С того дня Наталья осталась у Мелеховых. Дарья внешне ничем не проявляла своего недовольства; Петро был приветлив и родствен, а косые редкие взгляды Дарьи искупались горячей Дуняшкиной привязанностью к Наталье и отечески-любовным отношением стариков.
   На другой же день, как только Наталья перебралась к свекрам, Пантелей Прокофьевич под свой указ заставил Дуняшку писать Григорию письмо.
   "Здравствуй, дорогой сын наш Григорий Пантелеевич! Шлем мы тебе нижайший поклон и от всего родительского сердца, с матерью твоей Василисой Ильинишной, родительское благословение. Кланяется тебе брат Петр Пантелеевич с супругой Дарьей Матвеевной и желает тебе здравия и благополучия; ишо кланяется тебе сестра Евдокея и все домашние. Письмо твое, пущенное от февраля пятого числа, мы получили и сердечно благодарим за него.
   А если, ты прописал, конь засекается, то заливай ему свиным нутряным салом, ты знаешь, и на задок не подковывай, коли нету склизости, или, сказать, гололедицы. Жена твоя Наталья Мироновна проживает у нас и находится в здравии и благополучии.
   Сушеной вишни мать тебе посылает и пару шерстяных чулок, а ишо сала и разного гостинцу. Мы все живы и здоровы, а дите у Дарьи померло, о чем сообщаем. Надысь крыли с Петром сараи, и он тебе велит коня блюсть и сохранять. Коровы потелились; старая кобыла починает, отбила вымя, и видно, как жеребенок у ней в пузе стукает. Покрыл ее с станишной конюшни жеребец по кличке Донец, и на пятой неделе поста ждем. Мы рады об твоей службе и что начальство одобряет тебя. Ты служи, как и полагается. За царем служба не пропадет. А Наталья теперича будет у нас проживать, и ты об этом подумай. А ишо беда: на масленую зарезал зверь трех овец. Ну, бывай здоров и богом хранимый. Про жену не забывай, мой тебе приказ. Она ласковая баба и в законе с тобой. Ты борозду не ломай и отца слухай.
   Твой родитель, старший урядник
   Пантелей Мелехов".
   Полк Григория стоял в четырех верстах от русско-австрийской границы, в местечке Радзивиллово. Григорий писал домой изредка. На сообщение о том, что Наталья пришла к отцу, ответил сдержанно, просил передать ей поклон; содержание писем его было уклончиво и мутно. Пантелей Прокофьевич заставлял Дуняшку или Петра перечитывать их по нескольку раз, вдумываясь в затаенную меж строк неведомую Григорьеву мысль. Перед пасхой он в письме прямо поставил вопрос о том, будет ли Григорий по возвращении со службы жить с женой или по-прежнему с Аксиньей.
   Григорий ответ задержал. После троицы получили от него короткое письмо. Дуняшка читала быстро, глотая концы слов, и Пантелей Прокофьевич с трудом поспевал улавливать смысл, откидывая бесчисленные поклоны и расспросы. В конце письма Григорий касался вопроса о Наталье:
   "...Вы просили, чтоб я прописал, буду я аль нет жить с Натальей, но я вам, батя, скажу, что отрезанную краюху не прилепишь. И чем я Наталью теперь примолвлю, как у меня, сами знаете, дите? А сулить я ничего не могу, и мне об этом муторно гутарить. Нады поймали на границе одного с контрабандой, и нам довелось его повидать, объясняет, что вскорости будет с австрийцами война и царь ихний будто приезжал к границе, осматривал, откель зачинать войну и какие земли себе захапать. Как зачнется война, может, и я живой не буду, загодя нечего решать".
   Наталья работала у свекра и жила, взращивая бессознательную надежду на возвращение мужа, опираясь на нее надломленным духом. Она ничего не писала Григорию, но не было в семье человека, кто бы с такой тоской и болью ожидал от него письма.
   Обычным, нерушимым порядком шла в хуторе жизнь: возвратились отслужившие сроки казаки, по будням серенькая работа неприметно сжирала время, по воскресеньям с утра валили в церковь семейными табунами; шли казаки в мундирах и праздничных шароварах; длинными шуршащими подолами разноцветных юбок мели пыль бабы, туго затянутые в расписные кофточки с буфами на морщиненных рукавах.
