Эмили даже сейчас, в этом промозглом тумане, улыбнулась, вспоминая смешного Бада, в потертом старом свитере и грубых, белых, длинных парусиновых брюках,-- как он стоял, широко улыбаясь, посередине комнаты и медленно, отчетливо произносил по-немецки фразу о том, как его папе нравится мюнхенское пиво.
   А вот тот день, когда они приехали, вспоминала с трудом. Тридцать шестой год давно миновал, и сколько с тех пор произошло разных событий! Очень красивый немецкий белый пароход,-- кажется, он назывался "Европа", с высокой, парящей в воздухе палубой, нависавшей будто прямо над улицей,-остановился у пристани Нозерн-ривер. Играл оркестр,-- интересно, что он играл тогда, в тридцать шестом? Какую-то немецкую песню, но она ее не запомнила, хотя потом ей не раз приходилось слышать бравурные немецкие песни в "Новостях дня", рассказывающих о шумных парадах германской армии. Порывы ледяного ветра доносились до них с забитой ледяными глыбами реки. Бад, в только что купленном для него новом голубом пальто, правда, уже коротком ему в рукавах, пораженный величавым пароходом, шаркал ногами по пристани. Лоуренс держал Пегги за руку, улыбался им в ответ, его бледность говорила о том, что у него пошаливает здоровье. Пегги, с серьезным лицом, с сияющими глазами, пристально вглядывалась в трап, пытаясь поскорее узнать сестру. Вот идет высокая, эффектная дама, в меховом манто, с ярким, красивым, знакомым лицом... Эмили тогда подумала: "Эта женщина, должно быть, очень богата..." Потом до нее вдруг дошло: "Да это же моя дочь, Айрин!" Но все еще не уверенная в своей правоте, машинально стала рыться в сумочке, отыскивая очки. Рядом с красавицей шел низенький, плотный, начинающий заметно толстеть мужчина; когда он снял свою шляпу, Эмили поняла -- да ведь это Рейнольд, только уже сильно облысевший...
   В памяти ее словно открылись шлюзы, хотя она уже достигла семидесятилетнего рубежа... При встрече, конечно, много суеты, волнений, все по очереди целовались, все говорили одновременно, перебивая друг друга, громко смеясь. Но подробности все же ускользали от нее: как все на самом деле происходило, что говорила Пегги Рейнольду и какой у нее при этом был вид, заметила ли она на ее лице в ту минуту признаки давно пережитой боли и сожаления,-- нет, этого ей не вспомнить... Отчетливо сохранилась в памяти только вечеринка.
   В сущности, это не вечеринка, а настоящий званый ужин,-- по крайней мере, так задумали Пегги и Лоуренс. Проходил он в полуподвальной столовой их дома, окна выходили на небольшой садик. Эмили сказали, что Рейнольд в последнее время процветает в Германии, его там очень ценят и он даже переехал в Берлин; к тому же у них с Айрин есть еще просторный загородный дом, где сейчас живут их сыновья. И она, Эмили, так гордилась этим радушным лысым толстячком! За обеденным столом он весь сиял, как новый пятак, был приятен и любезен с гостями, к каждому проявлял подчеркнутое уважение. Костюм у него, как и прежде, был старомодным. Сидел он рядом с друзьями Пегги и Лоуренса.
   Вдруг на фоне мерной, гудящей беседы раздался резкий возглас Айрин:
   -- Гитлер? Конечно, я ему верю!
   В столовой сразу стало тихо, а мистер Розен, партнер Лоуренса, осторожно положил свою вилку на тарелку, как будто вилка стала для него неподъемной ношей, а тарелка -- чем-то неимоверно хрупким. А Айрин продолжала:
   -- По-моему, мистер Рузвельт проявляет большую наглость, когда позволяет себе плохо говорить о Германии и громогласно оплакивать то, что там сейчас происходит. Как бы вы отреагировали, если бы Гитлер произносил речи, критикующие внутренние дела Америки?
   -- Дорогая,-- одернул ее Рейнольд,-- по-моему, не стоит говорить о политике за обедом -- это плохо действует на пищеварение.
