- Во мне сердце твердое, они чуют.
   - Волчиное в тебе сердце, а может, и никакого нету, камушек заместо него заложенный.
   - Могет быть, - охотно соглашался Чубатый.
   Под городом Каменка-Струмилово третий взвод целиком со взводным офицером выехал в рекогносцировку: накануне чех-перебежчик сообщил командованию о дислокации австрийских частей и предполагаемом контрнаступлении по линии Гороши - Ставинцкий; требовалось постоянное наблюдение за дорогой, по которой предполагалось передвижение частей противника; с этой целью взводный офицер оставил на опушке леса четырех казаков со взводным урядником, а с остальными поехал к видневшимся за взгорьем черепичным крышам какого-то выселка.
   На опушке, возле старой остроконечной часовни со ржавым распятием, остались Григорий Мелехов, урядник, казаки из молодых - Силантьев, Чубатый и Мишка Кошевой.
   - Спешивайся, ребята, - приказал урядник. - Кошевой, отведи коней вон за энти сосны, ну да, вон за энти, какие погуще.
   Казаки лежали под сломленной засохшей сосной, курили: урядник глаз не отрывал от бинокля. Шагах в десяти от них волнилось неубранное, растерявшее зерно жито. Выхолощенные ветром колосья горбились и скорбно шуршали. Полчаса пролежали казаки, перебрасываясь ленивыми фразами. Где-то правее города неумолчно колыхался орудийный гул. Григорий подполз к хлебам и, выбирая полные колосья, обминая их, жевал черствое, перестоявшееся зерно.
   - Никак, австрийцы! - вполголоса воскликнул урядник.
   - Где? - встрепенулся Силантьев.
   - Вон, из леса. Правей гляди!
   Кучка всадников выехала из-за дальнего перелеска. Остановившись, они разглядывали поле с далеко выпяченными мысами леса, потом тронулись по направлению на казаков.
   - Мелехов! - позвал урядник.
   Григорий ползком добрался до сосны.
   - Подпустим ближе и вдарим залпом. Готовь винтовки, ребята! лихорадочно шептал урядник.
   Всадники, забирая вправо, двигались шагом. Четверо лежали под сосной молча, тая дыхание.
   - ...аухт, капраль! - донесло ветром молодой звучный голос.
   Григорий приподнял голову: шесть венгерских гусар, в красивых, расшитых шнурами куртках, ехали кучкой. Передний, на вороном крупном коне, держал на руке карабин и негромко басовито смеялся.
   - Крой! - шепнул урядник.
   "Гу-гу-гак!" - гукнул залп.
   "Ака-ка-ка - ка-ак!" - залаяло позади эхо.
   - Чего вы? - испуганно крикнул из-за сосен Кошевой - и по лошадям: Тррр, проклятый! Взбесился! Тю, черт! - Голос его прозвучал отрезвляюще громко.
   По хлебам скакали, разбившись, цепкой, гусары. Один из них, тот, который ехал передним на сытом вороном коне, стрелял вверх. Последний, отставший, припадая к шее лошади, оглядывался, держал левой рукой кепи.
   Чубатый вскочил первый и побежал, путаясь ногами в житах, держа наперевес винтовку. Саженях в Ста взбрыкивала и сучила ногами упавшая лошадь, около нее без кепи стоял венгерский гусар, потирая ушибленное при падении колено. Он что-то крикнул еще издали и поднял руки, оглядываясь на скакавших вдали товарищей.
   Все это произошло так быстро, что Григорий опомнился только тогда, когда Чубатый подвел пленника к сосне.
   - Сымай, вояка! - крикнул он, грубо рванув к себе палаш.
   Пленник растерянно улыбнулся, засуетился. Он с готовностью стал снимать ремень, но руки его заметно дрожали, ему никак не удавалось отстегнуть пряжку. Григорий осторожно помог ему, и гусар - молодой, рослый, пухлощекий парень, с крохотной бородавкой, прилепившейся на уголке бритой верхней губы, - благодарно ему улыбаясь, закивал головой. Он словно обрадовался, что его избавили от оружия, пошарил в карманах, оглядывая казаков, достал кожаный кисет и залопотал что-то, жестами предлагая покурить.