   А на квадрате площади дыбились задранные оглобли повозок, визжали лошади, сновал разный народ; около пожарного сарая болгары-огородники торговали овощной снедью, разложенной на длинных ряднах, позади них кучились оравами ребятишки, глазея на распряженных верблюдов, надменно оглядывавших базарную площадь, и толпы народа, перекипавшие краснооколыми фуражками и цветастой россыпью бабьих платков. Верблюды пенно перетирали бурьянную жвачку, отдыхая от постоянной работы на чигаре, и в зеленоватой сонной полуде застывали их глаза.
   По вечерам в топотном звоне стонали улицы, игрища всплескивались в песнях, в пляске под гармошку, и лишь поздней ночью догорали в теплой сухмени последние на окраинах песни.
   Наталья на игрища не ходила, с радостью выслушивала бесхитростные Дуняшкины рассказы. Невидя выровнялась Дуняшка в статную и по-своему красивую девку. Рано вызрела, как яблоко-скороспелка. В этом Году, отрешая от ушедшего отрочества, приняли ее старшие подруги в девичий свой круг. Вышла Дуняшка в отца: приземистая собой, смуглая.
   Пятнадцатая весна минула, не округлив тонкой угловатой ее фигуры. Была в ней смесь, жалкая и наивная, детства и расцветающей юности, крепли и заметно выпирали под кофтенкой небольшие, с кулак, груди, раздавалась в плечах; а в длинных чуть косых разрезах глаз все те же застенчивые и озорные искрились черные, в синеве белков миндалины. Приходя с игрищ, она Наталье одной рассказывала немудрые свои секреты.
   - Наташа, светочка, что-то хочу рассказать...
   - Ну, расскажи.
   - Мишка Кошевой вчерась целый вечер со мной просидел на дубах возле гамазинов.
   - Чего же ты скраснелась?
   - И ничуть!
   - Глянь в зеркало - чисто полымя.
   - Ну, погоди! Ты ж пристыдила...
   - Рассказывай, я не буду.
   Дуняшка смуглыми ладонями растирала полыхавшие щеки, прижимая пальцы к вискам, вызванивала молодым беспричинным смехом:
   - "Ты, гутарит, как цветок лазоревый!.."
   - Ну-ну? - подбадривала Наталья, радуясь чужой радости и забывая о своей растоптанной и минувшей.
   - А я ему: "Не бреши, Мишка!" А он божится. - Дуняшка бубенцами рассыпала смех по горнице, мотала головой, и черные, туго заплетенные косички ящерицами скользили по плечам ее и по спине.
   - Чего ж он ишо плел?
   - Утирку, мол, дай на память.
   - Дала?
   - Нет, говорю, не дам. Поди у своей крали попроси. Он ить с Ерофеевой снохой... Она жалмерка, гуляет.
   - Ты подальше от него.
   - Я и так далеко. - Дуняшка, осиливая пробивающуюся улыбку, рассказывала: - С игрищ идем домой, трое нас, девок; и догоняет нас пьяный дед Михей. "Поцелуйте, шумит; хороши мои, по семаку [семак - две копейки] отвалю". Как кинется на нас, а Нюрка его хворостиной через лоб. Насилу убегли!
   Сухое тлело лето. Против хутора мелел Дон, и там, где раньше быстрилось шальное стремя, образовался брод, на тот берег переходили быки, не замочив спины. Ночами в хутор сползала с гребня густая текучая духота, ветер насыщал воздух пряным запахом прижженных трав. На отводе горели сухостойные бурьяны, и сладкая марь невидимым пологом висела над Обдоньем. Ночами густели за Доном тучи, лопались сухо и раскатисто громовые удары, но не падал на землю, пышущую горячечным жаром, дождь, вхолостую палила молния, ломая небо на остроугольные голубые краюхи.
   По ночам на колокольне ревел сыч. Зыбкие и страшные висели над хутором крики, а сыч с колокольни перелетал на кладбище, ископыченное телятами, стонал над бурыми затравевшими могилами.