   -- Какая чепуха! -- отмахнулась Айрин.-- Вот этот джентльмен, сидящий по правую руку от меня,-- она жестом указала на Генри Конноли, одного из старых приятелей Лоуренса,-- распространялся о политике добрых полчаса. Мне думается, он не прав, и я позволю себе его поправить. Этот джентльмен утверждает, что нам в Германии нужна революция. Что если мы сами не прогоним из страны нацистов, весь мир нас уничтожит, потому что мы всего лишь дикари,-- уничтожит всех до единого, со всеми потрохами.-- Айрин с вызывающим видом обвела взглядом гостей.
   Эмили с тревогой подумала: может, ее дочь слишком много выпила? Женщинам нельзя много пить, когда они в гостях.
   -- С того самого момента, как я сюда приехала,-- громко продолжала Айрин, чтобы все хорошо ее слышали,-- я читаю все газеты, слушаю, что говорят, и должна признаться -- меня просто тошнит от всего этого. Вы понятия не имеете, что у нас происходит. Бездумно глотаете коммунистическую пропаганду, даже не стараясь понять, где истина, а где ложь. Я ведь там живу, а вы -- нет, и должна со всей ответственностью сказать вам: если бы к власти не пришел Гитлер...
   -- Дорогая,-- пытался урезонить жену Рейнольд,-- прошу тебя, выбери другую тему!
   -- И не подумаю!-- огрызнулась Айрин.-- Тебя послали сюда, чтобы ты лично убеждал американцев в их неправоте. Почему бы тебе не начать делать это прямо сейчас? -- И снова обратилась к гостям: -- Так вот, хочу вам сказать: если бы Гитлер не пришел к власти, то нас всех истребили бы евреи и коммунисты.
   -- Лоуренс,-- произнес мистер Розен, тихо поднимаясь со своего места,-Кэрол, боюсь, нам пора.
   Встала и Кэрол Розен, и Эмили помнит, какой смертельной бледностью покрылось ее лицо. Лоуренс, тяжело вздохнув, тоже вышел из-за стола, проводил чету Розен до двери в прихожую. Оттуда до стола доносились обрывки приглушенного разговора, но Эмили ничего не могла разобрать, так как Айрин все еще разглагольствовала, заглушая всех:
   -- Кажется, мистер Розен -- еврей, и мне, конечно, жаль, если я оскорбила его в лучших чувствах. Но если он такой чувствительный, ему полезно пообщаться с людьми, которые ему сообщат кое-какие упрямые факты из повседневной жизни.
   Лоуренс вернулся к столу и остановился за спинкой стула Айрин. Он казался таким утомленным, таким измочаленным; тихо-тихо заговорил:
   -- Думаю, нет смысла притворяться, что все у нас в порядке и наш ужин идет своим чередом. Смею предположить, что всем вам сейчас хочется уйти отсюда, и я вполне разделяю ваше желание. Пегги, дорогая,-- обратился он к жене,-- можно тебя на минутку?
   -- Конечно, почему нельзя? -- откликнулась Пегги и вышла из столовой вместе с Лоуренсом.
   -- Айрин,-- молвила опечаленная Эмили дочери,-- ты могла бы и помолчать, не рассуждать о таких деликатных вещах. Женщинам вообще не подобает произносить пылкие речи -- как бы там ни было.
   -- Ах, мама,-- возразила Айрин,-- зачем казаться глупее, чем на самом деле? Ступай и прочти сказочку на ночь своему внуку, а нас, взрослых, оставь в покое! -- И вновь холодным взглядом оглядела всех гостей. -- Я приношу вам свои извинения, если вы считаете, что я устроила отвратительную сцену, но ничего не могу с собой поделать. Я в Америке уже три дня, и эта страна вызывает у меня только тошноту. Остается только искренне надеяться, что я больше никогда ее не увижу!
   Помолчала немного и продолжала:
   -- По-моему, все вы в той или иной мере разделяете чувства Лоуренса, своего друга. Зачем же удивляться, что европейцы потешаются над вами? У вас ничуть не больше представления о том, что на самом деле происходит в Германии, чем у индейца племени сиу, живущего среди прерий в штате Южная Дакота. Там, в Берлине, я в основном защищаю вас, заверяю своих друзей, что они неправы, что все здесь интеллигентные, прогрессивно мыслящие люди, просто тяжелые на подъем. Теперь, когда я вернусь в Берлин, попрошу их извинить меня, скажу, что сильно заблуждалась в отношении вас.
   Остальные гости тоже встали и, вежливо пожелав Эмили спокойной ночи, покинули дом. Рейнольд тяжело, грузно опустился на стул, помешивая ложечкой пролитое на блюдце кофе.
   Эмили, пораженная, впилась глазами в дочь. Трудно даже представить, что заставило ее проявить такую агрессивную невоздержанность. Сама Эмили не голосовала с 1924 года и твердо считала, что политика -- это удел ирландцев. Пусть занимаются ею, если им охота.
   -- Вот уж рада, что мои сыновья не воспитываются в этой идиотской стране! -- добавила Айрин.
   Отворилась дверь, в столовую вошла Пегги -- явно нервничала, но старалась держать себя в руках. "Ох, как плохо сейчас все обернется",-поняла Эмили.
   -- Айрин,-- начала Пегги,-- нам нужно поговорить.
   -- Послушайте, девочки,-- вмешалась встревоженная Эмили,-- не стоит говорить друг другу дерзости, о которых вы обе потом пожалеете.
   -- Заранее знаю, о чем пойдет речь! -- возгласила Айрин.-- Муж Пегги, этот защитник черномазых, только что отчитал ее, и теперь моя сестра намерена предложить нам покинуть ее дом.
   -- Совершенно верно! -- подтвердила Пегги.-- И желательно сегодня же.
   -- Пегги! -- воскликнула Эмили.-- Айрин!
   -- Я просто в восторге! -- Айрин отодвинула свой стул.-- Рейнольд!
   Рейнольд последовал ее примеру, пытаясь втянуть свой толстый живот поглубже, чтобы не мешал.
   -- Цивилизованные люди,-- ораторствовал он,-- должны подходить к подобному вопросу безличностно, в абстрактных терминах. Если хотите знать, в исторической перспективе...
   -- Убирайтесь прочь,-- ровным тоном велела Пегги.
   -- Пегги! -- повторила, правда уже чуть слышно, Эмили.-- Айрин!
   Айрин выбежала из комнаты, а Рейнольд остановился возле двери, картинно поклонился всем и торопливо двинулся за женой...
   И вот теперь Пегги -- какое у нее холодное и равнодушное лицо -- стоит рядом с Эмили, а над их головами все еще надсадно гудят двигатели самолета, и от этих звуков закладывает уши. Как далеки они теперь от Нью-Йорка! Лоуренс лежит в могиле; нет в живых и Рейнольда -- попал под бомбежку Восьмой армии ВВС США в Берлине, и его не удалось извлечь из-под руин. Неподалеку от того места, где он был погребен под грудой камней, лежал его племянник Бад -- погиб при неудачной переправе через реку Саар; оба сына Айрин полегли в далекой России, и неизвестно, какие им там приходилось форсировать реки.
   Теперь письма от Айрин такие печальные, по ним чувствуется, насколько она сейчас разбита,-- вдова, оставшаяся без сыновей, горько оплакивающая свои потери в разрушенной стране.
   "Я попрощалась с Рейнольдом в одиннадцать утра, и потом появились в небе бомбардировщики, и в час дня стали падать бомбы; больше я его не видела". Или: "Дитриху исполнилось всего семнадцать, когда забрали и его. Мне сказали, что его отправят в зенитную часть, но на самом деле отправили в пехоту; у него не было никакого шанса выжить в этой мясорубке. Его товарищи рассказали, что он храбро сражался до конца".
   Или еще: "Конечно, нашего красивого дома в Берлине больше нет, но, к счастью, сохранилась дача. Мне повезло, что она оказалась в американской зоне. Не в силах передать тебе, что я испытывала,-- слезы наворачивались на глаза, когда увидела благородные лица американских солдат, услыхала, как один обратился ко мне со словами: "Мэм, я родом из Милуоки, штат Висконсин". Все они были так добры ко мне, даже выделили мне охрану из трех человек, когда узнали, что я американская гражданка. Такая охрана сейчас просто необходима: по стране бродят дикие банды освобожденных из тюрем преступников, грабят, убивают, и у них нисколько не больше жалости к людям, чем у беспощадного тигра.
   Большая часть моих капиталов находится в русской зоне, и мне пришлось трижды приезжать в Берлин, чтобы попытаться вернуть хоть какую-то сумму, но банки все время хитрят и не желают идти мне навстречу. Тот почтовый перевод, что ты прислала с этим симпатичным лейтенантом Уилсоном (он был так добр ко мне), оказался очень кстати.
   Ты и представить не можешь, с каким нетерпением я жду, когда снова увижу свою родину и вновь поселюсь вместе с тобой, как тогда, встарь; попробую забыть как какой-то кошмар все, что мне пришлось пережить".
   Ссора с Пегги за обеденным столом перед поездкой на аэродром произошла вот как.
   -- Я не желаю жить в одном доме с этой женщиной! --упрямо повторяла Пегги, когда Эмили умоляла ее позволить Айрин приехать к ним.
   -- Что же ей делать? -- вопрошала Эмили.-- Не забывай -- ей уже за пятьдесят. У нее больше нет родственников -- ни одной души во всем мире, кроме нас с тобой,-- и только к нам она может обратиться в случае беды.
   Пегги неожиданно разрыдалась.
   -- Всякий раз, как смотрю на ее фотографии,-- призналась она,-- начинаю думать о Баде, о том, как он тонул в этой немецкой реке... Не понимаю, почему я должна со всем этим мириться?! Кровное родство, кровь и плоть... При чем здесь все это, скажи мне на милость?..
   -- Пегги, дорогая, она ведь изменилась,-- говорю тебе. Это сразу видно по ее письмам. У нее все теперь в прошлом. Ты должна простить ее, должна!
   Эмили тоже расплакалась, вспоминая все свои трагические заблуждения, не оставившие никакой светлой надежды события, тяжкое прошлое, скорбные могилы близких, царившую повсюду ненависть, разбитые вдребезги упования...
   При виде материнских слез, этого сморщенного, старческого, изможденного лица со следами безутешного горя, Пегги неожиданно смягчилась, обняла мать, постаралась утешить.
   -- Ну, ладно, ладно,-- приговаривала она,-- успокойся, не надо плакать... Ладно, все хорошо... Пусть приезжает! Если она в самом деле изменилась -- пусть приезжает.
   После завтрака под предлогом, что ей нужно в город за покупками, Эмили поехала в церковь и там долго, словно оцепенев, сидела молча. Через разноцветную мозаику окон прямо на нее сочились мягкие, солнечные лучи, высвечивая ее глубокие религиозные чувства. Она с воодушевлением молила Бога, чтобы Айрин и правда изменилась.
   Эмили точно знала, была уверена, что долго не протянет, и желала прожить остаток жизни в уютной атмосфере незлобивости и любви, в одном доме со своими двумя пожилыми дочерьми, которые так хорошо начинали в жизни, питая большие надежды на блестящее будущее. Но, увы, все кончилось так неудачно: призрачные надежды рухнули, и теперь жизнь их стала совершенно иной. Пришлось им узнать, что такое одиночество, печаль, нищета, постоянно горько оплакивать свои утраты, страдать от мучительных воспоминаний о погибших.
   Сигнальные огни на взлетно-посадочной полосе посылали вверх, в гущу тумана, слабые, словно разбавленные водой блики. Гул самолета становился все слышнее, и вот Эмили вдруг увидела -- огни его неуверенно выскользнули из густой белесой темноты. Самолет занесло в сторону, он резко застопорил ход; двигатели нервно загудели, когда он наконец тяжело плюхнулся на полосу и заскользил по бетонке, касаясь ее краем крыла, потом снова подпрыгнул вверх, в воздух, и опять, еще более неуклюже приземлился на бетонку; выпрямился, выровнял крылья, совершил какой-то безумный полуоборот -- и остановился, замер прямо перед ними...
   Двигатели заглохли, винты крутились все медленнее, выбрасывая на кожухи бледные, разноцветные фонтанчики какой-то жидкости. Эмили глубоко, с облегчением вздохнула.
   -- Ну вот, все в порядке, мама,-- сказала Пегги.-- Они благополучно приземлились.
   -- Вот теперь мне бы поскорее присесть...-- прошептала Эмили.
   Пегги медленно повела ее вдоль ограждения к скамье у выхода -- туда должны направиться пассажиры. Эмили тяжело опустилась на скамью, чувствуя, как дрожат колени под шерстяным плотным костюмом.
   Служащие подогнали к самолету трап; широко отворилась дверца, и пассажиры стали выходить из салона.
   -- Какой позор! Какой кошмар! -- возмущалась одна из пассажирок, спускаясь по трапу на землю.-- Просто чудо, что мы не разбились!
   Ручеек пассажиров, человек восемь -- десять, медленно прокладывал себе путь к выходу. Три женщины, пятеро или шестеро мужчин... Эмили с тревогой изучала лица, пытаясь разглядеть, какое из них -- лицо Айрин. Вот довольно молодая женщина с ребенком на руках... Нет, это явно не Айрин. Две другие куда старше ее; фигуры обеих точно такие, как у ее дочери... Вышли на полоску неонового света... Эмили нетерпеливо встала со скамьи и, вытянув шею, напряженно вглядывалась... Пегги не выпускала ее руки из своей. Нет, эти лица ей не знакомы! Эмили повернулась к Пегги, спросила:
   -- Ты ее видишь?
   Пегги покачала головой. Одна из прибывших, прекрасно одетая, вышла вперед. Она улыбалась Эмили, и та улыбнулась в ответ. Боже, ведь это же Айрин, а она ее не узнает,-- родная мать называется... Но пассажирка прошла мимо, и ее заключил в крепкие объятия крупный молодой человек, который стоял у них за спиной и только повторял:
   -- Боже мой, мамочка, не заставляй меня больше так волноваться!
   Еще одна женщина только что спустилась с трапа самолета и стояла в ярком неоновом снопе света возле выхода: одета бедно, неряшливо -потрепанное пальто с потертым бобровым воротником; ей явно не меньше шестидесяти; лицо круглое, все в морщинах, хмурое, недовольное, раскрасневшееся от ледяной стужи.
   -- Пегги,-- Эмили сильно нервничала,-- может быть, обратиться к стюардессе...
   -- Минутку,-- пробормотала Пегги,-- по-моему, эта женщина...
   -- Просто отвратительно! -- громко жаловалась неряшливо одетая женщина господину, стоявшему рядом с ней.-- Какая тошнотворная волынка! Надо же, так рисковать жизнью! Ну и страна, доложу я вам! Могу заверить -- такого никогда не произошло бы в Германии! Америка называется! У нас каждый аэродром еще в тридцать седьмом был оборудован установками для борьбы с туманами. Просто отвратительно!
   Эмили почувствовала, как Пегги сдавила ей руку. Женщина в потрепанном пальто еще раз оглянулась по сторонам с презрительной миной, скользнула взором по лицу Пегги...
   -- Должно быть, меня вон там ждут,-- сообщила она своему собеседнику и бодро зашагала к выходу; грузная фигура ее все больше растворялась в темноте.
   -- Пегги, окликни ее...-- попросила Эмили, боясь потерять эту фигуру из вида.-- Пегги...-- Как трудно говорить, язык не повинуется, он неподвижен, застрял во рту.-- Кажется, это твоя сестра Айрин...
   -- Да, вижу,-- отозвалась Пегги.-- Какие могут быть сомнения!
   Только теперь до Эмили дошло, что дочь не позовет сестру -- не позовет никогда...
   -- Айрин!..-- слабым голосом крикнула Эмили. Потом чуть громче: -Айрин! Мы здесь!..
   Темная фигура выступила из плотной туманной мглы, повернулась и не спеша направилась к ним. С каждым шагом она становилась все более реальной Айрин, все больше похожей на нее...
   -- Сюда! К нам! -- сквозь слезы кричала, как могла, Эмили.-- Добро пожаловать домой!
   ОДНОРУКИЙ
   -- Мне хотелось бы завершить донесение об этой троице.-- Капитан Михайлов через стол протянул клочок бумажки Гарбрехту.
   Тот взглянул на имена.
   -- Переводчики в отделе по гражданским делам в американском штабе. У американцев очаровательная привычка -- нанимать на такую работу исключительно бывших нацистов. Как нам кажется, неплохо бы заглянуть в прошлое этих джентльменов.-- И Михайлов улыбнулся.
   Улыбка этого коренастого, невысокого человека, с круглым, замкнутым лицом и белесыми, неулыбчивыми глазами, напоминала цветок, выбитый неуверенной рукой ваятеля на камне.
   Гарбрехт знал двоих из них: Михайлов прав, они бывшие нацисты. Однако придется основательно подумать, рассказать ли о них Михайлову, а если рассказать, то как много и что именно. Пока что он внимательно наблюдал, как Михайлов, отперев ящик своего стола, вытащил оттуда пачку американских оккупационных марок и методично, своими прямыми, ловко, как рычаги работающими руками, отсчитывает купюры; закрыл ящик на ключ, пододвинул деньги Гарбрехту.
   -- Этого вполне достаточно, чтобы вы протянули до следующей недели. Потом увидимся.
   -- Слушаюсь, капитан! -- Гарбрехт накрыл ладонью деньги, подтащил поближе к себе, к самому краю стола. Вынул бумажник и стал медленно, одну за другой, аккуратно вкладывать туда купюры. Действовал он неловко и неуклюже, ибо пока не научился шустро работать левой рукой; его правая была зарыта во дворе полевого госпиталя, расположенного на пивзаводе, за тысячу четыреста миль отсюда.
   Михайлов равнодушно взирал на его суетливые движения, но помощь не предлагал. Спрятав бумажник, Гарбрехт встал, взял пальто, наброшенное на спинку стула, с трудом натянул на плечи.
   -- Итак, до следующей недели.
   -- До следующей,-- отозвался Михайлов.
   Гарбрехт не отдал ему честь; открыл двери и вышел. Спускаясь по грязным ступеням и проходя мимо двух субъектов в штатском, маячивших в темном холле, он думал с каким-то нервным ощущением триумфа: "По крайней мере, я не отдал честь этому подонку. И не делаю этого уже третью неделю подряд".
   Субъекты в штатском уставились на него невидящим, но угрожающим взглядом. Теперь он их слишком хорошо знал и больше не боялся. Они так смотрели на все, что их окружало. Если перед ними стояла лошадь, крутился ребенок или лежал букет цветов -- они на все это смотрели с угрозой в глазах. Просто такой была удобная для них, отработанная ими притирка к этому миру,-- в точности как улыбка у Михайлова. "Эти русские,-- размышлял Гарбрехт, шагая вниз по улице,-- такие мерзкие люди -- и вдруг в Берлине!"
   Гарбрехт шел не глядя по сторонам. Облик немецких городов стал монотонно одинаковым: груды камней, булыжники, разбитые статуи, аккуратно подметенные дорожки между кучами битого кирпича, маячащие поодиночке мрачные стены, каркасы зданий, полуразрушенные дома, где каким-то образом ухитрялись жить десятки семей. Шагал быстро, энергично, как и все другие, размахивая несколько неуклюже единственной рукой, чтобы не утратить равновесия, но из того, что он видел, очень немногое производило на него впечатление. Когда ему отрезали руку, им целиком овладело немеющее оцепенение. Словно тебе ввели какое-то анестезирующее средство в позвоночный столб. Ты пребываешь в полном сознании, все видишь, все слышишь, можешь говорить, понимаешь, что с тобой делают, но при этом -- абсолютно никаких ощущений. В конце концов, это Гарбрехт знал, анестезия рассосется, но сейчас она ему очень, очень нужна, ибо стала для него самой ценной и надежной защитой.
   -- Лейтенант! -- раздался у него за спиной женский голос.
   Гарбрехт не оглянулся.
   -- Ах, лейтенант Гарбрехт!
   Он остановился, не спеша повернулся: вот уже больше года никто его так не называл. Какая-то блондинка небольшого роста, в сером пальто спешила к нему. Он глядел на нее, озадаченный: никогда прежде ее не видел, и начал уже сомневаться, она ли выкрикнула его фамилию?
   -- Это вы мне кричали? -- спросил он, когда она остановилась перед ним.
   -- Да, я,-- подтвердила она.
   Худенькое, бледное, но довольно красивое лицо; она даже не улыбнулась.
   -- Я шла за вами от офиса Михайлова.
   -- Уверен, что вы обознались! -- Гарбрехт решительно повернулся и зашагал прочь. Блондинка не отставала, все время, как и он, убыстряя шаг.
   -- Прошу вас,-- проговорила она,-- не делайте из себя идиота!
   Затем своим ровным, нетребовательным голосом напомнила ему кое-что такое о нем, чего, он был в этом уверен, ни одна живая душа на свете не знала, и, чтобы окончательно добить его, она назвала его истинным именем. Наконец он понял, что так просто ему от нее не отделаться, выхода нет. Остановился посередине разбитой улицы, вздохнул и после продолжительной паузы молвил:
   -- Очень хорошо. Я иду с вами.
   В комнате пахло приготовляемой едой, вкусной едой,-- вероятно, ростбифом и супом на густом бульоне. Тот самый незабываемый запах, что исчез в Германии около 1942 года, и Гарбрехт, хотя с тех пор многое испытал, все равно невольно почувствовал, как накапливается, мучая его, вязкая слюна из набухающих под языком желез. Комната, довольно просторная, с высоким потолком, по-видимому, когда-то отличалась особой элегантностью. Выложенный камнем камин, большое зеркало над ним -- разбитое. В силу какого-то оптического обмана в каждой из его разбитых частей отражались разные образы, из чего Гарбрехт сделал вывод, что там спрятано что-то необычное, ярко сияющее.
   Девушка ввела его в комнату бесцеремонно, без всяких формальностей, попросила сесть и тут же исчезла. Гарбрехт чувствовал, что от этой обстановки мышцы у него начинают затвердевать. Сидел прямо, напрягшись всем телом, на сломанном деревянном стуле, обводя холодным взглядом разбитый письменный стол, удивительный, большой кожаный стул за ним, это странное зеркало и большой, высотой футов десять, портрет Ленина -- единственное украшение на стене. Ленин смотрел на него со стены через года, с этой небрежно выполненной героической литографии, бросая ему издалека вызов черными, дикими глазами.
   Дверь, через которую он вошел сюда, отворилась, и на пороге появился какой-то мужчина. Громко хлопнув дверью, быстро, через всю комнату подошел к письменному столу. Потом, резко повернувшись на каблуках, в упор посмотрел на Гарбрехта.
   -- Так, так,-- он улыбался, голос звучал радушно, даже приветливо,-вот и вы. Простите, что заставил себя ждать. Ужасно, ужасно сожалею.
   Он просто весь сиял, и от того места, где он стоял перед столом, до Гарбрехта, казалось, почти физически доносилась теплота излучаемого им гостеприимства. Коренастый, небольшого роста, с розоватым, правда, немного бледным лицом, шелковистыми длинными волосами,-- видимо, отрастил их, пытаясь скрыть все более заметную тенденцию к облысению. Похож на миловидного помощника мясника, несколько перезревшего для такой работы, или на силача в акробатическом номере в маленьком, захудалом цирке -- того, который стоит внизу, а остальные взгромождаются на его крепкую спину. Гарбрехт встал и, сощурив глаза, пытался его получше разглядеть, вспомнить -- видел ли когда-нибудь прежде этого человека.