   - Угощает, - улыбнулся урядник, а сам уж щупал в кармане бумажку.
   - Закуривай на чужбяк, - хохотнул Силантьев.
   Казаки свернули цигарки, закурили. Черный трубочный табак крепко ударил в головы.
   - Винтовка его где? - с жадностью затягиваясь, спросил урядник.
   - Вот она. - Чубатый показал из-за спины простроченный желтый ремень.
   - Надо его в сотню. В штабе небось нуждаются в "языке". Кто погонит, ребяты? - спросил урядник, перхая и обводя казаков посоловелыми глазами.
   - Я провожу, - вызвался Чубатый.
   - Ну, гони.
   Пленный, видимо, понял, заулыбался кривой, жалкой улыбкой; пересиливая себя, он суетился, вывернул карманы и совал казакам помятый влажный шоколад.
   - Русин их... русин... нихт австриц! - Он коверкал слова, смешно жестикулировал и все совал казакам пахучий мятый шоколад.
   - Оружие есть окромя? - спросил его урядник. - Да ты не лопочи, не поймем все одно. Ливорверт есть? Бах-бах есть? - Урядник нажал мнимый спуск.
   Пленный яростно замотал головой.
   - Не есть! Не есть!
   Он охотно дал себя обыскать, пухлые щеки его дрожали.
   Из разорванных на колене рейтуз стекала кровь, виднелась на розовом теле ссадина. Он прикладывал к ней носовой платок, морщился, чмокал губами, безумолчно говорил... Кепи его осталось возле убитой лошади, он просил позволения сходить взять одеяло, кепи и записную книжку, в ней ведь фотография его родных. Урядник тщетно силился его понять и безнадежно махнул рукой:
   - Гони.
   Чубатый взял у Кошевого своего коня, сел, поправляя винтовочный ремень, указал рукой:
   - Иди, служивый, тоже вояка, едрена-матрена!
   Поощренный его улыбкой, пленный улыбнулся и, шагая рядом с лошадью, даже с заискивающей фамильярностью хлопнул ладонью по сухой голени Чубатого. Тот сурово откинул его руку, натянул поводья, пропуская его вперед.
   - Иди, черт! Шутки шутишь?
   Пленный виновато заторопился, пошел уже серьезный, часто оглядываясь на оставшихся казаков. Белесые его вихры задорно торчали на макушке. Таким он и остался в памяти Григория - накинутая внапашку расшивная гусарская куртка, белесые, торчмя поднятые вихры и уверенная, бравая походка.
   - Мелехов, поди его коня расседлай, - приказал урядник и с сожалением плюнул на остаток цигарки, уже припекавшей пальцы.
   Григорий снял с убитой лошади седло, зачем-то поднял лежавшее неподалеку кепи. Он понюхал подкладку, ощутил пряный запах дешевого мыла и пота. Нес седло и бережно держал в левой руке гусарское кепи. Казаки, сидя на корточках у сосны, копались в сумках, рассматривая невиданной формы седло.
   - Табачок хорош у него, надо бы ишо на цигарку попросить, - пожалел Силантьев.
   - Да, что верно, то верно, хорош табак.
   - Будто ажник сладкий, так маслом по глотке и идет... - Урядник вздохнул при воспоминании и проглотил слюну.
   Спустя несколько минут из-за сосны показалась голова лошади. Чубатый ехал обратно.
   - Ну?.. - испуганно вскочил урядник - Упустил?
   Помахивая плетью. Чубатый подъехал, спешился, потянулся, разминая плечи.
   - Куда дел австрийца? - допытывался, подступая, урядник.
   - Чего лезешь? - огрызнулся Чубатый. - Побег он... Думал убечь...
   - Упустил?
   - Выехали на просеку, он и ахнул... Срубил я его.
   - Брешешь ты! - крикнул Григорий. - Зря убил!
   - Ты чего шумишь? Тебе какое дело? - Чубатый поднял на Григория ледяные глаза.