   - Худому быть, - пророчили старики, заслышав с кладбища сычиные выголоски.
   - Война пристигнет.
   - Перед турецкой кампанией накликал так вот.
   - Может, опять холера?
   - Добра не жди, с церкви к мертвецам слетает.
   - Ох, милостивец, Микола-угодник...
   Шумилин Мартин, брат безрукого Алексея, две ночи караулил проклятую птицу под кладбищенской оградой, но сыч - невидимый и таинственный бесшумно пролетал над ним, садился на крест в другом конце кладбища, сея над сонным хутором тревожные клики. Мартин непристойно ругался, стреляя в черное обвислое пузо проплывающей тучи, и уходил. Жил он тут же под боком. Жена его, пугливая хворая баба, плодовитая, как крольчиха, - рожавшая каждый год, - встречала мужа упреками:
   - Дурак, истованный дурак! Чего он тебе, вражина, мешает, что ли? А как бог накажет? Хожу вот на последях, а ну как не разрожусь через тебя, чертяку?
   - Цыц, ты! Небось, разродишься! Расходилась, как бондарский конь. А чего он тут, проклятый, в тоску вгоняет? Беду, дьявол, кличет. Случись война - заберут, а ты их вон сколько нащенила. - Мартин махал в угол, где на полсти плелись мышиные писки и храп спавших вповалку детей.
   Мелехов Пантелей, беседуя на майдане со стариками, веско доказывал:
   - Пишет Григорий наш, что астрицкий царь наезжал на границу и отдал приказ, чтоб всю свою войску согнать в одну месту и идтить на Москву и Петербург.
   Старики вспоминали минувшие войны, делились предположениями:
   - Не бывать войне, по урожаю видать.
   - Урожай тут ни при чем.
   - Студенты мутят, небось.
   - Мы об этом последние узнаем.
   - Как в японскую войну.
   - А коня сыну-то справил?
   - Чего там загодя...
   - Брехни это!
   - А с кем война-то?
   - С турками из-за моря. Море никак не разделют.
   - И чего там мудреного? Разбили на улеши, вот как мы траву, и дели!
   Разговор замазывался шуткой, и старики расходились.
   Караулил людей луговой скоротечный покос, доцветало за Доном разнотравье, невровень степному, квелое и недуховитое. Одна земля, а соки разные высасывает трава; за бугром в степи клеклый чернозем что хрящ: табун прометется - копытного следа не увидишь; тверда земля, и растет по ней трава сильная, духовитая, лошади по пузо; а возле Дона и за Доном мочливая, рыхлая почва гонит травы безрадостные и никудышные, брезгает ими и скотина в иной год.
   Отбивали косы по хутору, выстругивали грабельники, бабы квасы томили косарям на утеху, а тут приспел случай, колыхнувший хутор от края до другого: приехал становой пристав со следователем и с чернозубым мозглявеньким офицером в форме, досель невиданной; вытребовали атамана, согнали понятых и прямиком направились к Лукешке косой.
   Следователь нес в руке парусиновую фуражку с форменным значком. Шли вдоль плетней левой стороной улицы, на стежке лежали солнечные пятна, и следователь, наступая на них запыленными ботинками, расспрашивал атамана, по-петушиному забегавшего вперед:
   - Приезжий Штокман дома?
   - Так точно, ваше благородие.
   - Чем он занимается?
   - Известно, мастеровщина... стругает себе.
   - Ничего не замечал за ним?
   - Никак нет.
   Пристав на ходу давил пальцами угнездившийся меж бровей прыщ; отдувался, испревая в суконном мундире. Чернозубый офицерик ковырял в зубах соломинкой, морщил обмяклые в красноте складки у глаз.
   - Кто у него бывает? - допытывался следователь, отводя рукой забегавшего наперед атамана.
   - Бывают, так точно. Иной раз в карты поигрывают.
   - Кто же?
   - С мельницы больше, рабочие.
   - А кто именно?
   - Машинист, весовщик, вальцовщик Давыдка и кое-кто из наших казаков учащивает.
   Следователь остановился, поджидая отставшего офицера, фуражкой вытер пот на переносице. Он что-то сказал офицеру, вертя в пальцах пуговицу его мундира, и помахал атаману пальцем. Тот подбежал на носках, удерживая дыхание. На шее его вздулись и дрожали перепутанные жилы.
   - Возьми двух сидельцев и пойди их арестуй. Гони в правление, а мы сейчас придем. Понятно?
   Атаман вытянулся, свисая верхней частью туловища так, что на стоячий воротник мундира синим шнуром легла самая крупная жила, и, мыкнув, зашагал обратно.
   Штокман в исподней рубахе, расстегнутой у ворота, сидел спиной к двери, выпиливая ручной пилкой на фанере кривой узор.
   - Потрудитесь встать. Вы арестованы.
   - В чем дело?
   - Вы две комнаты занимаете?
   - Да.
   - Мы у вас произведем обыск. - Офицер, зацепившись шпорой о коврик у порога, прошел к столику и, щурясь, взял первую попавшуюся книгу.
   - Позвольте ключи от этого сундука.
   - Чему я обязан, господин следователь?..
   - Мы успеем с вами поговорить. Понятой, ну-ка!
   Из второй комнаты выглянула жена Штокмана, оставив дверь неприкрытой. Следователь, за ним писарь прошли туда.
   - Это что такое? - тихо спросил офицер, держа на отлете книгу в желтом переплете.
   - Книга. - Штокман пожал плечами.
   - Остроты прибереги для более подходящего случая. Я тебя попрошу отвечать на вопросы иным порядком!
   Штокман прислонился к печке, давя кривую улыбку. Пристав заглянул офицеру через плечо и перевел глаза на Штокмана.
   - Изучаете?
   - Интересуюсь, - сухо ответил Штокман, маленькой расческой разделив черную бороду на две равные половины.
   - Та-а-ак-с.
   Офицер перелистал страницы и бросил книгу на стол; бегло проглядел вторую; отложив ее в сторону и прочитав обложку третьей, повернулся к Штокману лицом:
   - Где у тебя еще хранится подобная литература?
   Штокман прищурил левый глаз, словно целясь:
   - Все, что имеется, тут.
   - Врешь! - четко кинул офицер, помахивая книгой.
   - Я требую...
   - Ищите!
   Пристав, придерживая рукой шашку, подошел к сундуку, где рылся в белье и одежде рябоватый, как видно напуганный происходящим, казак-сиделец.
   - Я требую вежливого обращения, - договорил Штокман, целясь прищуренным глазом офицеру в переносицу.
   - Помолчите, любезный.
   В половине, которую занимал Штокман с женой, перекопали все, что можно было перекопать. Обыск произвели и в мастерской. Усердствовавший пристав даже стены остукал согнутым пальцем.
   Штокмана довели в правление. Шел он впереди сидельца, посреди улицы, заложив руку за борт старенького пиджака; другой помахивал, словно отряхивая прилипшую к пальцам грязь; остальные шли вдоль плетней по стежке, испещренной солнечными крапинами. Следователь так же наступал на них ботинками, обзелененными лебедой, только фуражку не в руке нес, а надежно нахлобучил на бледные хрящи ушей.
   Допрашивали Штокмана последним. В передней жались охраняемые сидельцем уже допрошенные: Иван Алексеевич, не успевший вымыть измазанных мазутом рук, неловко улыбающийся Давыдка, Валет в накинутом на плечи пиджаке и Кошевой Михаил.
   Следователь, роясь в розовой папке, спросил у Штокмана, стоявшего по ту сторону стола:
   - Почему вы скрыли, когда я вас допрашивал по поводу убийства на мельнице, что вы член РСДРП?
   Штокман молча смотрел выше следовательской головы.
   - Это установлено. Вы за свою работу понесете должное, - взвинченный молчанием, кидал следователь.
   - Прошу вас начинать допрос, - скучающе уронил Штокман и, косясь на свободный табурет, попросил разрешения сесть.
   Следователь промолчал; шелестя бумагой, глянул исподлобья на спокойно усаживавшегося Штокмана:
   - Когда вы сюда прибыли?
   - В прошлом году.
   - По заданию своей организации?
   - Без всяких заданий.
   - С какого времени вы состоите членом вашей партии?
   - О чем речь?
   - Я спрашиваю, - следователь подчеркнул "я", - с какого времени вы состоите членом РСДРП?
   - Я думаю, что...
   - Мне абсолютно неинтересно знать, что вы думаете. Отвечайте на вопрос. Запирательство бесполезно, даже вредно. - Следователь отделил одну бумажку и придавил ее к столу указательным пальцем. - Вот справка из Ростова, подтверждающая вашу принадлежность к означенной партии.
   Штокман узко сведенными глазами скользнул по беленькому клочку бумаги, на минуту задержал на нем взгляд и, поглаживая руками колено, твердо ответил:
   - С тысяча девятьсот седьмого года.
   - Так. Вы отрицаете то, что вы посланы сюда вашей партией?
   - Да.
   - В таком случае, зачем вы сюда приехали?
   - Здесь ощущалась нужда в слесарной работе.
   - Почему вы избрали именно этот район?
   - По этой же причине.
   - Имеете ли вы или имели за это время связь с вашей организацией?
   - Нет.
   - Знают они, что вы поехали сюда?
   - Наверное.
   Следователь чинил перламутровым перочинным ножичком карандаш, топыря губы; не смотрел на Штокмана.
   - Имеете ли вы с кем из своих переписку?
   - Нет.
   - А то письмо, которое было обнаружено при обыске?
   - Это письмо товарища, не имеющего, пожалуй, никакого отношения ни к какой революционной организации.
   - Получали ли вы какие-либо директивы из Ростова?
   - Нет.
   - С какой целью собирались у вас рабочие мельницы?
   Штокман передернул плечами, словно удивляясь нелепости вопроса.
   - Просто собирались зимними вечерами... Просто время коротали. Играли в карты...
   - Читали запрещенные законом книги, - подсказал следователь.
   - Нет. Все они малограмотные.
   - Однако машинист мельницы и все остальные этого факта не отрицают.
   - Это неправда.
   - Мне кажется, вы просто не имеете элементарного понятия... - Штокман в этом месте улыбнулся, и следователь, роняя разговорную нить, докончил со сдержанной злобой: - Просто не имеете здравого рассудка! Вы запираетесь в ущерб самому себе. Вполне понятно, что вы посланы сюда вашей партией, чтобы вести разлагающую работу среди казаков, чтобы вырвать их из рук правительства. Я не понимаю: к чему тут игра втемную? Все равно это не может умалить вашей вины...
   - Это ваши догадки. Разрешите закурить? Благодарю вас. Это догадки, притом ни на чем не основанные.
   - Позвольте, читали вы рабочим, посещавшим вас, вот эту книжонку? Следователь положил ладонь на небольшую книгу, прикрывая заглавие. Вверху черная на белом углилась надпись: "Плеханов".
   - Мы читали стихи, - вздохнул Штокман и затянулся папироской, накрепко сжимая промеж пальцев костяной с колечками мундштук...
   На другой день, хилым и пасмурным утром, выехал из хутора запряженный парой почтовый тарантас. В задке, кутая бороду в засаленный куцый воротник пальто, сидел, подремывая, Штокман. По бокам его жались вооруженные шашками сидельцы. Один из них, рябой и курчавый, крепко сжимал локоть Штокмана узловатыми грязными пальцами, косясь на него испуганными белесыми глазами, левой рукой придерживая облезлые ножны шашки.
   Тарантас бойко пылил по улице. За двором Мелехова Пантелея, прислонясь к гуменному плетню, ждала их укутанная в платок маленькая женщина.
   Тарантас пропылил мимо, и женщина, сжимая на груди руки, кинулась следом:
   - Ося!.. Осип Давыдыч! Ох, как же?!
   Штокман хотел помахать ей рукой, но рябой сиделец, подпрыгнув, склещил на его руке грязные пальцы, дичалым хриплым голосом крикнул:
   - Сиди! Зарублю!..
