Однажды Лидия призналась отцу, что в спорах с ним она неизменно ощущает радость от сознания, что в конце концов он всегда прав. Он строго ответил:
   - Это радует меня, Лидия, потому, что я верю твоим словам. Но такие вещи лучше оставлять невысказанными. Лучше оставить при себе искреннюю похвалу, чем подвергать себя подозрению в лживости.
   Вскоре после этого разговора Лидия, по своему желанию, провела сезон в Лондоне, где вращалась в лучших кругах светского общества, которое произвело на нее впечатление храма, где обожествлялось богатство, и рынка, где торговали девственностью. Присмотревшись внимательно к этому культу и этой торговле, она нашла их глубоко неинтересными, и единственное, что заняло ее, это типично английская манера, сквозившая в каждом штрихе лондонской светской жизни. Но скоро новизна этих впечатлений притупилась. Ее особенно стало тяготить и смущать вначале совсем для нее непонятное, аффектированное отношение, которое она помимо своей воли возбуждала в окружавших ее женщинах. Ей было не трудно удержать на почтительном от себя расстоянии юных взбалмошных дев. Но старые женщины, в особенности две тетки, которые во времена ее детства не оказывали ей ровно никакого внимания, стали теперь преследовать ее нежностями, уговорами бросить отца и навсегда поселиться с ними. Холодность, порой даже резкость ее отказов не охлаждали их пыла, так что ей пришлось, чтобы избавиться от их назойливых притязаний, покинуть Лондон. Вместе с отцом она опять переехала на материк и прекратила всякие письменные сношения с лондонским обществом. Тетки довели до ее сведения, что они глубоко оскорблены и уязвлены ею. Лидия была названа неблагодарной и невоспитанной, но после смерти этих двух теток оказалось, что они обе завещали ей свои состояния.
   Первое событие в жизни, глубоко потрясшее ее, была смерть отца. Это случилось в Авиньоне. Ей шел тогда двадцать пятый год. Мистер Кэру умирал в полном сознании, и все же перед смертью между ним и дочерью не произошло никаких трогательных сцен. В вечер рокового исхода больной чувствовал себя хорошо и потребовал, чтобы дочь у его изголовья читала ему вслух какую-то вновь вышедшую книгу. Он, как ей казалось, внимательно слушал ее чтение, когда вдруг приподнялся на локти и спокойно произнес: "Лидия, мое сердце, кажется, перестает биться, прощай!" - после чего тотчас же умер.
   Для дочери были очень тягостны суета и волнение, поднявшиеся вокруг нее после этой смерти. Все выражали ей неумеренное сочувствие ее горю. Она же оставалась внешне спокойной и не выказывала ни благодарности окружавшим ее, ни намерения вести себя так, как это в таких случаях принято.
   Родственники мистера Кэру остались очень недовольны его завещанием. Документ этот оказался очень кратким, содержащим всего несколько строк, в которых все имущество покойного передавалось его дорогой и единственной дочери. Однако он, кроме того, лично передал Лидии часть своей посмертной воли. Большое возмущение среди родни вызвало, между прочим, его распоряжение, чтобы тело его было отправлено в Милан и там сожжено в крематории.
   Исполнив эту волю отца, Лидия вернулась в Англию, чтобы привести в порядок свои дела.
   Ее приезд в качестве богатой невесты и независимой девушки вызвал много надежд в сердцах молодежи ее круга, но она начала с того, что озадачила своих поклонников необычайной для девушки ее лет и ее положения деловитостью и выдержкой. Покончив со своими делами, она вернулась в Авиньон, чтобы исполнить последнее распоряжение отца.
   Среди посмертных бумаг его она нашла конверт с надписью, сделанною его рукою: "Письмо к Лидии. Прочти его на досуге, когда я и мои дела будут окончательно ликвидированы". Она решила прочесть это письмо в комнате, бывшей свидетельницей последних часов жизни ее отца.
   Вот что отец писал ей:
   "Дорогая моя Лидия,
   Я принадлежу к числу разочарованных людей, которых среди нас гораздо больше, чем предполагают. Это письмо содержит признание в моем жизненном банкротстве. Лишь несколько лет назад я впервые понял, что, хотя я и страдаю от своих неудач в этом мире, мне незачем отражать свои настроения на твоей молодой жизни и что для меня остается последняя утешительная задача: быть для тебя хорошим отцом и полезным руководителем. Я почувствовал тогда, что ты не можешь вывести из всей нашей совместной жизни иного заключения, кроме того, что я, по своей эгоистичности, видел в тебе только своего переписчика и секретаря, и что у тебя нет иных обязанностей по отношению ко мне, кроме тех, какие может иметь раб по отношению к той власти, которая заставляет безрадостно работать его мышцы. Горькое сознание того, что я причинял тебе при жизни немало неприятностей своим деспотизмом и несправедливой требовательностью, вызывает во мне желание оправдаться перед тобой.
   Я никогда не спрашивал тебя, помнишь ли ты свою мать. Если бы ты когда-нибудь нарушила установившееся у нас молчание о ней, я с радостным облегчением рассказал бы тебе то, что решаюсь сказать только теперь. Но какой-то мудрый инстинкт удерживал тебя от этого, и, пожалуй, лучше для тебя, что ты узнаешь о ней только теперь, когда уже не существует необходимости продолжать наше молчание. Если в тебе живет печаль, что ты так мало знала женщину, давшую тебе жизнь, то стряхни ее с себя без всякого сожаления. Это была жестокая, самовлюбленная женщина, которая не могла жить под одной кровлей ни с одним человеком, чтобы не замучить его, - ни с мужем, ни с ребенком своим, ни со слугой, ни с другом. Я говорю уже беспристрастно, даже бесстрастно, потому что много лет прошло с тех пор, как ненависть к ней вспыхнула в моем сердце, и давно уже это чувство угасло. Горечь воспоминания о ней так же спит во мне теперь, когда я пишу это письмо, как будет она спать вечным сном тогда, когда ты станешь читать его. Я недавно еще с нежностью наблюдал черты твоего лица и характера, которые ты унаследовала от нее, так что могу с глубокой искренностью сказать, что еще никогда с тех пор, как погибли мои мечты, ради которых я женился на твоей матери, не чувствовал я себя таким примиренным с ее памятью. Во время нашей совместной жизни я делал для нее все лучшее, что было в моих силах, - она же платила мне всем злом, на которое была способна. Через шесть лет мы развелись. Я предоставил ей свободу рассказывать о причинах нашего развода все, что ей заблагорассудится, и обеспечил в материальном отношении ее судьбу гораздо лучше, чем она могла и была вправе рассчитывать. Этим я купил у нее отказ от всех прав на тебя и, на всякий случай, вместе с тобой, покинув Англию, поселился в Бельгии. До ее смерти мы ни разу не возвращались на родину, потому что я боялся, как бы она не воспользовалась распущенными ею же слухами о моем развратном поведении и моей открытой враждебности к официальной религии, чтобы начать судебное дело о своих правах на тебя. Мне трудно подробнее говорить о ней и жалею, что вообще вынужден был упомянуть ее имя.
   Я хочу пояснить здесь, что побуждало меня взять тебя у матери. Это не было естественной привязанностью отца: тогда я еще не любил тебя порождение ненавистной мне женщины; к тому же я знал, что ты будешь в твои детские годы бременем для меня. Но, дав тебе жизнь и затем порвавши свои обязательства по отношению к твоей матери, я слишком живо чувствовал свою обязанность: не дать моей ошибке горестно отразиться на твоей жизни. Я был бы счастлив тогда, если бы мог поверить, что женщина, бывшая моей женой, будет для тебя хорошей матерью и воспитательницей; но противоположное было слишком очевидно, и я положил все силы своего ума и воли на то, чтобы исполнить свои обязанности перед тобой. С течением времени, по мере того как ты подрастала, ты становилась полезной мне в моих занятиях, и, как ты это знаешь, я заставлял тебя работать без сожаления, но зато не без мысли о твоей собственной пользе. Я всегда держал секретаря для той работы, которую считал чисто механической, и никогда не обременял тебя ею. Без колебания могу заявить, что никогда не обременял тебя работой, не имевшей воспитательного или образовательного значения для тебя же. Я часто боялся, что часы, проводимые тобой над моими денежными делами, были тебе очень тягостны, но мне нет нужды теперь оправдываться в этом перед тобой. Ты уже по собственному опыту знаешь, как необходимо знание этой стороны жизни обладательнице большого состояния.
   В долгие годы твоего детства и ранней юности ты была в моих глазах лишь доброй девочкой, которую невежды называли чудом образованности и воспитания. В условиях, которые я для тебя создал, всякое дитя было бы таким же. Но мало-помалу, созерцая твою молодую жизнь, протекавшую так близко от моей, я выносил от нее ту светлую радость, которой не мог найти в созерцании самого себя. Я не умел во всю свою жизнь, не умею и теперь высказать силу своей привязанности к тебе, моя дочь, не смогу передать в словах и торжества, испытываемого мной, когда я почувствовал как-то, что я принял в качестве тяжелой, неблагодарной обязанности, стало живой водой, обновившей мою жизнь. Свою литературную работу, которая поглотила так много и твоего труда, я стал ценить лишь постольку, поскольку она служила тебе материалом для приобретения знаний, и ты будешь вполне справедлива к моим научным занятиям, если признаешь, что, хотя я и перебрал большие кучи песка, я не отыскал скрытых в них крупинок золота. Я прошу тебя только вспомнить, когда это суждение оформится в твоем уме, что я начал выполнять свой долг по отношению к тебе тогда, когда он не обещал мне еще никаких радостей, и я даже не смел надеяться на результаты своих трудов. И когда друзья твоей матери, которых ты, может быть, встретишь в предстоящей тебе длинной жизни, расскажут тебе о том, как я изменил своим обязанностям по отношению к ней (о чем так любят говорить люди), то ты, быть может, найдешь для меня оправдание в том, что я сумел зато дать тебе возможность и средства войти в жизнь не беззащитной девушкой, а человеком, вооруженным знаниями и дисциплинированным умом.
   Твое будущее не беспокоит меня, хотя я много и подолгу думал о нем. Боюсь только, как бы ты не пришла скоро к заключению, что жизнь нашего круга не представляет поприща для деятельности образованной и умной женщины. В молодости моей, когда я не мог обойтись без общества сверстников, я не раз пытался забыть приобретения культуры человеческого духа, забыть свои убеждения, приобрести взгляды, принятые среди того общества, которое по моему рождению и воспитанию должно было стать моим, чтобы ужиться в нем. Но эта попытка принесла мне больше горя, чем все остальные ошибки, совершенные мною в жизни. Легче стать медведем среди медведей, чем остаться человеком среди людей. Ужиться с ними можно лишь ценою отказа от самого себя, а жить вне самого себя - значит умереть еще при жизни. Берегись, Лидия! Не поддавайся искушению приспособиться к людям ценою нравственного самоубийства!
   Когда-нибудь, я надеюсь на это, выйдешь замуж. При этом тебе представится возможность совершить роковую ошибку, от которой не могут предостеречь тебя ни мои теперешние советы, ни твоя собственная чуткость. Я думаю, что ты не легко и не скоро найдешь человека, способного удовлетворить в тебе свойственную твоему полу потребность освобождения от ответственности за собственную жизнь. Если твой выбор, тем не менее, будет ошибочен, вспомни тогда о своем отце, несчастный брак которого и разочарование в жене были в конце концов единственным событием его жизни, доставившим ему счастие на ее склоне. Позволь мне также предостеречь тебя от грозящего тебе, как богатой невесте, заблуждения, будто ты можешь найти себе достойного супруга только среди таких же богатых мужчин, по своему богатству свободных от подозрения в стремлении жениться на деньгах. Ведь пошлый авантюрист, надеюсь, не сможет увлечь тебя, а воистину хорошие люди скорее испугаются твоего богатства, чем соблазнятся им. Единственный род людей, от которых я хотел бы предостеречь тебя всеми силами, это тот, к какому, кажется, я сам принадлежу. Не поддавайся заблуждению, что мужчина будет для тебя внимательным и любящим другом оттого, что он образован, начитан и наделен критическим умом; что он так же глубоко, как и ты, переживает впечатления прекрасного, оттого, что согласен с твоими определениями художественных направлений, школ и дворцов; или что у него одинаковые с тобою вкусы и что он одинаково с тобой понимает слова, мысли и творения любимых тобою авторов, оттого, что тоже предпочитает их перед другими. Остерегайся людей, которые больше читают и размышляют, чем действуют, берегись тех, кто больше склонен к пассивной мысли, чем к активной работе. Не забывай, что женщина тем несчастнее, чем больше времени муж проводит дома. Берегись художников, поэтов, музыкантов, вообще служителей искусства всякого рода, кроме истинно великих. Не верь им: они плохие мужья и отцы. Удовлетворенный собой работник, хорошо выполняющий свое дело, - кем бы он ни был: государственным канцлером или пахарем, вот кто может дать тебе, пожалуй, счастье, потому что из всех разрядов людей, которых я встречал в жизни, этот был еще более других выносим.
   Но довольно советов. Чем больше я размышляю о них, тем яснее становится для меня их тщетность.
   Ты, вероятно, будешь дивиться тому, что я никогда не заговаривал с тобой о вещах, которым посвятил это письмо. Верь мне, дитя мое, что меня часто терзала потребность высказать тебе все это, но моя природная замкнутость отнимала у меня нужные слова. Я чувствую, что написал эти строки только для того, чтобы выразить тебе хоть раз в жизни, какой горячей привязанностью к тебе было полно мое сердце. Предрассудки холодного ума и робкая стыдливость, запрещающие человеку обнаружить, что он нечто большее, чем образованный и мыслящий камень, мешали мне раскрыть перед тобой свое сердце. Но теперь, когда уверенность, что уже никакие впечатления от меня не придут разрушать твоей веры в правдивость этих моих слов, - последних слов моей жизни, - я решаюсь их высказать.
   Я вижу, что наговорил слишком много, и в то же время чувствую, что далеко не сказал всего. Это письмо было для меня трудной задачей. Несмотря на опытность своего пера, я никогда еще не чувствовал, как мало способно оно передавать мои мысли и чувства..."
   Тут письмо обрывалось. Ему не суждено было дойти до конца.
   2
   В мае месяце, через семь лет после бегства обоих мальчиков из Мокриф Хауза, одна молодая женщина сидела в тени кедрового дерева посреди лужайки, сверкавшей на солнце своей юной зеленью. Она избегала солнца, потому что дорожила жемчужно-бледным цветом своего лица. Это была маленькая изящная девушка с немного чувственными линиями тонких губ и ноздрей, с серыми глазами, над которыми спокойными легкими дугами изгибались тонкие брови, и с огненно-золотой копной прекрасных волос, наполовину скрытых широкополой соломенной шляпой. Платье из индийского муслина с короткими рукавами, обнажавшими до локтей белизну выточенных рук, благородно очерчивало ее плечи, на которые был накинут пушистый белый шарф, образовавший уютное гнездышко вокруг шеи. Казалось, что она вся погружена в чтение небольшого томика в изящном переплете из слоновой кости - миниатюрное издание гетевского "Фауста".
   Когда солнце спустилось к закату и яркий дневной свет стал понемногу угасать, девушка закрыла книгу и продолжала неподвижно сидеть, погрузившись в свои думы и не обращая никакого внимания на прозаическую черную фигуру, двигавшуюся поперек лужайки по направлению к ней. Это был молодой человек, одетый в изящный черный сюртук. В его наружности заметно преобладали темные цвета, а общее выражение лица и фигуры было сдержанно, почти сурово.
   - Вы собираетесь уезжать так рано, Люциан? - обратилась она к подошедшему.
   Люциан внимательно посмотрел на нее. Его имя, только что произнесенное ею, всякий раз поражало его в устах девушки. Он любил вдумываться в причины вещей и объяснял себе эту странность необычайной тонкостью и изяществом ее произношения.
   - Да, - ответил он. - Я уже покончил все дела и пришел побеседовать с вами, прежде чем проститься.
   Он сел рядом с нею на принесенный с собою складной стул. Девушка сложила руки на коленях, приготовившись молчать.
   - Во-первых, о вилле, - продолжал Люциан. - Она сдана только на один месяц. Таким образом, вы можете сообщить госпоже Гофф, что в начале июля вилла будет свободной, и она может к тому времени приехать, если только ее общество вам приятно. Надеюсь все же, что вы не поступите так безрассудно.
   Она улыбнулась.
   - А что за господа снимают сейчас эту виллу? Я слышала, будто они запрещают нашим работникам проходить по вязовой аллее мимо их окон.
   - Они имеют на это право. Они сняли виллу с условием, чтобы никто посторонний не проходил по этой аллее. Я не знал еще тогда, что вы приедете в замок, иначе бы я не согласился на это.
   - А я хотела бы, чтобы эта аллея была недоступна именно для них. Но пусть, по крайней мере, нашим работникам будет разрешено проходить по ней два раза в день: когда они идут на скотный двор и возвращаются оттуда.
   - Ну, знаете ли, теперь это нелегко сделать. Молодой человек, снявший виллу, находится в особых условиях. Он приехал сюда поправлять свое здоровье, и ему предписаны врачами ежедневные физические упражнения на открытом воздухе. Он не может выносить посторонних взоров. Даже я ни разу не видел его. Он живет в совершенном одиночестве с одним только слугою. Ввиду этих особенных обстоятельств я согласился предоставить вязовую аллею в его исключительное пользование. Он платит за виллу такую цену, которой оплачивается эта привилегия, для него представляющая исключительную важность.
   - А ваш молодой человек не сумасшедший?
   - Это для нас, мне кажется, безразлично. Я удовлетворился, сдавая ему виллу, тем, что, по-видимому, это чистый и порядочный жилец, - с некоторою обидою ответил Люциан. - Его рекомендовал мне лорд Вортингтон, очень хорошо отозвавшийся о нем. Я высказал лорду это же подозрение, которое пришло вам только что в голову, но он в такой же степени ручался за здравомыслие нашего нанимателя, как и за его платежеспособность. Вортингтон даже предлагал снять виллу на свое имя и тем взять на себя ответственность за поведение рекомендованного им джентльмена. Вам нечего опасаться: это просто молодой ученый, растративший свое здоровье и нервы усиленными занятиями. Вероятно, он товарищ лорда Вортингтона по колледжу.
   - Возможно. Но товарищей лорда Вортингтона я готова скорее заподозрить в усиленных кутежах, чем в усиленных занятиях.
   - Вам не из-за чего беспокоиться, Лидия, - продолжал Люциан, обиженный насмешливым тоном молодой женщины. - Я воспользовался любезностью лорда Вортингтона и составил контракт на его имя.
   - Я очень благодарна вам, Люциан, за вашу предусмотрительную осторожность. Сегодня же подтвержу ваше приказание, чтобы никто не проходил по вязовой аллее мимо виллы.
   - Второе дело важнее, - продолжал Люциан, - потому что касается вас лично. Мисс Гофф согласна на ваше предложение. Но трудно, по-моему, найти для вас более неподходящей компаньонки или подруги, - как вы ее, кажется, называете.
   - Почему же, Люциан?
   - В сущности, по всему. Она моложе вас и потому не может быть достаточно приличной в глазах света, охраной для вас при выездах. Она получила очень недостаточное образование, и все ее знание общества и светских обычаев почерпнуто на здешних общественных балах. Вы знаете, что она хороша собой и считается в Уилстокене красавицей. Это сделало ее мнительной и капризной, и боюсь, что она во зло использует вашу симпатию к ней.
   - Разве она еще капризнее меня?
   - Вы вовсе не капризны, Лидия, если не считать того, что вы редко слушаетесь благоразумных советов.
   - Это потому, что я редко нахожу в них благоразумие. Итак, вы полагаете, что мне лучше пригласить профессиональную компаньонку из увядших, но благородных вдов, чем спасти эту девушку от неизбежности стать гувернанткой и начать увядать в двадцать три года?
   - Необходимость иметь подходящую компаньонку и нравственный долг оказывать помощь бедным людям - совершенно ведь разные вещи, Лидия.
   - С этим я согласна, Люциан. Но когда приедет мисс Гофф?
   - Сегодня вечером. Имейте в виду, что вы еще ничем не связаны по отношению к ней, и если вы предпочитаете иметь более подходящую компаньонку, вы можете принять ее просто, как обыкновенную посетительницу. На том дело и кончится. Я бы советовал вам пригласить ее старшую сестру. Впрочем, вряд ли она согласится оставить мать, которая еще не оправилась от потери мужа.
   Лидия молча и рассеянно смотрела на маленький томик "Фауста", лежащий у нее на коленях и, казалось, думала о другом.
   - Что вы сказали? - спросил Люциан, чтобы скрыть смущение от ее молчания. Лидия подняла на него глаза.
   - Ничего. Мне нечего вам сказать, - как бы не замечая его замешательства, ответила Лидия.
   - В таком случае, - окончательно обиделся Люциан, - мне лучше уйти.
   - Ну, полноте, Люциан, - с прежней невозмутимостью сказала девушка. - Я очень рада вашему обществу. Если два уилстокенских крестьянина подружились, то знаете, как они проявляют свою дружбу? По воскресеньям они сидят целыми часами рядом на одной лавке и не произносят ни одного слова. Это гораздо естественнее и искреннее, чем паническая боязнь молчания, которая владеет всяким человеком, имеющим несчастье принадлежать к нашему кругу.
   - У вас всегда чудаческие мысли, Лидия. Крестьянин молчит совершенно так же, как его собака, и по тем же причинам.
   - А разве общество собак не приятно?
   Люциан промолчал, пожав плечами. Единственное отношение к женщинам, которое он признавал, было интеллектуальное общение, где он любил роль снисходящего к ним руководителя. Лидия же никогда не давала ему возможности войти в эту роль. Она почти никогда не спорила с ним, но он чувствовал, что она не соглашалась ни с одним из его мнений. А молчать в присутствии женщины, по примеру уилстокенских пахарей, ему было тяжело и неловко. К счастью, надо было спешить к поезду и можно было встать и проститься.
   Она подала ему руку; когда он взял ее в свою, тень нежности мелькнула в его серых глазах. Но он сейчас же застегнул сюртук на все пуговицы и с непоколебимо серьезным видом удалился. Она проводила его взглядом, следя за тем, как лучи близкого к закату солнца золотили его шляпу, вздохнула и снова погрузилась в томик Гете.
   Но через несколько минут она почувствовала усталость от долгой неподвижности и пошла бродить по парку, вспоминая места, где играла в детстве, когда приезжала гостить к своей старой тетке. Она узнала огромный древний алтарь друидов, развалины которого сохранились в парке; в детские годы он напоминал ей гору Синай, нарисованную в книжке, по которой она училась священной истории. У болотца, в отдаленной части парка, она вспомнила, как бранила ее няня, когда она здесь для забавы наполнила свои чулки болотной грязью. Наконец она вышла на прелестную поляну, по которой тянулась обложенная нежным дерном аллея и терялась в бесконечности спускавшихся сумерек. Это место понравилось ей больше всего, что она видела в своих владениях, и она стала уже мечтать о том, чтобы построить здесь беседку, когда с огорчением узнала в нем ту самую вязовую аллею, которая была отдана в исключительное пользование странному нанимателю виллы.
   Молодая девушка быстро углубилась в рощу и засмеялась тому, что оказалась нарушительницей частных прав в своем собственном поместье. Она стала пробираться между деревьями, чтобы попасть на какую-нибудь дорогу, которая привела бы ее домой, потому что часовая прогулка утомила ее. Но места были ей незнакомы и она не знала, куда идти. Не видно было ни дороги, ни опушки. Наконец она заметила просвет среди деревьев и, направившись к нему, вышла на лужайку. На середине ее она увидела мужскую фигуру, показавшуюся ей сначала прекрасной статуей, но вскоре с неожиданным для себя удовольствием она узнала в ней живого человека.
   Принять за статую мужчину девятнадцатого века, делающего предписанную ему врачом послеобеденную гимнастику на свежем воздухе, казалось бы непростительным невежеством в скульптуре. Но ошибка Лидии оправдалась малообычным зрелищем, которое ей предстало: мужчина был одет в белую вязаную рубашку без рукавов и короткие штаны, обнажавшие ноги до колен. Его руки обнаруживали мускулатуру римского гладиатора. Сильная грудь, обрисовывавшаяся под покрывавшей ее тканью, казалась высеченной из мрамора. Короткие волнистые волосы в вечернем свете казались отлитыми из бронзы. У Лидии мелькнула мысль, что она подглядела тайну античного бога, живущего в ее лесу. Но очарование было разрушено, когда она приняла за небожителя другого человека, похожего на лакея, присутствие которого трудно было примирить с мыслью об олимпийце, и который смотрел на него, как лакей может смотреть на хорошую лошадь. Он первый заметил Лидию, и по тому, как он поглядел на нее, она поняла, что ее приход был здесь вовсе нежелателен. Но богоподобный юноша тоже увидел ее и совсем другое впечатление отразилось на нем: его губы раскрылись, щеки покрылись румянцем, и он застыл в удивленном восхищении. Первым побуждением Лидии было поскорее спрятаться от их взоров, второе - извиниться за свою невольную нескромность. В конце концов она ничего не сказала и спокойно вернулась в лес.