопка черных восковых лепешек.
— Что это за пластинки?
— Молитвенная музыка, песнопения на идиш. А знаешь ли ты, друг мой Жозеф, кто был первым в человеческой истории коллекционером?
— Нет!
— Это был Ной.
— Не слыхал про такого.
— Давным-давно на землю обрушились бесконечные дожди. Вода пробивала крыши, ломала стены, сносила мосты, затопляла дороги, вздувала реки и моря. Ужасные наводнения уничтожали деревни и даже целые города. Уцелевшие люди укрывались высоко в горах, которые сначала были надежным убежищем, но потом под воздействием воды треснули и раскололись на куски. Тогда один человек по имени Ной понял, что еще немного — и вся наша планета полностью скроется под водой. И стал собирать коллекцию. С помощью своих сыновей и дочерей он постарался отыскать самца и самку всех живых существ — лиса и лисицу, тигра и тигрицу, петуха и курицу, пару пауков, пару страусов, пару змей… Он пренебрег лишь рыбами и морскими млекопитающими, потому что они и так вовсю размножались в прибывающем океане. Одновременно он построил огромный корабль, и, когда вода добралась до места, где он жил, Ной погрузил на свой корабль всех людей и животных, которые еще остались на земле. Много месяцев Ноев ковчег плавал безо всякой цели по поверхности безбрежного моря, которое поглотило землю. А потом дожди прекратились. Вода понемногу схлынула. Ной опасался, что не сможет прокормить всех обитателей своего ковчега. Он отпустил голубку, которая улетела и вернулась, принеся в клюве свежий оливковый листик, и стало ясно, что горные кряжи наконец-то вновь показались над водами. И Ной понял, что его невероятная затея удалась: он спас все Божий творения!
— А почему же Бог не спас их сам? Ему что, все равно? Или Он был в отпуске?
— Бог сотворил мир раз и навсегда. Он дал нам инстинкт и разум, чтобы впредь мы могли обходиться без Него.
— И вы берете пример с Ноя?
— Да. Я, подобно ему, коллекционирую. В детстве мне пришлось жить в Бельгийском Конго, где служил мой отец. Белые там настолько презирали негров, что я принялся собирать коллекцию предметов туземного быта.
— И где она сейчас?
— В Намюрском музее. Сегодня благодаря художникам так называемое «негритянское искусство» вошло в моду. А я теперь собираю две коллекции: цыганскую и еврейскую. В общем, все то, что хочет уничтожить Гитлер.
— А не лучше ли уничтожить самого Гитлера?
Не отвечая на мой вопрос, он подвел меня к стопке книг:
— Каждый вечер я ухожу сюда, чтобы поразмыслить над еврейскими книгами. А днем у себя в кабинете изучаю иврит. Ведь никогда не предугадаешь…
— Чего не предугадаешь?…
— Если потоп еще продлится и в мире больше не останется ни одного еврея, говорящего на иврите, я смогу научить тебя этому языку. А ты передашь его другим.
Я кивнул. Учитывая поздний час, фантастический декор крипты, этой пещеры Али-Бабы, которая раскачивалась в колеблющемся пламени свечей, происходящее казалось мне скорее игрой, нежели реальностью. Я с горячностью воскликнул, и голос мой зазвенел под гулким сводом крипты:
— Тогда все скажут, что вы Ной, а я — ваш сын! Взволнованный, отец Понс опустился передо мной
на колени. Я чувствовал, что он хочет меня расцеловать, но не решается. Мне было хорошо.
— Давай заключим такой уговор, Жозеф: ты будешь делать вид, что ты христианин, а я буду делать вид, что я еврей. Ты будешь ходить к обедне, повторять катехизис, учить историю Иисуса по Новому Завету; я же буду рассказывать тебе Тору, Мишну [6], Талмуд, и мы вместе будем учиться писать ивритские буквы. Ты согласен?
— Еще бы!
— Это будет нашей тайной, величайшей из всех тайн. Если кто-нибудь из нас проболтается, мы оба можем погибнуть. Клянешься молчать?
— Клянусь!
Я воспроизвел замысловатое телодвижение, посредством которого Руди научил меня клясться, и плюнул на землю.
С этой ночи мне было позволено вести подпольную, двойную жизнь вместе с отцом Понсом. Я утаил от Руди свою ночную вылазку и устроил так, чтобы он поменьше интересовался поведением священника: я переключил его внимание на белокурую Розу, красивую шестнадцатилетнюю девушку, которая помогала эконому на кухне. Я уверял Руди, что она пялится на него всякий раз, как он не смотрит в ее сторону. Руди очертя голову ринулся в расставленные мною сети и совершенно помешался на Розе. Он обожал вздыхать о несбыточной любви.
— Тебе пока нельзя. Ты маленький. У тебя еще не было первого причастия.
Слегка огорченный, я все же вздохнул с облегчением: меня отстранили не потому, что я еврей, значит, это не так уж заметно.
Возвратившись на Желтую Виллу, я побежал к Руди поделиться своими восторгами. Мне никогда прежде не доводилось бывать ни в театре, ни на концерте, и католическая церемония представлялась мне великолепным спектаклем. Руди добродушно выслушал меня и покачал головой:
— А ведь самого прекрасного ты не видел… — Ты о чем?
Он взял что-то в своем шкафчике и знаком велел мне следовать за ним в парк. Уединившись под каштаном, вдали от любопытных взглядов, мы уселись на землю по-турецки, и тогда он протянул мне то, что принес с собой.
Из молитвенника в замшевом переплете, невероятно ласковом и нежном на ощупь, со страницами с золотым обрезом, напоминавшим золото алтаря, и шелковыми ленточками-закладками, похожими на зеленое облачение священника, он извлек чудесные открытки. На них была женщина, всегда одна и та же, хотя черты ее лица, прическа, цвет глаз и волос менялись. Каким образом я узнал, что она была та же самая? По свету, исходившему от ее чела, по ясному взгляду, по невероятной белизне кожи, которая слегка розовела на щеках, и по простоте ее длинных, ниспадавших складками платьев, в которых она выглядела такой величавой, сияющей, царственной [4].
— Кто это?
— Дева Мария. Мать Иисуса. Жена Бога.
Сомнений не оставалось — она точно была божественного происхождения. Она светилась. И свет этот передавался всему, что ее окружало, — даже картон казался уже не картоном, а чем-то вроде пирожного безе, из снежно-взбитых белков, с рельефным рисунком, кружева которого подчеркивали оттенки нежно-голубого, эфирно-розового и других пастельных тонов, казавшихся более хрупкими и дымчатыми, чем облака, потревоженные зарей.
— По-твоему, это золото?
— Конечно.
Я вновь и вновь водил пальцем по драгоценному головному убору вокруг этого спокойного лица Я прикасался к золоту. Я нежно поглаживал шапочку Марии. И Мать Бога мне это позволяла.
Внезапно глаза мои наполнились слезами, я выпрямил ноги и растянулся на земле всем телом. Руди тоже. Мы тихо плакали, прижимая к сердцу свои карточки. Оба думали о наших матерях. Где они? Так ли им сейчас спокойно и светло, как Деве Марии? И написана ли теперь на их лицах та любовь, которую мы видели тысячу раз, когда они склонялись над нами, и которую мы видели вновь на этих открытках, — или сейчас там скорбь, тоска, отчаяние?
Я принялся напевать мамину колыбельную, и небо между ветками раскачивалось ей в такт. Руди хрипло подтянул, двумя октавами ниже. Так нас и застал отец Понс — напевающих считалочку на идиш, плача над бесхитростными изображениями Девы Марии.
При его появлении Руди тотчас убежал. В свои шестнадцать лет он больше моего боялся выглядеть смешным. Отец Понс уселся рядом со мной.
— Тебе здесь не очень плохо?
— Нет, отец мой.
Сглотнув слезы, я попытался сделать ему приятное:
— Мне очень понравилась месса. И я рад, что буду на этой неделе учить катехизис.
— Тем лучше, — сказал он не очень уверенно.
— Наверное, потом я стану католиком. Он ласково поглядел на меня.
— Ты еврей, Жозеф, и даже если предпочтешь мою религию, ты все равно останешься евреем.
— А что значит «быть евреем»?
— Быть избранным. Происходить из народа, который Бог избрал тысячи и тысячи лет тому назад.
— А почему он нас избрал? Потому что мы были лучше других? Или, наоборот, хуже?
— Ни то ни другое. У вас не было ни особых достоинств, ни особых недостатков. Просто это выпало вам, вот и все.
— Да что же это такое нам выпало?
— Миссия. Долг. Свидетельствовать перед людьми, что есть только один Бог, и с помощью этого Бога побуждать людей уважать себя и других.
— По-моему, у нас это не очень получилось, верно?
Отец Понс не ответил, и я продолжал:
— Если нас и избрали, то скорее как мишень. Ведь Гитлер хочет нас уничтожить.
— Может быть, именно поэтому. Потому что вы — препятствие его варварству. Необычайна миссия, которую Бог поручил вашему народу, а не сам ваш народ. Знаешь ли ты, что Гитлер хотел бы уничтожить и христиан?
— Не выйдет, их слишком много!
— Пока что действительно не выходит. Он попытался сделать это в Австрии, но быстро прекратил. Тем не менее это часть его плана. Истребить и евреев, и христиан. Начал он с вас. Закончит нами.
Так я понял, что деятельность отца Понса объяснялась не одною лишь добротой, но и солидарностью. От этого мне даже стало спокойнее, и тогда я подумал о графе и графине де Сюлли.
— А скажите-ка, отец мой, если я происхожу из народа, которому столько тысяч лет, который избранный и все такое, — значит, я благородный?
От изумления он чуть замялся, а потом пробормотал:
— Ну да, разумеется, ты благородный.
— Так я и думал!
Я испытал явное облегчение от того, что моя интуиция меня не обманула. Отец же Понс продолжал:
— Для меня вообще все люди такие — то есть благородные.
Я пренебрег этим уточнением и предпочел запомнить лишь то, что меня устраивало.
Прежде чем уйти, он потрепал меня по плечу:
— Быть может, тебе покажется это странным, но я бы не хотел, чтобы ты слишком интересовался катехизисом и литургией. Довольствуйся необходимым минимумом, ладно?
Он удалился, оставив меня в ярости. Значит, раз я еврей, я не имею права на нормальную жизнь? Мне ее выдают лишь по крохам! Я не должен считать ее своей! Эти католики хотят оставаться только в кругу своих, — свора лицемеров и лжецов!
Вне себя, я разыскал Руди и дал полную волю своему гневу на отца Понса. Руди не пытался меня успокоить и даже поддержал мое намерение держаться подальше от священника.
— Ты правильно делаешь, что не доверяешь ему. С этим субчиком вообще не все ясно. Я доподлинно знаю, что у него есть один секрет.
— Какой еще секрет?
— Другая жизнь. Тайная. И наверняка постыдная.
— Что за другая жизнь?
— Нет, я не должен ничего говорить.
Пришлось приставать к Руди до самого вечера, пока он, обессилев от сопротивления, наконец не поведал мне то, что ему удалось обнаружить.
Каждую ночь, после отбоя, когда дортуары закрывались, отец Понс бесшумно спускался по лестнице, с предосторожностями опытного взломщика отпирал заднюю дверь и выходил в школьный парк. Возвращался он лишь часа через два или три, оставляя в комнате на время своего отсутствия зажженную лампу, чтобы все думали, будто он у себя.
Руди заметил эти ночные отлучки отца Понса, а затем удостоверился в их регулярности, когда сам тайком выбирался из дортуара, чтобы покурить в туалете.
— Куда же это он ходит?
— Понятия не имею. Нам запрещено покидать Виллу.
— Я его выслежу.
— Ты? Да тебе всего шесть лет!
— Вообще-то, по правде, семь. Даже почти восемь.
— Тебя выгонят!
— Думаешь, отправят к родителям?
И хотя Руди чуть не с воплями отказывался стать моим сообщником, я все-таки выцыганил у него часы и стал с нетерпением дожидаться ночи, причем сна у меня не было ни в одном глазу.
В половине десятого я осторожно пробрался между кроватями до самого коридора, где, укрывшись за большой фаянсовой печью, увидел, как отец Понс спускается по лестнице, бесшумно, словно тень, скользя вдоль стен.
Дьявольски стремительный, он легко справился с массивными замками задней двери и проскользнул в сад. Промешкав минуту из необходимости медленно, без скрипа отворить дверь, я чуть было не потерял из виду его хрупкий силуэт, быстро удалявшийся среди деревьев. Неужели достойный священник, спаситель детей, и был тем самым человеком, который сейчас проворно несся в неверном свете луны, изворотливый как волк, ловко уклоняясь от кустов и корней, о которые я то и дело спотыкался своими босыми ногами? Я дрожал при мысли, что он от меня уйдет. Хуже того, я боялся, что он просто исчезнет, ибо нынче вечером он явил себя существом злокозненным и знакомым с самыми хитроумными уловками.
Он замедлил шаг лишь на полянке, где заканчивался парк. Впереди высилась ограда. Отсюда был только один выход — расположенная рядом с заброшенной часовней маленькая железная дверь, за которой была дорога. Для меня погоня прекращалась здесь: в одной пижаме, босиком, с задубевшими от холода ногами, я бы ни за что не осмелился преследовать его по незнакомой местности. Однако он приблизился к церквушке, достал из своей сутаны громадный ключ, отпер дверь и тотчас затворил ее за собой. Я услышал, как изнутри ключ дважды повернулся в замке.
Так вот, стало быть, в чем заключался секрет отца Понса? Он всего-навсего отправлялся по вечерам в старую часовню в глубине сада, чтобы молиться в одиночестве! Я был разочарован. Тоже мне, тайна! Никакой романтики! Дрожащему от холода, с мокрыми по щиколотку ногами, мне ничего не оставалось, кроме как вернуться в дортуар.
И тут ржавая дверь в стене приоткрылась. Какой-то человек, с мешком на плечах, проник на территорию Желтой Виллы и уверенно направился к часовне. Он несколько раз осторожно постучал в дверь, и стук этот явно был условным.
Священник открыл, вполголоса обменялся с гостем несколькими словами, забрал мешок и тотчас заперся снова. Незнакомец немедленно исчез за железной дверью в ограде.
Я по-прежнему стоял за деревом, потрясенный. Какими махинациями занимался отец Понс? Что ему принесли в этом мешке? Я уселся на покрытую мхом землю, прислонившись спиной к дубу, полный решимости дожидаться следующих поставок.
Ночная тишина трещала по всем швам, словно пожираемая пламенем тоски. Быстрые шорохи, резкие вспархивания, внезапные, необъяснимые всполохи, жалобные постанывания, столь же невнятные, как и сменяющая их безмолвная боль. Сердце учащенно колотилось у меня в груди. Голову сдавливал невидимый обруч. Мой страх все более напоминал горячку.
Единственным, что приносило мне некоторое успокоение, было тиканье часов. Часы Руди, дружественные и непоколебимые, не поддаваясь страху ночной темноты, продолжали отсчитывать время у меня на запястье.
В полночь отец Понс вышел из часовни, тщательно запер дверь и направился обратно к Желтой Вилле.
Я был так измучен, что едва не остановил его по дороге, но он так поспешно пронесся между деревьями, что я просто не успел.
На обратном пути я был менее осторожен. Несколько раз у меня под ногой хрустнула ветка, и при каждом шорохе священник останавливался и вглядывался во тьму. Добравшись до Виллы, он быстро юркнул в дверь, и до меня донесся звук запираемых замков.
Оказаться запертым снаружи — вот чего я не предусмотрел! Здание высилось передо мной — массивное, мрачное и враждебное. Холод и усталость истощили мои силы. Что было делать? Ведь утром непременно выяснится, что я ночевал неизвестно где, а кроме того… — вот именно: куда бы сейчас пойти переночевать? До утра, между прочим, можно и не дотянуть!
Я уселся на ступеньки и заплакал. Это меня, по крайней мере, немного согрело. Тоска диктовала единственно возможный выход из положения: умереть! Да, самым достойным было именно умереть — здесь, сейчас, сию минуту!
Чья-то рука легла на мое плечо.
— Давай заходи скорее!
Я подскочил от неожиданности. На меня печально смотрел Руди:
— Когда я увидел, что ты не вернулся вслед за отцом Понсом, я догадался, что у тебя какие-то проблемы.
И хотя он был моим крестным, хотя росту в нем было два метра и я должен был держать его в ежовых рукавицах, если хотел сохранить свою независимость, я бросился к нему на шею и, на время нескольких слезинок, примирился с тем, что мне всего семь лет.
На следующий день, во время перемены, я рассказал Руди обо всем, что видел ночью в саду. С видом знатока он незамедлительно поставил диагноз:
— Черный рынок! Он торгует на черном рынке, как все. Тут и гадать нечего.
— А что, по-твоему, ему доставляют в этом мешке?
— Ясное дело, жратву!
— А почему же он не приносит свой мешок сюда?
Мой вопрос поставил Руди в тупик. Я продолжал наступать:
— И зачем он торчит два часа в старой церкви, в кромешной тьме? Что он там делает?
Руди запустил пятерню в свою дикую гриву, словно в поисках ответа.
— Почем я знаю… Может, ест то, что ему принесли в мешке!
— Чтобы отец Понс ел битых два часа, это при его-то худобе? И съел все, что было в здоровенном мешке? Ты сам-то веришь в то, что говоришь?
— Нет.
Весь день я наблюдал за отцом Понсом всякий раз, как представлялась возможность. Что за тайну скрывал этот человек? Он ухитрялся вести себя настолько естественно, что мне становилось просто страшно. Неужто возможно так притворяться? Неужто можно так обманывать? Какое чудовищное двуличие! А что, если он сам дьявол в сутане?
Перед самым ужином Руди радостно кинулся ко мне:
— Я понял! Он участвует в Сопротивлении. Наверное, прячет в заброшенной часовне радиопередатчик. И каждый вечер получает сведения, а потом передает их кому надо.
— Точно!
Это предположение понравилось мне сразу же, ибо было спасительным для отца Понса, возвращая доброе имя герою, который пришел за мной в особняк графа де Сюлли, чтобы вызволить из беды.
Под вечер отец Понс затеял во дворе футбольный матч. Я не стал играть, чтобы без помех восхищаться этим человеком — таким свободным, ласковым, смеющимся, среди детей, которых он спасал от нацистов. В нем не таилось ровным счетом ничего демонического — одна лишь доброта. И не видеть этого мог только слепой!
В следующие дни мне спалось немножко лучше. Дело в том, что с самого моего прибытия в пансион приближение ночи нагоняло на меня тоску и страх. Лежа на железной койке, в холодных простынях, ударяясь костями сквозь тощий матрац о металлические пружины кровати, под внушительным потолком нашего дортуара, где кроме меня спали тридцать моих товарищей и дежурный воспитатель, я более чем когда-либо испытывал невыносимое одиночество. Я боялся заснуть, я боролся со сном изо всех сил, и во время этой борьбы мне совсем не нравилось мое собственное общество. Хуже того, оно мне было отвратительно. Я был просто грязным отребьем, вошью, и даже в навозной куче было больше смысла и прелести, чем во мне. Я ругал себя последними словами, я грозил себе ужасными карами. «Если ты снова это сделаешь, тебе придется отдать свой самый чудесный красный агатовый шарик мальчику, которого ты ненавидишь больше всех, — например, Фернану!» Но никакие угрозы не помогали… Несмотря на все меры предосторожности, утро заставало меня посреди липкого, теплого, сырого пятна с тяжелым духом свежего сена, которое поначалу даже доставляло мне удовольствие прикосновением и запахом, и я с наслаждением ворочался в нем, покуда, проснувшись, не осознавал, что опять описался в постели! Я готов был сгореть со стыда, тем более что вот уже несколько лет как со мной не случалось ничего подобного. А Желтая Вилла отбрасывала меня назад, и я никак не мог понять почему.
Несколько ночей подряд, быть может потому, что перед сном я размышлял о героизме отца Понса, мне удавалось держать под контролем свой мочевой пузырь.
Однажды в воскресенье, после обеда, Руди подошел ко мне с заговорщицким видом:
— У меня есть ключ…
— Какой ключ?
— Да от часовни же!…
Теперь мы могли проверить деятельность нашего героя.
Спустя несколько минут, тяжело дыша от волнения, но исполненные энтузиазма, мы проникли в часовню.
Она была пуста.
Ни скамеек, ни аналоя, ни алтаря. Ничего. Облупившиеся стены. Запыленный пол. Ошметки сухой, затвердевшей паутины. Ничего. Обветшалое строение, не представляющее ни малейшего интереса.
Мы не смели взглянуть друг другу в глаза из страха в разочаровании другого найти подтверждение своему собственному.
— Давай влезем на колокольню. Радиопередатчики обычно устанавливают на высоте.
Мы взлетели вверх по винтовой лестнице. Но и там нас дожидались лишь многочисленные пятна голубиного помета.
— Этого просто не может быть!
Руди топнул ногой. Его гипотеза рушилась на глазах. Отец Понс ускользал от нас. Нам опять не удавалось раскрыть его тайну.
И что было для меня еще горше, я не мог более убеждать себя в его героизме.
— Надо возвращаться.
На обратном пути через парк мы не обменялись ни единым словом, мучимые все тем же вопросом: чем же это каждую ночь занимался священник среди голых стен и без света? Мое решение было принято бесповоротно: я больше не собирался ждать ни дня, чтобы выяснить это, тем более что иначе я вновь рисковал напрудить в постель.
Ночь. Пейзаж умирает. Смолкают птицы.
В половине десятого я уже занял пост в укрытии на лестнице, одетый потеплее, чем в прошлый раз: шея повязана платком, а на ногах — сабо, обмотанные украденным в мастерской сукном, чтобы не стучали.
Знакомая тень пронеслась вниз по лестнице и углубилась в парк, где темнота уже поглотила все.
Оказавшись на полянке у самой часовни, я метнулся к двери и отбарабанил по деревянной створке условный сигнал.
Дверь приотворилась, и я, не дожидаясь ответа, проскользнул внутрь.
— Но позвольте…
Священник не успел меня разглядеть, он мог лишь заметить проскочивший в дверь силуэт, который был мельче, чем обычно. Он машинально запер за мной дверь. Мы оба очутились в темноте, и ни один не мог различить не только лица, но даже очертаний другого.
— Кто здесь? — крикнул отец Понс.
Перепуганный собственной дерзостью, я не решался ответить.
— Кто здесь? — повторил священник, и в голосе его на этот раз прозвучала угроза.
Мне хотелось убежать. Послышалось чирканье, вспыхнул огонек. В слабом, неверном свете спички лицо отца Понса показалось неправильным, искаженным, пугающим. Я отступил. Огонек приблизился.
— Как! Это ты, Жозеф?
— Да.
— Как ты посмел покинуть пансион?
— Я хочу знать, что вы тут делаете.
И не переводя дыхания, одним длиннющим предложением я рассказал ему о своих сомнениях, слежке, вопросах и пустой церкви.
— Сейчас же возвращайся в дортуар.
— Нет.
— Ты должен слушаться!
— Нет. Если вы не скажете мне, что вы тут делаете, я закричу и ваш сообщник подумает, что вы не смогли сохранить тайну.
— Но ведь это же шантаж, Жозеф.
В эту минуту в дверь постучали. Я умолк. Священник открыл дверь, высунул голову наружу и после краткого разговора забрал свой мешок.
Когда тайный поставщик удалился, я заключил:
— Вот видите, я молчал. Я за вас, а не против вас.
— Я терпеть не могу шпионов, Жозеф.
Облако отпустило луну на волю, и в помещение проник голубоватый свет, от которого наши лица сделались замазочно-серыми. Внезапно священник показался мне слишком высоким, слишком тощим, этаким вопросительным знаком, начертанным углем на стене, — словом, почти карикатурой на злобного еврея, вроде тех, что нацисты расклеивали на стенах домов в нашем квартале, с глазами, вселявшими тревогу, потому что они были живыми. И тут он улыбнулся:
— Ладно, пошли.
Он взял меня за руку и повел в левый придел часовни, где сдвинул лежавший на полу потертый коврик, задубевший от грязи. Под ковриком оказалось кольцо; священник потянул за него, и одна из плит подалась. В черные недра земли уходили ступеньки. На самой верхней из них ждала масляная лампа Священник зажег ее и стал медленно погружаться в темный зев подземелья, сделав мне знак следовать за ним.
— Что, по-твоему, может находиться под церковью? А, малыш?
— Погреб?
— Крипта.
Мы добрались до самых нижних ступенек. Из глубины тянуло свежим грибным духом. Может, это и было дыхание земли?
— И что же, по-твоему, может быть у меня в крипте?
— Не знаю.
— Синагога.
Он зажег несколько свечей, и я смог разглядеть подпольную синагогу, которую устроил священник. Под покровом из дорогой, богато расшитой ткани хранился свиток Торы [5], длинный пергамент, испещренный священными письменами. Открытка с видом Иерусалима указывала, в какую сторону надо поворачиваться во время молитвы, потому что молитвы доходят до Бога только через этот город.
А позади, на полках, громоздились груды разных предметов.
— Что это?
— Моя коллекция.
Он указал на книги с молитвами, мистическими стихами и комментариями раввинов. Там же стояли подсвечники на семь и девять свечей. Рядом с граммофоном виднелась стопка черных восковых лепешек.
— Что это за пластинки?
— Молитвенная музыка, песнопения на идиш. А знаешь ли ты, друг мой Жозеф, кто был первым в человеческой истории коллекционером?
— Нет!
— Это был Ной.
— Не слыхал про такого.
— Давным-давно на землю обрушились бесконечные дожди. Вода пробивала крыши, ломала стены, сносила мосты, затопляла дороги, вздувала реки и моря. Ужасные наводнения уничтожали деревни и даже целые города. Уцелевшие люди укрывались высоко в горах, которые сначала были надежным убежищем, но потом под воздействием воды треснули и раскололись на куски. Тогда один человек по имени Ной понял, что еще немного — и вся наша планета полностью скроется под водой. И стал собирать коллекцию. С помощью своих сыновей и дочерей он постарался отыскать самца и самку всех живых существ — лиса и лисицу, тигра и тигрицу, петуха и курицу, пару пауков, пару страусов, пару змей… Он пренебрег лишь рыбами и морскими млекопитающими, потому что они и так вовсю размножались в прибывающем океане. Одновременно он построил огромный корабль, и, когда вода добралась до места, где он жил, Ной погрузил на свой корабль всех людей и животных, которые еще остались на земле. Много месяцев Ноев ковчег плавал безо всякой цели по поверхности безбрежного моря, которое поглотило землю. А потом дожди прекратились. Вода понемногу схлынула. Ной опасался, что не сможет прокормить всех обитателей своего ковчега. Он отпустил голубку, которая улетела и вернулась, принеся в клюве свежий оливковый листик, и стало ясно, что горные кряжи наконец-то вновь показались над водами. И Ной понял, что его невероятная затея удалась: он спас все Божий творения!
— А почему же Бог не спас их сам? Ему что, все равно? Или Он был в отпуске?
— Бог сотворил мир раз и навсегда. Он дал нам инстинкт и разум, чтобы впредь мы могли обходиться без Него.
— И вы берете пример с Ноя?
— Да. Я, подобно ему, коллекционирую. В детстве мне пришлось жить в Бельгийском Конго, где служил мой отец. Белые там настолько презирали негров, что я принялся собирать коллекцию предметов туземного быта.
— И где она сейчас?
— В Намюрском музее. Сегодня благодаря художникам так называемое «негритянское искусство» вошло в моду. А я теперь собираю две коллекции: цыганскую и еврейскую. В общем, все то, что хочет уничтожить Гитлер.
— А не лучше ли уничтожить самого Гитлера?
Не отвечая на мой вопрос, он подвел меня к стопке книг:
— Каждый вечер я ухожу сюда, чтобы поразмыслить над еврейскими книгами. А днем у себя в кабинете изучаю иврит. Ведь никогда не предугадаешь…
— Чего не предугадаешь?…
— Если потоп еще продлится и в мире больше не останется ни одного еврея, говорящего на иврите, я смогу научить тебя этому языку. А ты передашь его другим.
Я кивнул. Учитывая поздний час, фантастический декор крипты, этой пещеры Али-Бабы, которая раскачивалась в колеблющемся пламени свечей, происходящее казалось мне скорее игрой, нежели реальностью. Я с горячностью воскликнул, и голос мой зазвенел под гулким сводом крипты:
— Тогда все скажут, что вы Ной, а я — ваш сын! Взволнованный, отец Понс опустился передо мной
на колени. Я чувствовал, что он хочет меня расцеловать, но не решается. Мне было хорошо.
— Давай заключим такой уговор, Жозеф: ты будешь делать вид, что ты христианин, а я буду делать вид, что я еврей. Ты будешь ходить к обедне, повторять катехизис, учить историю Иисуса по Новому Завету; я же буду рассказывать тебе Тору, Мишну [6], Талмуд, и мы вместе будем учиться писать ивритские буквы. Ты согласен?
— Еще бы!
— Это будет нашей тайной, величайшей из всех тайн. Если кто-нибудь из нас проболтается, мы оба можем погибнуть. Клянешься молчать?
— Клянусь!
Я воспроизвел замысловатое телодвижение, посредством которого Руди научил меня клясться, и плюнул на землю.
С этой ночи мне было позволено вести подпольную, двойную жизнь вместе с отцом Понсом. Я утаил от Руди свою ночную вылазку и устроил так, чтобы он поменьше интересовался поведением священника: я переключил его внимание на белокурую Розу, красивую шестнадцатилетнюю девушку, которая помогала эконому на кухне. Я уверял Руди, что она пялится на него всякий раз, как он не смотрит в ее сторону. Руди очертя голову ринулся в расставленные мною сети и совершенно помешался на Розе. Он обожал вздыхать о несбыточной любви.