   В первый раз за свою простую жизнь видел он человека, который против самого царя шел.
   II
   Где-то позади, в сером слизистом тумане осталась длинная дорога от Маньково-Калитвенской слободы до местечка Радзивиллово. Пытался Григорий вспомнить оставшийся позади путь, но ничего связного не выходило; красные станционные постройки, татакающие под шатким полом колеса вагонов, запах конских испражнений и сена, бесконечные нити рельсов, стекавшие из-под паровоза, дым, мимоходом заглядывавший в дверки вагонов, усатая рожа жандарма на перроне не то в Воронеже, не то в Киеве...
   На полустанке, где сгружались, толпились офицеры и какие-то в серых свитках бритые люди, разговаривавшие на чужом, непонятном языке. Лошадей долго выводили из вагонов по подмостям, помощник эшелонного скомандовал седловку, повел триста с лишним казаков к ветеринарному лазарету. Длинная процедура с осмотром лошадей. Разбивка по сотням. Снующие вахмистры и урядники. В первую сотню отбирали светло-гнедых лошадей; во вторую - серых и буланых; в третью - темно-гнедых; Григория отбили в четвертую, где подбирались лошади золотистой масти и просто гнедой; в пятую светло-рыжей и в шестую - вороной. Вахмистры разбили казаков повзводно и повели к сотням, разбросанным по имениям и местечкам.
   Бравый лупоглазый вахмистр Каргин с нашивками за сверхсрочную службу, проезжая мимо Григория, спросил:
   - Какой станицы?
   - Вешенской.
   - Куцый? [станицы имели каждая свое прозвище: Вешенская - Кобели (прим.авт.)]
   Григорий, под сдержанный смешок казаков-иностаничников, молча проглотил оскорбление.
   Дорога вывела на шоссе. Донские кони, в первый раз увидевшие шоссейную дорогу, ступили на нее, постригивая ушами и храпя, как на речку, затянутую льдом, потом, освоились и пошли, сухо выщелкивая свежими, непотертыми подковами. Искромсанная лезвиями чахлых лесков, лежала чужая, польская, земля. Парился хмурый теплый день, и солнце, тоже как будто не донское, бродило где-то за кисейной занавесью сплошных туч.
   Имение Радзивиллово находилось в четырех верстах от полустанка. Казаков на полпути обогнал шибко прорысивший эшелонный с ординарцем. До имения доехали в полчаса.
   - Это что за хутор? - спросил у вахмистра казачок Митякинской станицы, указывая на купу оголенных макушек сада.
   - Хутор? Ты про хутора забывай, стригун митякинский! Это тебе не Область войска Донского.
   - А что это, дяденька?
   - Какой я тебе дяденька? Ать нашелся племяш! Это, братец ты мой, имение княгини Урусовой. Тут, самое, наше четвертая сотня помещается.
   Тоскуя и выглаживая конскую шею, Григорий давил ногами стремена, глядел на аккуратный двухэтажный дом, на деревянный забор, на чудного вида дворовые постройки. Ехали мимо сада, и нагие деревья одинаковым языком шептались с ветром, так же, как и там, в покинутой далекой Донщине.
   Нудная и одуряющая потекла жизнь. Молодые казаки, оторванные от работы, томились первое время, отводя душу в разговорах, перепадавших в свободные часы. Сотня поселилась в больших, крытых черепицей флигелях; спали на нарах, раскинутых возле окон. По ночам далеким пастушьим рожком брунжала отставшая от рамы, заклеивавшая щель бумага, и Григорий, прислушиваясь в многоголосом храпе к ее звону, чувствовал, как исходит весь каменной горючей тоской. Тонкое вибрирующее брунжанье щипцами хватало где-то под сердцем; в такие минуты беспредельно хотелось Григорию встать, пройти в конюшню, заседлать Гнедого и гнать его, роняя пенное мыло на глухую землю, до самого дома.
   В пять часов побудка на уборку лошадей, чистка. За куценькие полчаса, пока выкармливали лошадей на коновязях овсом, перекидывались короткими фразами.
   - Погано тут, ребяты!
   - Мочи нету!
   - А вахмистр - вот сука-то! Копыты коню промывать заставляет.
   - Теперя дома блины трескают, масленая...
   - Девку бы зараз пошшупал, эх!
   - Я, братушки, ноне во сне видал, будто косим мы с батей сено в лугу, а миру кругом высыпало, как ромашки за гумнами, - говорил, сияя ласковыми телячьими глазами, смирный Прохор Зыков. - Косим мы это, трава так и полегает... Ажник дух во мне играет!..
   Жена теперича скажет: "Что-то мой Миколушка делает?"
   - Ого-го-го! Она, брат, небось, со свекром в голопузика играет.
   - Ну, уж ты...
   - Да ни в жисть не стерпит любая баба, чтоб без мужа на стороне не хлебнуть.
   - Об чем вы горюете? Кубыть, корчажка с молоком, приедем со службы - и нам достанется.
   На всю сотню весельчак и похабник, бессовестный и нагловатый Егорка Жарков встревал в разговор, подмигивая и грязно улыбаясь:
   - Дело известное: твой батя снохе не спустит. Кобелина добрый. Так же вот было раз... - Он играл глазами, оглядывая слушателей. - Повадился один такой-то к снохе, покою не дает, а муж мешается. Он ить что придумал? Ночью вышел на баз и растворил нарошно ворота, скотина вся и ходит по базу. Он и говорит сыну: "Ты, такой-сакой, чего ж так дверцы прикрывал? Гля: скотина вся вышла, поди загони!" Он-то думал, дескать, сын выйдет, а он тем часом к снохе прилабунится, а сын заленился. "Поди, - шепчет жене, - загони". Энта и пошла. Вот он лежит, слухает, а отец сполз с пригрубка и на коленях к кровати гребется. Сын-то, не будь дурак, скалку взял с лавки и ждет. Вот это отец подполз к кровати и только рукой лапнул, а сын его скалом кы-ы-ык потянет через лысину. "Тпрусь, шумит, проклятый! Повадился дерюжку жевать!.." А у них телок в куренях ночевал и все подойдет, да и жует одежду. Сын-то навроде как на телка, а сам батяню резанул и лежит, помалкивает... Старик-то дополз до пригрубка, лежит, шишку обминает, а она взыграла с гусиное яйцо. Вот лежал, лежал и говорит: "Иван, а Иван?" "Чего ты, батя?" - "Ты кого ж это вдарил?" - "Да телка", - говорит. А старик ему со слезьми: "Какой же, грит, из тебя, к чертовой матери, хозяин будет, ежели ты так скотину бьешь?"
   - А здоров ты брехать.
   - На цепь тебя, рябого.
   - Что за базар? Разойдись! - орал вахмистр, подходя, и казаки расходились к лошадям, посмеиваясь и перебрасываясь шутками. После чая выходили на строевые занятия. Урядники выколачивали домашнюю закваску.
   - Пузо-то подбери, эй ты, требуха свиная!
   - Равнение, на-пра-во, ша-агом...
   - Взвод, стой!
   - Арш!
   - Эй, левофланговый, как стоишь, мать твою?..
   Господа офицеры стояли в стороне и, наблюдая, как гоняют по широкому задворью казаков, курили, иногда вмешиваясь в распоряжения урядников.
   Глядя на вылощенных, подтянутых офицеров в нарядных бледно-серых шинелях и красиво подогнанных мундирах, Григорий чувствовал между собой и ими неперелазную невидимую стену; там аккуратно пульсировала своя, не по-казачьи нарядная, иная жизнь, без грязи, без вшей, без страха перед вахмистрами, частенько употреблявшими зубобой.
   На Григория, да и на всех молодых казаков, тяжкое впечатление произвел случай, происшедший на третий день после приезда в имение. Учились в конном строю; лошадь Прохора Зыкова, парня с телячье-ласковыми глазами, которому часто снились сны о далекой, манившей его станице, норовистая и взгальная, при проездке лягнула вахмистерского коня. Удар был не силен и слегка лишь просек кожу на стегне левой ноги. Вахмистр наотмашь хлестнул Прохора плетью по лицу, наезжая на него конем, крикнул: