нет. У меня были самые лучшие намерения -- это признают все. Разве я не сам
разучивал с ней новую песню?.. Помилуйте, конечно, сам. Да, она еще сидела в
комнате с повязкой на глазах, когда я разучивал с ней песню... и знаете, как
мне это пришло в голову? Случилось несчастье, подумал я, но ведь еще не все
потеряно. Голос у нее остался, и красивое лицо тоже... Так я и сказал
матери, она была в совершеннейшем отчаянии. Фрау Ладенбауер, сказал я ей,
еще не все потеряно, только следите за ней! И потом, теперь ведь имеются эти
институты для слепых, там они со временем могут даже снова научиться читать
и писать... И я знал одного, совсем молодого человека, который ослеп в
двадцать лет. Но каждую ночь ему снились самые прекрасные фейерверки и
всевозможные иллюминации.
Брейтенедер засмеялся.
-- Вы это серьезно? -- спросил он.
-- Ах, что там! -- грубо ответил Ребаи. -- Чего вы от меня хотите? Уж
не покончить ли мне самоубийством? Как бы не так! По совести, я достаточно
хлебнул горя на этом свете! Или вы думаете, что это жизнь, господин фон
Брейтенедер? Когда-то в молодости человек писал пьесы для театра, а в
шестьдесят восемь лет в конце концов так преуспел, что вынужден за несколько
жалких крейцеров аккомпанировать всякому безголосому ничтожеству на разбитом
рояле и сочинять куплеты... А знаете, сколько я получаю за куплет? Вы были
бы поражены, господин фон Брейтенедер...
-- Но ведь ваши вещицы исполняют, -- сказал Иедек, который теперь
шествовал рядом с ними очень серьезно, благовоспитанно, даже с некоторым
достоинством.
-- Что вам от меня надо? -- спросил Брейтенедер. У него вдруг возникло
чувство, что эти двое его преследуют, и он не понимал почему. Что у него
общего с этими людьми?.. Но Ребаи продолжал:
-- Будущность хотел я обеспечить девочке, понимаете, всю ее
будущность!.. Именно этой новой песней, именно этой... И разве она не
прекрасна? Не трогательна?..
Маленький Иедек вдруг придержал Брейтенедера за рукав, поднял
указательный палец левой руки, требуя внимания, вытянул губы и засвистел. Он
насвистывал мелодию новой песни, которую Мари Ладенбауер, прозванная Белой
Иволгой, пела прошлым вечером. Он насвистывал ее безупречно, потому что и
этим искусством владел в совершенстве.
-- Дело не в мелодии, -- сказал Брейтенедер.
-- А в чем же? -- закричал Ребаи. Все трое шли быстро, почти бежали,
несмотря на то что дорога заметно поднималась в гору. -- В чем же, господин
фон Брейтенедер?.. Дело в тексте, полагаете вы?.. Ради господа бога, да
разве в тексте есть хоть что-нибудь, чего бы Мари сама не знала?.. А у нее в
комнате, когда я с ней разучивал песню, она даже ни разу не заплакала. Она
сказала: "Это печальная песня, господин Ребаи, но она прекрасна!" Прекрасна,
сказала она... Да, разумеется, это печальная песня, господин фон
Брейтенедер, но ведь и судьба ее тоже печальна. Как же я мог написать для
нее веселую песню?..
Дорога терялась в лесу. Сквозь ветви сверкало солнце, в кустах звенел
смех, раздавались голоса. Все трое шли рядом так быстро, словно хотели
убежать друг от друга. Вдруг Ребаи снова заговорил:
-- А публика, черт побери, разве публика не аплодировала как
сумасшедшая?.. Ведь я знал заранее, что с этой песней она будет иметь
грандиозный успех! И она была счастлива... все ее лицо прямо-таки смеялось,
а последнюю строфу ей пришлось даже повторить. И это па самом деле
трогательная строфа! Когда она пришла мне в голову, у меня самого глаза
наполнились слезами -- вы понимаете, это из-за намека на другую песню,
которую она всегда пела.
И он спел или, вернее, продекламировал, особо выделяя рифмы:

    Как чудесно было прежде жить, друзья, --


    Видеть солнцем озаренные поля,


    В воскресенье с милым по лесу гулять


    И в его глазах любовь, любовь читать...


    Ныне закатилось солнце для меня,


    И любовь погасла, как сиянье дня!


-- Довольно, -- закричал Брейтенедер, -- ведь я это слышал!
-- Разве это не прекрасно? -- сказал Ребаи и взмахнул цилиндром. --
Мало кто пишет теперь такие куплеты. Пять гульденов дал мне старик
Ладенбауер... вот каковы мои гонорары, господин фон Брейтенедер. А ведь я
еще и разучивал их с ней.
А Иедек снова поднял указательный палец и тихонько спел припев: "О,
боже, как печальна моя доля -- никогда уж не видать мне лес и поле!"
-- Так почему же, спрашиваю я!.. -- снова закричал Ребаи. -- Почему?..
Ведь я сразу пошел к ней... разве не правда, Иедек?.. Она сидела со
счастливой улыбкой на лице, пила вино, а я погладил ее волосы и сказал: "Ну,
вот видишь, Марм, как публике понравилась наша песня? Теперь к нам станут
приезжать и из города, песня произведет фурор... а поешь ты ее чудесно". И
все в том же духе, как говорят в подобных случаях... Хозяин тоже пришел ее
поздравить. И цветы она получила... правда, не от вас, господин фон
Брейтенедер... И все было в полном порядке... Так чем же виноват мой куплет?
Это просто ерунда!
Вдруг Брейтенедер остановился и схватил Ребаи за плечи:
-- Зачем вы ей сказали, что я пришел?.. Зачем?.. Ведь я же просил вас
ничего не говорить!
-- Пустите меня! Ничего я ей не говорил. Видно, она узнала от старухи.
-- Нет, -- любезно сказал Иедек и поклонился. -- Это я взял на себя
смелость, господин фон Брейтенедер. Это я взял на себя смелость. Я знал, что
вы здесь, вот поэтому я и сказал ей, что вы здесь. И потому, что она так
часто о вас спрашивала, когда болела, я ей и сказал: "Господин Брейтенедер
здесь... он стоит сзади у фонаря, -- сказал я, -- и слушает прямо-таки с
наслаждением".
-- Вот как? -- произнес Брейтенедер.
У него перехватило дыхание, и он вынужден был отвести глаза от
пристального взгляда Иедека, устремленного на него. В изнеможении опустился
он на скамью, мимо которой они проходили, и закрыл глаза. Внезапно он снова
увидел себя в саду, и в ушах его раздался голос старой фрау Ладенбауер:
"Мари просит вам кланяться и спрашивает, не желаете ли вы зайти к нам после
представления". Он вспомнил, как необычайно легко стало у него на душе после
этих ее слов, так легко, будто Мари ему все простила. Он выпил поставленное
перед ним вино и велел принести другое, получше. Он пил так много, что жизнь
показалась ему гораздо легче. С удовольствием смотрел и слушал он следующие
номера, аплодировал вместе со всеми и, когда представление кончилось, в
отличном настроении прошел через сад и зал в особую комнату кабачка, к
круглому угловому столику, за которым обычно собиралась труппа после
представления. Некоторые из артистов уже сидели там: Вигель-Вагель, Иедек с
женой, какой-то человек в очках, которого Карл совсем не знал, -- все с ним
поздоровались и не слишком были удивлены его появлением. Вдруг он услышал
позади себя голос Мари: "Я сама дойду, мама, ведь я знаю дорогу". Он не
решился обернуться, но она уже села рядом с ним и сказала: "Добрый вечер,
господин Брей-тенедер! Как вы поживаете?" И в это мгновение он вспомнил, что
в свое время она всегда говорила "вы" и "господин" одному молодому человеку,
бывшему прежде ее любовником. Мари начала есть, ей все подали уже
нарезанным, и компания пировала и веселилась, словно не было никакого
несчастья. "Все хорошо, -- сказал старый Ладенбауер. -- Теперь дела пойдут
на лад". Фрау Иедек рассказывала, что публика нашла голос Мари гораздо
красивее, чем раньше, а господин Вигель-Вагель поднял рюмку и крикнул: "За
выздоровевшую!" Мари протянула свою рюмку, все с ней чокнулись, и Карл тоже
коснулся ее рюмки своей. И тогда ему показалось, что она старается погрузить
свой мертвый взгляд в его глаза и видит все, что творится в глубине его
души. Ее брат тоже был здесь, очень элегантно одетый. Он предложил Карлу
сигару. Веселее всех была Илька; ее поклонник, толстый молодой человек с
тревожно нахмуренным лбом, сидел напротив нее и оживленно беседовал с
господином Ладенбауером. Но фрау Иедек так и не сняла своего желтого плаща и
смотрела в угол, где не на что было смотреть. Два или три раза подходили
люди с соседнего столика и поздравляли Мари. Она отвечала в своей обычной
спокойной манере, как раньше, словно решительно ничего не изменилось. И
вдруг она сказала Карлу: "Но почему же вы так молчаливы?" Только теперь он
заметил, что все время сидел, не открывая рта. И тогда он стал веселее всех,
принял участие в общей беседе, но к Мари не обратился ни с единым словом.
Ребаи вспоминал прекрасное время, когда он писал куплеты для Мат-расса,
рассказал содержание одного фарса, сочиненного им тридцать пять лет назад,
и, как умел, изобразил всех действующих лиц. Самое большое веселье вызвал он
в роли богемского музыканта. В час ночи гости поднялись. Фрау Ладенбауер
взяла дочь под руку. Все смеялись, кричали... это было так странно; никто
уже не видел ничего особенного в том, что для Мари мир теперь погрузился во
тьму. Карл шел рядом с ней. Мать добродушно расспрашивала его о всякой
всячине -- что у него делается дома, как он развлекался во время своей
поездки, и Карл торопливо рассказывал о всевозможных вещах, которые видел,
особенно о спектаклях, которые посетил, все время поражаясь тому, как
уверенно шла Мари, поддерживаемая матерью, и как спокойно и весело она его
слушала. Потом они сидели в кафе, старом прокуренном помещении, в этот час
уже совсем безлюдном. И толстый друг венгерки Ильки угощал всю компанию. В
окружавшем их шуме и суматохе Мари так близко придвинулась к Карлу, совсем
как бывало иногда в прежнее время, что он ощутил тепло ее тела. И вдруг он
даже почувствовал, как она коснулась его руки и погладила ее, не говоря ни
слова. Ему так захотелось что-нибудь ей сказать... что-нибудь ласковое,
утешительное, но он не мог... Он искоса взглянул на нее, и снова ему
показалось, будто из ее глаз что-то смотрит на него, но то был не
человеческий взгляд, а нечто жуткое, странное, чего он раньше не знал, и его
охватил ужас, словно рядом с ним сидело привидение... Ее рука дрогнула и
медленно отстранилась, и она тихо спросила: "Почему ты боишься? Ведь я все
та же?" И опять он не смог ответить, а сразу заговорил с другими. Через
некоторое время вдруг раздался голос: "Но где же Мари?" Это спросила фрау
Ладенбауер. И тогда все заметили, что Мари исчезла. "Но где же Мари?" --
закричали и другие. Некоторые поднялись, старый Ладенбауер стоял у двери
кафе и кричал на улицу: "Мари!" Все были взволнованы, говорили наперебой.
Кто-то сказал: "Но как вообще можно было допустить, чтобы такое существо
встало и ушло в одиночестве?" Вдруг со двора донесся крик: "Принесите
свечи... принесите фонари!" И возглас: "Иисус-Мария!" Это опять был голос
старой фрау Ладенбауер. Все устремились через маленькую кухню во двор. Над
крышами уже стелился рассвет. Вокруг старого двухэтажного дома шла
деревянная галерея. Наверху, облокотившись о перила, стоял человек в ночной
сорочке с горящей свечой в подсвечнике и смотрел во двор. За ним показались
две женщины в ночном одеянии, другой мужчина мчался вниз по скрипящей
лестнице. Это Карл увидел раньше всего. Потом что-то сверкнуло перед его
глазами, кто-то поднял белую кружевную шаль и снова ее уронил. Он слышал,
как около него говорили: "Ничего уже не поможет... все кончено... Позовите
же врача! Почему не едет Скорая помощь?.. Полицейского! Полицейского!.." Все
перешептывались, некоторые выбежали на улицу; за одной фигурой Карл невольно
следил глазами. Это была длинная фрау Иедек в желтом плаще; в отчаянии
прижав обе руки к вискам, она убежала и не вернулась... За Карлом толпились
люди. Он вынужден был отталкивать их локтями, чтобы не упасть на фрау
Ладенбауер, которая, стоя на коленях, держала обе руки Мари, раскачивала их
из стороны в сторону и кричала: "Скажи что-нибудь! Скажи хоть слово!.."
Наконец пришел с фонарем привратник в коричневом халате и ночных шлепанцах.
Осветив лицо Мари, он сказал: "Какое несчастье! И нужно же ей было удариться
головой прямо о закраину колодца". И тогда Карл увидел, что Мари была
распростерта у каменной закраины колодца. Вдруг мужчина в сорочке, стоявший
на галерее, сказал: "Я слышал, как что-то загрохотало, -- не прошло еще и
пяти минут!" И, подняв головы, все посмотрели на него, но он только все
время повторял: "Не прошло еще и пяти минут, как я услышал грохот..." --
"Как это она взобралась наверх?" -- прошептал кто-то за спиной у Карла. "Но
помилуйте, -- ответил другой, -- ведь она знает этот дом; она ощупью
пробралась через кухню, потом по лестнице наверх и потом через перила вниз;
не так-то уж это трудно". Так шептались вокруг Карла, но он даже не узнавал
голосов, хотя говорили, конечно, знакомые, и не оборачивался. Где-то по
соседству запел петух. Карлу казалось, что все это происходит во сне.
Привратник поставил фонарь на закраину колодца. Мать кричала: "Когда же
придет врач?" Старый Ладенбауер приподнял голову Мари так, что свет фонаря
упал ей прямо на лицо. И Карл отчетливо увидел, как шевельнулись ее ноздри,
дрогнули губы и открытые мертвые глаза взглянули на него совсем как прежде.
Он увидел также, что место, где раньше лежала ее голова, было красным и
влажным. Он крикнул: "Мари! Мари!" Но никто его не слышал, да и сам он не
слышал себя. Мужчина наверху, на галерее все еще стоял, перегнувшись через
перила, стояли и обе женщины рядом с ним, словно зрители на представлении.
Свеча потухла. Над двором стоял лиловый рассвет. Фрау Ладенбауер положила
голову Мари на сложенную белую кружевную шаль. Карл по-прежнему стоял
неподвижно и пристально смотрел вниз. Вдруг сразу посветлело, и теперь он
видел, что лицо Мари было совершенно спокойно и ничто не шевелилось в нем,
только капли крови медленно стекали со лба, из-под волос по щекам и шее на
влажный булыжник. И он понял, что Мари мертва...
Карл открыл глаза, словно отгоняя страшный сон. Он сидел один на скамье
у края дороги и видел, как капельмейстер Ребаи и полоумный Иедек спешили
вниз по той же дороге, по которой они все вместе поднимались наверх.
По-видимому, они горячо о чем-то говорили, размахивая руками и сильно
жестикулируя. Тросточка Иедека тонкой линией вырисовывалась на горизонте.
Все быстрее шли они, окутанные легким облачком пыли, а их слова замирали на
ветру. Вокруг сверкало солнце, и глубоко внизу в полуденном зное плыл и
дрожал город.
1905

    СМЕРТЬ ХОЛОСТЯКА


В дверь постучали совсем тихо, но врач сразу проснулся, зажег свет и
встал с постели. Он посмотрел на жену, которая продолжала спать, надел
шлафрок и вышел в переднюю. Он не сразу узнал стоявшую там старуху в сером
платке.
-- Нашему барину стало вдруг очень плохо, -- сказала она. --
Пожалуйста, господин доктор, ступайте к нему поскорее.
Врач узнал голос. Это была экономка его друга, холостяка. Первой мыслью
доктора было: "Моему другу пятьдесят пять лет, он уже несколько лет как
болеет сердцем, -- может быть, с ним и вправду что-нибудь серьезное".
И он сказал:
-- Иду сейчас же, вы подождете меня?
-- Извините, пожалуйста, господин доктор, но я спешу еще к двум
господам. -- И старуха назвала имена коммерсанта и поэта.
-- А к ним вам зачем?
-- Барин хочет их увидеть еще раз.
-- Увидеть еще раз?
-- Да, господин доктор.
Он созывает друзей, подумал врач, значит, чувствует, что смерть
близка... И он спросил:
-- С барином кто-нибудь остался?
Старуха ответила:
-- Конечно, господин доктор, Иоганн от него не отходит, -- и ушла.
Доктор вернулся в спальню, и, покамест он быстро и как можно бесшумнее
одевался, в душе его поднялось какое-то горькое чувство. Пожалуй, даже не
боль оттого, что, быть может, сейчас он теряет доброго старого друга, а
мучительное сознание, что вот и его конец близок, его и всех тех, кто только
несколько лет тому назад был еще молод.
Влажной, теплой весенней ночью ехал врач в своей открытой коляске в
ближнее предместье, где жил холостяк. Он поглядел наверх, в распахнутое окно
спальни, из которого струился в ночь бледный свет.
Врач поднялся по лестнице, слуга отворил ему дверь, серьезно поклонился
и печально опустил левую руку.
-- Как? -- задыхаясь, спросил врач. -- Я опоздал?
-- Да, господин доктор, -- ответил слуга, -- барин скончался пятнадцать
минут тому назад.
Врач глубоко вздохнул и вошел в комнату. Там, полуоткрыв тонкие
посинелые губы, вытянув руки на белом покрывале, лежал его покойный друг.
Жидкая борода была всклокочена, седые пряди падали на бледный и влажный лоб.
Шелковый абажур, затенявший электрическую лампочку на тумбочке возле
кровати, отбрасывал на подушку красноватую тень. Врач смотрел на умершего.
Когда же он был у нас в последний раз, думал он. Да, помнится, в тот вечер
шел снег. Значит, прошлой зимой. Как редко виделись мы в последнее время!
С улицы донеслось постукивание лошадиных копыт. Врач отвернулся от
умершего и увидел тонкие ветки, колыхавшиеся в ночном воздухе за окном.
Вошел слуга, и врач спросил его, как это случилось.
Слуга начал рассказывать обычную историю -- о том, как больному вдруг
сделалось плохо, стало трудно дышать, как он соскочил с кровати, принялся
ходить взад и вперед по комнате, затем бросился к письменному столу, потом
опять поплелся к постели, как он томился жаждой, стонал, приподнялся еще раз
и вдруг рухнул на подушки. Врач слушал, кивая, положив правую руку на лоб
покойного.
Подъехала чья-то коляска. Врач подошел к окну. Он увидел коммерсанта,
который, вылезая, бросил на него вопрошающий взгляд. Врач невольно опустил
руку, точно так, как встретивший его слуга. Коммерсант вскинул голову,
словно не в силах поверить, врач пожал плечами и, охваченный внезапной
усталостью, сел в кресло в ногах покойного.
Вошел коммерсант, желтое его пальто было расстегнуто; он положил шляпу
на маленький столик у дверей и пожал руку врачу.
-- Просто ужасно, -- сказал он. -- Как это случилось? -- И недоверчиво
поглядел на мертвеца.
Врач рассказал все, что знал сам, и добавил:
-- Даже если бы я и успел приехать, помочь ему я бы не смог.
-- Подумайте только, -- сказал коммерсант, -- сегодня ровно неделя, как
я в последний раз говорил с ним в театре. Я еще звал его поужинать, но он,
как всегда, спешил на одно из своих таинственных свиданий.
-- А у него они все еще были? -- спросил врач, грустно улыбаясь.
Опять подъехала коляска. Коммерсант подошел к окну. Увидев выходящего
из нее поэта, он отошел в глубь комнаты, боясь выражением лица выдать
печальную новость. Врач вынул из портсигара папиросу к стал смущенно вертеть
ее в пальцах.
-- Привычка с того времени, когда я работал в больнице. Бывало, только
выйдешь ночью из палаты, тотчас же и закуришь, все равно что бы там ни
делал, вводил ли морфий или удостоверял смерть.
-- А знаете, -- спросил коммерсант, -- сколько лет я не видел мертвеца?
Четырнадцать -- с тех пор, как отец мой лежал на столе.
-- А ваша жена?
-- Жену я, конечно, видел в самые последние мгновения, но после нет.
Вошел поэт, пожал руки обоим и неуверенно поглядел на постель. Потом
решительно подошел ближе и стал смотреть на покойника, серьезно, но с
каким-то презрительным подергиванием губ. Значит, он, твердил голос у него в
душе. Ибо его давно уже занимала мысль о том, кому из знакомых суждено
отправиться первым в свой последний путь.
Вошла экономка. С глазами полными слез она опустилась на колени возле
постели, заплакала и молитвенно сложила ладони. Поэт, легко и утешающе,
опустил руку ей на плечо.
Коммерсант и врач стояли у окна, вдыхая влажный весенний воздух.
-- Как-то странно, -- сказал коммерсант, -- что он послал за всеми
нами. Неужели он хотел видеть нас у своего смертного одра? Или, может быть,
желал сообщить нам что-нибудь важное?
-- Что касается меня, -- сказал доктор со скорбной улыбкой, -- то тут
не было ничего удивительного, я же врач. А вы, -- обратился он к
коммерсанту, -- вы выступали иногда в качестве консультанта. Может быть, он
хотел передать лично вам свои последние распоряжения.
-- Может быть, -- сказал коммерсант.
Экономка вышла, и друзья слышали, как она разговаривает в передней со
слугой. Поэт все еще стоял у постели и вел таинственный диалог с усопшим.
-- Кажется, -- тихо сказал коммерсант врачу, -- кажется, он чаще бывал
с ним в последнее время. Может быть, он объяснит нам, в чем тут дело.
Поэт стоял, не двигаясь, заложив за спину руки, в которых держал
широкополую серую шляпу. Взгляд его сверлил закрытые глаза покойника.
Господа начали проявлять нетерпение. Коммерсант подошел к поэту и кашлянул.
-- Три дня тому назад, -- выговорил поэт, -- мы гуляли с ним целых два
часа, за городом, на виноградниках. Вы хотите знать, о чем он говорил? О
поездке в
Швецию, куда собирался отправиться летом, о новом альбоме Рембрандта,
вышедшем сейчас у Ватсона в Лондоне, и, наконец, о Сантос-Дюмоне. Говоря об
управлении воздушными кораблями, он приводил множество
математически-физических доводов, которые я не совсем понял. Право же, он не
думал о смерти. Вероятно, все мы в определенном возрасте опять перестаем
думать о ней.
Врач вышел в соседнюю комнату. Здесь он мог разрешить себе закурить.
Странное, даже жуткое чувство охватило его, когда в бронзовой пепельнице на
письменном столе он увидел белый пепел. "Почему, в сущности, я еще здесь? --
подумал он, опускаясь в кресло перед столом. -- У меня больше права уйти,
чем у других, я ведь вызван, конечно, только как врач. Мы с ним были вовсе
не так уж дружны. В мои годы, -- продолжал он размышлять, -- с моим складом
характера, вообще невозможно дружить с человеком, у которого нет никакой
профессии, да и не было никогда. Не будь он богат, что стал бы он делать?
Вероятно, сочинительствовать. Он ведь был очень остроумен". И врач припомнил
несколько злобных и метких замечаний холостяка, особенно касающихся
произведений их общего друга, поэта.
Вошли поэт и коммерсант. При виде доктора, сидевшего в только что
осиротевшем кресле, с папиросой во рту, -- впрочем, он так и не закурил ее,
-- лицо поэта выразило оскорбление. Он закрыл за собой дверь. Они были как
бы в другом мире.
-- Вы хоть сколько-нибудь понимаете? -- спросил коммерсант.
-- Что? -- рассеянно переспросил поэт.
-- Что заставило его послать за нами, именно за нами!
Поэту казалось совершенно излишним искать какие-то особые причины.
-- Наш друг, -- пояснил он, -- почувствовал приближение смерти, и хотя
он жил довольно одиноко, -- во всяком случае, в последнее время, -- но в
такой час у людей, по природе общительных, вероятно, возникает потребность
видеть вокруг себя тех, с кем они прежде были близки.
-- Но ведь у него была возлюбленная, -- заметил коммерсант.
-- Возлюбленная, -- повторил поэт и презрительно вздернул брови.
В эту секунду врач заметил, что средний ящик письменного стола
полуоткрыт.
-- Уж не здесь ли его завещание? -- сказал он.
-- Нам-то что до этого, -- возразил коммерсант, -- особенно в такую
минуту. Впрочем, у него есть сестра, замужняя, она живет в Лондоне.
Вошел слуга. Он хотел бы посоветоваться с господами относительно
катафалка, похорон, объявления о смерти. Насколько он знает, завещание
хранится у нотариуса покойного. Только вряд ли там есть распоряжения насчет
всех этих вещей.
В комнате душно и жарко, заметил поэт. Он раздвинул тяжелые красные
портьеры на одном из окон и распахнул обе рамы. Широкий синий парус весенней
ночи вплыл в комнату. Врач спросил у слуги, не знает ли он, по какой причине
покойный послал за ними, потому что, насколько он помнит, его, как врача, не
приглашали уже много лет. Слуга, казалось, только и ждал этого вопроса. Он
вытащил из кармана своего пиджака огромный бумажник, достал из него листок и
сказал, что барин еще семь лет назад записал имена всех друзей, которых
хотел видеть перед смертью. Так что, если бы барин даже потерял сознание,
слуга имел полномочия и послал бы за господами сам.
Врач взял записку и увидел в ней пять имен. Кроме трех присутствующих,
здесь значилось имя друга, умершего два года назад, и еще какого-то
неизвестного. Слуга пояснил, что это фабрикант, у которого барин бывал лет
девять-десять назад, но адрес его не то утерян, не то забыт. Господа
поглядели друг на друга, смущенные и встревоженные.
-- Что все это значит? -- спросил коммерсант. -- Уж не хотел ли он
произнести речь в последний свой час?
-- Надгробную речь, посвященную себе самому, -- добавил поэт.
Врач заглянул в открытый ящик письменного стола, и вдруг оттуда, с
конверта, написанные крупными латинскими буквами, на него воззрились два
слова: "Моим друзьям".
-- О! -- вскричал врач и, взяв конверт, поднял его над головой,
показывая остальным. -- Это нам, -- пояснил он слуге и движением головы дал
ему понять, что он здесь лишний. Слуга вышел.
-- Нам, -- сказал поэт, глядя широко раскрытыми глазами.
-- Тут и сомнения быть не может, -- заявил врач, -- мы имеем полное
право вскрыть конверт.
-- Обязаны, -- подтвердил коммерсант и застегнул пальто.
Врач взял из стеклянной чаши нож для разрезания бумаги, вскрыл конверт,
вынул письмо и надел пенсне. Этой секундой воспользовался поэт -- он
развернул письмо.
-- Ведь оно предназначено нам всем, -- заметил он вскользь и
прислонился к столу, так что свет от висячей люстры упал на бумагу.
Коммерсант встал с ним рядом. Врач остался на своем месте.
-- Может быть, вы прочтете вслух? -- попросил коммерсант.
Поэт начал:
"Моим друзьям". -- Он прервал себя, улыбаясь: -- Да, господа, здесь
опять то же обращение, -- и с великолепной непринужденностью продолжал