   - Ка-а-ак? - Григорий медленно привстал, шарил вокруг себя подпрыгивающими руками.
   - Не лезь, куда не надо! Понял, а? Не лезь! - строго повторил Чубатый.
   Рванув за ремень винтовку, Григорий стремительно вскинул ее к плечу.
   Палец его прыгал, не попадая на спуск, странно косилось побуревшее лицо.
   - Но-нно! - угрожающе вскрикнул урядник, подбегая к Григорию.
   Толчок опередил выстрел, и пуля, сбивая хвою с сосен, запела тягуче-тонко.
   - Что ж это! - ахнул Кошевой.
   Силантьев как сидел с открытым ртом, так и остался.
   Урядник, пихая Григория в грудь, вырвал у него винтовку, лишь Чубатый не изменил положения: он все так же стоял, отставив ногу, держался левой рукой за поясок.
   - Стреляй ишо.
   - Убью!.. - рванулся к нему Григорий.
   - Да вы что?.. Как это? Под суд, под расстрел хочете? Клади оружие!.. заорал урядник и, отпихнув Григория, стал между ними, распятьем расклячив руки.
   - Брешешь, не убьешь!.. - сдержанно смеялся Чубатый, подрыгивая отставленной ногой.
   На обратном пути, уже в сумерках, Григорий первый заметил на просеке труп зарубленного. Подскакал, опережая остальных, удерживая всхрапывающего коня, всмотрелся: на курчавом мху, далеко откинув вывернутую руку, плашмя, зарывшись лицом в мох, лежал зарубленный. На траве тускло, осенним листом желтела ладонь. Ужасающий удар, нанесенный, по всей вероятности, сзади, расклинил пленного надвое, от плеча наискось до пояса.
   - Полохнул он его... - глухо проговорил урядник, проезжая, испуганно косясь на белесые вихры убитого, никло торчавшие на покривленной голове.
   Казаки ехали молча до места стоянки сотни. Сгущались сумерки. Черную перистую тучу гнал с запада ветерок. Откуда-то с болота подползал пресный запах мочажинника, ржавой сырости, гнилья; гукала выпь. Дремная тишина прерывалась звяком конской сбруи, случайным стуком шашки о стремя, хрустом хвои под копытами лошадей. Над просекой меркли на стволах сосен темно-рудые следы ушедшего солнца. Чубатый часто курил. Тлеющий огонек освещал его толстые, с выпуклыми черными ногтями пальцы, крепко сжимавшие цигарку.
   Туча наплывала над лесом, подчеркивая, сгущая кинутые на землю линялые, непередаваемо-грустные краски вечера.
   XIII
   Операция по захвату города началась рано утром. Пехотные части, имея на флангах и в резерве кавалерию, должны были повести наступление от леса с рассветом. Где-то произошла путаница: два полка пехоты не пришли вовремя; 211-й стрелковый полк получил распоряжение переброситься на левый фланг; во время обходного движения, предпринятого другим полком, его обстреляла своя же батарея; творилось несуразное, губительная путаница коверкала планы, и наступление грозило окончиться если не разгромом наступающих, то, во всяком случае, неудачей. Пока перетасовывалась пехота и выручали артиллеристы упряжки и орудия, по чьему-то распоряжению направленные ночью в болото, 11-я дивизия пошла в наступление. Лесистая и болотистая местность не позволяла атаковать противника широким фронтом, на некоторых участках эскадронам нашей кавалерии приходилось идти в атаку повзводно. Четвертая и пятая сотни 12-го полка были отведены в резерв, остальные уже втянулись в волну наступления, и до оставшихся донесло через четверть часа гул и трясучий рвущийся вой:
   - "Ррр-а-а-а-а - р-а-а-а-а - ррр-а-а-а!.."
   - Тронулись наши!
   - Пошли.
   - Пулемет-то частит.
   - Наших, должно, выкашивает...
   - Замолчали, а?
   - Добираются, значит.
   - Зараз и мы любовнику потянем, - отрывочно переговаривались казаки.
   Сотни стояли на лесной поляне. Крутые сосны жали глаз. Мимо, чуть не на рысях, прошла рота солдат. Молодецки затянутый фельдфебель приотстал; пропуская последние ряды, крикнул хрипато:
   - Не мни ряды!
   Рота протопотала, звякая манерками, и скрылась за ольховой зарослью.
   Совсем издалека, из-за лесистого увала, удаляясь, опять приплыл ослабевший перекатистый крик: "Ра-аа - а-урр-ррра-а-а!.. Аа-а!.." - и сразу, как обрезанный, крик смолк. Густая, нудная нависла тишина.
   - Вот когда добрались!
   - Ломают один одного... Секутся!
   Все напряженно вслушивались, но тишина стояла непроницаемая. На правом фланге громила наступающих австрийская артиллерия и частой строчкой прошивали слух пулеметы.
   Мелехов Григорий оглядывал взвод. Казаки нервничали, кони беспокоились, будто овод жалил. Чубатый, повесив на луку фуражку, вытирал сизую потную лысину, рядом с Григорием жадно напивался махорочным дымом Мишка Кошевой. Все предметы вокруг были отчетливо и преувеличенно реальны, - так бывает, когда не спишь всю ночь.
   Сотни простояли в резерве часа три. Стрельба утихала и нарастала с новой силой. Над ними прострекотал и дал несколько кругов чей-то аэроплан. Он кружился на недоступной высоте и полетел на восток, забирая все выше; под ним в голубом плесе вспыхнули молочные дымки шрапнельных разрывов: били из зенитки.
   Резерв ввели в дело к полудню. Уже искурен был весь запас махорки и люди изныли в ожидании, когда прискакал ординарец-гусар. Сейчас же командир четвертой сотни вывел сотню на просеку и повел куда-то в сторону. (Григорию казалось, что едут они назад.) Минут двадцать ехали по чаще, смяв построение. К ним все ближе подползали звуки боя; где-то неподалеку, сзади, беглым огнем садила батарея; над ними с клекотом и скрежетом, одолевая сопротивление воздуха, проносились снаряды. Сотня, расчлененная блужданием по лесу, в беспорядке высыпала на чистое. В полуверсте от них на опушке венгерские гусары рубили прислугу русской батареи.
   - Сотня, стройся!
   Не успели разомкнуть строй:
   - Сотня, шашки вон, в атаку марш-э-марш!
   Голубой ливень клинков. Сотня, увеличивая рысь, перешла в намет.
   Возле запряжки крайнего орудия суетилось человек шесть венгерских гусар. Один из них тянул под уздцы взноровившихся лошадей; второй бил их палашом, остальные, спешенные, пытались стронуть орудие, помогали, вцепившись в спины колес. В стороне на куцехвостой шоколадной масти кобылице гарцевал офицер. Он отдавал приказание. Венгерцы увидели казаков и, бросив оружие, поскакали.
   "Вот так, вот так, вот так!" - мысленно отсчитывал Григорий конские броски. Нога его на секунду потеряла стремя, и он, чувствуя свое неустойчивое положение в седле, ловил стремя с внутренним страхом; свесившись, поймал, вдел носок и, подняв глаза, увидел орудийную запряжку шестерней, на передней - обнявшего руками конскую шею зарубленного ездового, в заплавленной кровью и мозгами рубахе. Копыта коня опустились на хрустнувшее под ними тело убитого номерного. Возле опрокинутого зарядного ящика лежало еще двое, третий навзничь распластался на лафете. Опередив Григория, скакал Силантьев. Его почти в упор застрелил венгерский офицер на куцехвостой кобылице. Подпрыгнув на седле, Силантьев падал, ловил, обнимал руками голубую даль... Григорий дернул поводья, норовя зайти с подручной стороны, чтобы удобней было рубить; офицер, заметив его маневр, выстрелил из-под руки. Он расстрелял в Григория револьверную обойму и выхватил палаш. Три сокрушительных удара он, как видно искусный фехтовальщик, отразил играючи. Григорий, кривя рот, настиг его в четвертый раз, привстал на стременах (лошади их скакали почти рядом, и Григорий видел пепельно-серую, тугую, бритую щеку венгерца и номерную нашивку на воротнике мундира), он обманул бдительность венгерца ложным взмахом и, изменив направление удара, пырнул концом шашки, второй удар нанес в шею, где кончается позвоночный столб. Венгерец, роняя руку с палашом и поводья, выпрямился, выгнул грудь, как от укуса, слег на луку седла. Чувствуя чудовищное облегчение, Григорий рубанул его по голове. Он видел, как шашка по стоки въелась в кость выше уха.
   Страшный удар в голову сзади вырвал у Григория сознание. Он ощутил во рту горячий рассол крови и понял, что падает, - откуда-то сбоку, кружась, стремительно неслась на него одетая жнивьем земля.
   Жесткий толчок при падении на секунду вернул его к действительности. Он открыл глаза; омывая, их залила кровь. Топот возле уха и тяжкий дух лошади: "хап, хап, хап!" В последний раз открыл Григорий глаза, увидел раздутые розовые ноздри лошади, чей-то пронизавший стремя сапог. "Все", змейкой скользнула облегчающая мысль. Гул и черная пустота.
   XIV
   В первых числах августа сотник Евгений Листницкий решил перевестись из лейб-гвардии Атаманского полка в какой-либо казачий армейский полк. Он подал рапорт и через три недели выхлопотал себе назначение в один из полков, находившихся в действующей армии. Оформив назначение, он перед отъездом из Петрограда известил отца о принятом решении коротким письмом:
   "Папа, я хлопотал о переводе меня из Атаманского полка в армию. Сегодня я получил назначение и уезжаю в распоряжение командира 2-го корпуса. Вас, по всей вероятности, удивит принятое мною решение, но я объясняю его следующим образом: меня тяготила та обстановка, в которой приходилось вращаться. Парады, встречи, караулы - вся эта дворцовая служба набила мне оскомину. Приелось все это до тошноты, хочется живого дела и... если хотите - подвига. Надо полагать, что во мне сказывается славная кровь Листницких, тех, которые, начиная с Отечественной войны, вплетали лавры в венок русского оружия. Еду на фронт. Прошу вашего благословения. На той неделе я видел императора перед отъездом в Ставку. Я обожествляю этого человека. Я стоял во внутреннем карауле во дворце. Он шел с Родзянко и, проходя мимо меня, улыбнулся, указывая на меня глазами, сказал по-английски: "Вот моя славная гвардия. Ею в свое время я побью карту Вильгельма". Я обожаю его, как институтка. Мне не стыдно признаться вам в этом, даже несмотря на то, что мне перевалило за 28. Меня глубоко волнуют те дворцовые сплетни, которые паутиной кутают светлое имя монарха. Я им не верю и не могу верить. На днях я едва не застрелил есаула Громова за то, что он в моем присутствии осмелился непочтительно отозваться об ее императорском величестве. Это гнусно, и я ему сказал, что только люди, в жилах которых течет холопская кровь, могут унизиться до грязной сплетни. Этот инцидент произошел в присутствии нескольких офицеров. Меня охватил пароксизм бешенства, я вытащил револьвер и хотел истратить одну пулю на хама, но меня обезоружили товарищи. С каждым днем мне все тяжелее было пребывать в этой клоаке. В гвардейских полках - в офицерстве, в частности, - нет того подлинного патриотизма, страшно сказать - нет даже любви к династии. Это не дворянство, а сброд. Этим, в сущности, и объясняется мой разрыв с полком. Я не могу общаться с людьми, которых не уважаю. Ну, кажется, все. Простите за некоторую несвязность, спешу, надо увязать чемодан и ехать к коменданту. Будьте здоровы, папа. Из армии пришлю подробное письмо.
   Ваш Евгений".
   Поезд на Варшаву отходил в восемь часов вечера. Листницкий на извозчике доехал до вокзала. Позади в сизовато-голубом мерцании огней лег Петроград. На вокзале тесно и шумно. Преобладают военные. Носильщик уложил чемодан Листницкого и, получив мелочь, пожелал их благородию счастливого пути. Листницкий снял портупею и шинель, развязал ремни, постелил на скамье цветастое шелковое кавказское одеяло. Внизу, у окна, разложив на столике домашнюю снедь, закусывал худой, с лицом аскета, священник. Отряхивая с волокнистой бороды хлебные крошки, он угощал сидевшую против него смуглую москлявенькую девушку в форме гимназистки.
   - Отпробуйте-ко. А?
   - Благодарю вас.
   - Полноте стесняться, вам, при вашей комплекции, надо больше кушать.
   - Спасибо.
   - Ну вот ватрушечки испробуйте. Может быть, вы, господин офицер, отведаете?
   Листницкий свесил голову.
   - Вы мне?
   - Да, да. - Священник буравил его угрюмыми глазами и улыбался одними тонкими глазами под невеселой порослью волокнистых, в проталинках усов.
   - Спасибо. Не хочу.
   - Напрасно. Входящее в уста не оскверняет. Вы не в армию?
   - Да.
   - Помогай вам бог.
   Листницкий сквозь пленку дремы ощущал будто издалека добиравшийся до слуха густой голос священника, и мнилось уже, что это не священник говорит жалующимся басом, а есаул Громов.
   - ...Семья, знаете ли, бедный приход. Вот и еду в полковые духовники. Русский народ не может без веры. И год от году, знаете ли, вера крепнет. Есть, конечно, такие, что отходят, но это из интеллигенции, а мужик за бога крепко держится. Да... Вот так-то... - вздохнул бас, и опять поток слов, уже не проникающих в сознание.
   Листницкий засыпал. Последнее, что ощутил наяву, - запас свежей краски дощатого в мелкую полоску потолка и окрик за окном:
   - Багажная принимала, а мне дела нет!
   "Что багажная принимала?" - ворохнулось сознание, и ниточка незаметно оборвалась. Освежающий после двух бессонных ночей, навалился сон. Проснулся Листницкий, когда поезд оторвал уже от Петрограда верст сорок пространства. Ритмично татакали колеса, вагон качался, волнуемый рывками паровоза, где-то в соседнем купе вполголоса пели, лиловые косые тени бросал фонарь.
   Полк, в который получил назначение сотник Листницкий, понес крупный урон в последних боях, был выведен из сферы боев и спешно ремонтировался конским составом, пополнялся людьми.
   Штаб полка находился в большой торговой деревне Березняги. Листницкий вышел из вагона на каком-то безымянном полустанке. Там же выгрузился походный лазарет. Справившись у доктора, куда направляется лазарет, Листницкий узнал, что он перебрасывается с Юго-Западного фронта на этот участок и сейчас же тронется по маршруту Березняги - Ивановка Крышовинское. Большой багровый доктор очень нелюбезно отзывался о своем непосредственном начальстве, громил штабных из дивизии и, лохматя бороду, поблескивая из-под золотого пенсне злыми глазами, изливал свою желчную горечь перед случайным собеседником.
   - Вы меня можете подвезти до Березнягов? - перебил его на полуслове Листницкий.
   - Садитесь, сотник, на двуколку. Поезжайте, - согласился доктор и, фамильярно покручивая пуговицу на шинели сотника, ища сочувствия, грохотал сдержанным басом: - Ведь вы подумайте, сотник: протряслись двести верст в скотских вагонах для того, чтобы слоняться тут без дела, в то время как на том участке, откуда мой лазарет перебросили, два дня шли кровопролитнейшие бои, осталась масса раненых, которым срочно нужна была наша помощь. Доктор со злым сладострастием повторил: "кровопролитнейшие бои", налегая на "р", прирыкивая.
   - Чем объяснить эту несуразицу? - из вежливости поинтересовался сотник.
   - Чем? - Доктор иронически вспялил поверх пенсне брови, рыкнул: Безалаберщиной, бестолковщиной, глупостью начальствующего состава, вот чем! Сидят там мерзавцы и путают. Нет распорядительности, просто нет здравого ума. Помните Вересаева "Записки врача"? Вот-с! Повторяем в квадрате-с.
   Листницкий откозырял, направился к транспорту, вслед ему каркал сердитый доктор:
   - Проиграем войну, сотник! Японцам проиграли и не поумнели. Шапками закидаем, так что уж там... - и пошел по путям, перешагивая лужицы, задернутые нефтяными радужными блестками, сокрушенно мотая головой.
   Смеркалось, когда лазарет подъехал к Березнягам. Желтую щетину жнивья перебирал ветер. На западе корячились, громоздясь, тучи. Вверху фиолетово чернели, чуть ниже утрачивали чудовищную свою окраску и, меняя тона, лили на тусклую ряднину неба нежно-сиреневые дымчатые отсветы; в средине вся эта бесформенная громада, набитая как крыги в ледоход на заторе, рассачивалась, и в пролом неослабно струился апельсинного цвета поток закатных лучей. Он расходился брызжущим веером, преломляясь и пылясь, вонзался отвесно, а ниже пролома неописуемо сплетался в вакханальный спектр красок.
   У придорожной канавы лежала пристреленная рыжая лошадь. Задняя нога ее, дико задранная кверху, блестела полустертой подковой. Листницкий, подпрыгивая на двуколке, разглядывал лошадиный труп. Ехавший с ним санитар пояснил, сплевывая на вздувшийся живот лошади:
   - Зерна обожралась... объелась, - поправил он, взглянув на сотника; хотел еще раз сплюнуть, но слюну проглотил из вежливости, вытер губы рукавом гимнастерки. - Издохла - а убрать не надо... У германцев, у тех не по-нашему.
   - А ты почем знаешь? - беспричинно злобно спросил Листницкий и в этот момент так же беспричинно и остро возненавидел равнодушное, с оттенком превосходства и презрения, лицо санитара. Оно было серовато, скучно, как сентябрьское поле в жнивье; ничем не отличалось от тысячи других мужицко-солдатских лиц, тех, которые встречал и догонял сотник на пути от Петрограда к фронту. Все они казались какими-то вылинявшими, тупое застыло в серых, голубых, зеленоватых и иных глазах, и крепко напоминали хожалые, давнишнего чекана медные монеты.
   - Я в Германии три года до войны прожил, - не спеша ответил санитар. В оттенке его голоса прозвучало то же превосходство и презрение, которое уловил сотник во взгляде. - Я в Кенисберге на сигарной фабрике работал, скучающе ронял санитар, погоняя маштака узлом ременной вожжи.
   - Помолчи-ка! - строго сказал Листницкий и повернулся, оглядывая голову лошади с упавшей на глаза челкой и обнаженным, обветревшим на солнце навесом зубов.
   Нога ее, задранная кверху, была согнута в коленном сгибе, копыто чуть растрескалось от ухналей, но раковина плотно светлела сизым глянцем, и сотник по ноге, по тонкой точеной бабке определил, что лошадь была молодая и хорошей породы.
   Двуколка, подпрыгивая по кочковатому проселку, отъезжала дальше. Меркли краски на западной концевине неба, рассасывал ветер тучи. Нога мертвой лошади чернела сзади безголовой часовней. Листницкий все смотрел на нее, и вдруг на лошадь круговиной упал снопик лучей, и нога с плотно прилегшей рыжей шерстью неотразимо зацвела, как некая чудесная безлистая ветвь, окрашенная апельсинным цветом.
   Уже на въезде в Березняги лазарет встретился с транспортом раненых.
   Пожилой бритый белорус - хозяин первой подводы - шел около лошади, намотав на руку веревочные вожжи. На повозке, облокотившись, лежал казак без фуражки, с забинтованной головой. Он, устало закрыв глаза, жевал хлеб и выплевывал черную пережеванную кашицу. С ним рядом лежал плашмя солдат. На ягодицах у него топорщились безобразно изорванные, покоробленные от спекшейся крови штаны. Солдат, не поднимая головы, дико ругался. Листницкий ужаснулся, вслушиваясь в интонацию голоса: так истово молятся крепко верующие. На второй повозке внакат лежало человек шесть солдат. Один из них, лихорадочно веселый, рассказывал, щуря воспаленные, горячечные глаза: