Страница:
-- Уничтожены, разорены,-- ясно, без всякой хрипоты констатировала она ровно в восемь, когда загудели протяжные гудки на фабриках, возвещая о начале рабочего дня.-- Мы абсолютно разорены. И за что? За какую-то идиотскую, бессмысленную мазню, в которой никто не понял ни уха ни рыла! Человек хочет быть художником. Бог с ним! Хотя это и ребячество, пусть будет, я ничего не имею против, я не жалуюсь. Человек хочет рисовать яблоки. Глупо? Ну и что из этого! Но яблоки на холсте хотя бы можно понять. Они не имеют никаких политических аллюзий. Яблоки не превращаются в бомбы. Но эта... эта голая сука... Для чего она? Какое она имеет отношение ко мне? Какое, я спрашиваю?
Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову.
-- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово...
-- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал.
-- Ну? -- подталкивала она мужа.-- Ну, что скажешь?
-- Анна, не будем терять надежды. Может, все еще образуется.
Анна окатила его ледяным взглядом.
-- Здесь, в Москве, никогда и ничто не образуется. Никогда! Заруби себе на носу!
Оделась и поехала в детскую колонию, на свою новую работу в качестве помощника врача-диетолога на кухне.
Все предсказания Анны в скором времени полностью подтвердились. Те злобные нападки, которые обрушились на голову несчастного Баранова во всех газетах и журналах Советского Союза, превращали статью Суварнина в беспредельную хвалебную песнь. Нью-йоркский журнал "Новые массы", который никогда прежде не упоминал имени художника, вдруг напечатал на одной целой странице выполненный пером Клопоева рисунок головы Сталина, а на противоположной -- яростную критическую статью о Баранове, называя его "предателем рабочего класса всего мира, развратником на манер западных толстосумов, любителем сенсаций с Парк-авеню, человеком, которому только сидеть дома и рисовать карикатуры для журнала "Нью-Йоркер". В следующей статье какой-то писатель, который впоследствии принял католическую веру и стал работать для киностудии "Метро-Голдвин-Майер" и писать сценарии о какой-то поп-звезде, тоже не преминул воспользоваться "делом Баранова", чтобы напомнить всем, что первым провозвестником социалистического реализма был сам великий Микеланджело.
В Москве на съезде художников, который проходил под руководством все того же свирепого, пламенного Клопоева, единогласно исключили Баранова из творческого союза -- все 578 голосов "за" и ни одного "против". Однажды утром всего за два часа, с десяти до двенадцати, со стен музеев, учреждений и кабинетов ответственных лиц мгновенно, как по мановению волшебной палочки, исчезли все картины Баранова на территории всей России. Мастерская, которой Баранов пользовался целых десять лет, была у него отобрана и передана художнику, рисовавшему различные значки и надписи для Московского метрополитена. Двое верзил в штатском постоянно следовали за Барановым, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Его почта постоянно опаздывала и приходила вскрытой. Анна Кронская обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она сейчас работала. Старые друзья, увидев издалека запятнавшего себя Баранова, торопливо переходили на другую сторону улицы. Теперь ему не удавалось достать билеты ни на балет, ни в театр. Какая-то женщина, которую он прежде и в глаза не видел, заявила, что у нее от него незаконнорожденный сын. Дело разбиралось в суде, в результате он его проиграл, и теперь ему приходилось еженедельно выплачивать девяносто рублей алиментов "своему ребенку". В общем, он едва не угодил в лагерь.
Чувствуя, в какую сторону дует ветер, Баранов положил в вещевой мешок свою старую кисть с верблюжьим ворсом, лампу с подставкой в форме гусиной шеи -- и вместе с Анной выехал из страны. Он был так худ, так изможден, что на него было страшно смотреть.
Полгода спустя, летом 1929 года, Баранов с Анной устроились в Берлине. Атмосфера, царившая в это время в немецкой столице, имела самое благоприятное воздействие на художников, и Баранов с головой окунулся в работу: он рисовал апельсины, лимоны, яблоки в том же своем раннем, "съедобном" стиле, и к нему тут же пришел успех.
-- Мы будем здесь очень счастливы,-- предрекла Анна и на сей раз тоже не ошиблась.-- Ты будешь писать только одни натюрморты, фрукты и овощи. Будешь очень экономно пользоваться черными тонами. Постараешься избегать всевозможных "ню" и политических аллюзий. Постоянно будешь держать рот на замке,-- я буду говорить за двоих. Понятно?
Баранов был только рад подчиняться этим простым и здравомыслящим приказаниям. Определенная расплывчатость, неуверенность линии в его работах -- что-то вроде легкого тумана -- объяснялась его подсознательными колебаниями художника, они не позволяли ему представить на холсте свой сюжет слишком четко, даже точно рассчитать место лимона на столе, покрытом скатертью. Зато можно выгодно сравнить эти его картины с теми первыми, которые он написал, когда вернулся с фронтов революции. Он процветал; щеки вновь пополнели, порозовели, он даже отрастил небольшое брюшко. На лето снимал небольшое шале1 в Баварии, и у него была превосходная мастерская в Тиргартене, которую ему сдавали в аренду. Приучился подолгу сидеть в пивных и пить вкусное мюнхенское пиво и по-прежнему, как только заходила речь о политике, отделывался тем же вопросом, как тогда, в далекие дни в России:
-- Кто его знает? Пусть разбираются философы.
Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом -- и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова,-- приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул.
Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному.
Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну.
В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей.
Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.
Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.
-- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных...
Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.
Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.
Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.
Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.
Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации. Хайль Гитлер!"
В эту ночь, лежа в постели рядом с Анной, которой, к счастью, удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить мужа, вернувшегося из тюрьмы домой, слушая обычную ныне двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов с признательностью вспоминал сравнительно деликатную фразировку критика из газеты "Тагеблатт".
На следующее утро они встретились с Суварниным. Тот заметил, что, несмотря на некоторый физический урон, который пришлось понести его приятелю за последний месяц, Баранов, казалось, вновь обрел внутреннюю уверенность и душевную умиротворенность и с его плеч спала большая часть тяжкого, неосязаемого, но разъедающего душу бремени.
И несмотря на эту утомительную ночь, посвященную целиком ораторскому искусству его супруги, несмотря на месяц полицейской обработки, он казался таким свеженьким, отдохнувшим, как будто все последние ночи очень хорошо спал и никакие страшные сны его не мучали.
-- Не нужно было тебе этого повторять,-- с упреком произнес Суварнин.
-- Знаю,-- ответил Баранов,-- но я ничего не мог с собой поделать. Она получилась сама по себе, эта картина.
-- Хочешь дам тебе совет?
-- Давай!
-- Уезжай из страны! -- сказал Суварнин.-- Уезжай как можно скорее!
Но Анна, которой так нравилась Германия, где, как она была уверена, она вновь поднимется на верх социальной лестницы, наотрез отказалась. Ну а разве мог Баранов уехать без нее? Просто немыслимо! В течение следующих трех месяцев его трижды зверски избили на улице банды СА, а одного очень похожего на него человека, жившего от него в трех кварталах, ногами забили до смерти пятеро молодых людей, правда по ошибке; все его картины были собраны и сожжены по официальному распоряжению; его привратник обвинил его в гомосексуализме, и после трехдневного судебного разбирательства он был приговорен условно; его арестовали и допрашивали в течение суток, после того как задержали, когда он проходил мимо канцелярии Гитлера с фотоаппаратом в руках, направляясь в ломбард,-- фотоаппарат у него конфисковали. Но даже все эти ужасные события не поколебали решимости Анны остаться в Германии. Только когда началось судебное разбирательство с целью стерилизации Баранова, представлявшего якобы угрозу чистоте немецкой крови, она наконец сдалась и перешла вместе с ним швейцарскую границу во время ужасной снежной бури.
Чете Барановых понадобилось больше года, чтобы перебраться из Швейцарии в Америку. Когда Сергей прогуливался по 57-й улице в Нью-Йорке, пристально вглядываясь в витрины художественных галерей, где наблюдалось самое экстремальное смешение всех стилей, от самого мрачного сюрреализма до приторного натурализма, и все они мирно уживались друг с другом, он чувствовал, что прошел через все страдания и все муки, все жизненные перипетии не напрасно, ибо в конце концов прибился к надежной, тихой гавани.
Испытывая большую благодарность к Америке, в эмоциональном порыве они подали прошение о предоставлении им американского гражданства в первую же неделю пребывания в этой стране. В качестве доказательства своей новой, недавно родившейся приверженности к новой родине он даже отправился посмотреть на игру "Гигантов" на стадионе "Поло граундс", хотя ему так и не стало ясно, что именно делают игроки в районе второй базы; к тому же он, считая теперь себя американским патриотом, приучил себя к вкусу коктейля "Манхэттен", который искренне считал национальным американским напитком.
Следующие несколько лет были, можно сказать, самыми счастливыми в жизни Барановых. Критики и его патроны поголовно считали, что этот русский с мягким, вкрадчивым голосом внес в искусство какой-то таинственный европейский флер, и все его картины на выставках неизменно распродавались за приличную цену. Одна крупная винопроизводительная компания не только поместила на своих этикетках нарисованные Барановым соблазнительные виноградные гроздья, но и рекламировала его картины, а одна упаковочная компания из Калифорнии купила его большой натюрморт, изображающий громадную корзину с горкой аппетитных апельсинов. Сняв с нее большую бумажную копию на двадцати четырех больших листах, она развесила эту рекламу на рекламных щитах от одного края Америки до другого. Баранов купил небольшой дом в Джерси, неподалеку от Нью-Йорка, и в Америке оказался Суварнин, которому удалось улизнуть из Германии с большим трудом, так как за его поимку была назначена значительная сумма, и все из-за того, что, разглагольствуя в пьяном виде, он доказывал всем окружающим, что немецкой армии ни за что не дойти до стен Москвы за три недели. Кто-то "стукнул", и ему грозила нешуточная опасность. Баранов с радостью и присущим ему радушием пригласил старого друга критика пожить с ними.
Испытывая головокружение от вновь обретенного чувства полной свободы, Баранов начал по памяти рисовать "ню" в розовом цвете -- крепко сбитую женщину. Но Анна, которая к этому времени сотрудничала в одном официальном политическом журнале новостей и слыла большим авторитетом по вопросам коммунизма и фашизма, очень быстро взяла всю ситуацию под свой жесткий контроль. Хладнокровно, большим кухонным ножом разрезала на мелкие кусочки холст и немедленно уволила полную, крепкую девушку-чешку с румяными, похожими на яблочки щечками, которая работала у нее на кухне, несмотря на то что обиженная кухарка пошла на невиданный по смелости шаг -- заручилась справкой от видного врача о своей девственности, пытаясь сохранить за собой прибыльное место.
Успех Анны в Америке, где мужчины давно вышколены и слушают только женщин и где такая особая речистость и красноречие воспринимались с ошеломляющим восхищением со стороны ее коллег мужчин, был еще куда более ослепительным, чем там, в Европе. К концу войны руководство журнала, в котором она работала, поручило ей должность редактора отдела политического анализа, медицины для женщин, мод, книг и, конечно, ухода за детьми. Ей даже удалось пристроить в своем журнале Суварнина, где он занимался рецензированием новых кинофильмов до осени 1947 года, когда был вынужден отказаться, так как потерял зрение.
Анна стала хорошо знакомой всем, знаменитой личностью в Вашингтоне, выступая в качестве незаинтересованной свидетельницы перед несколькими важными комитетами конгресса, произносила пылкие, убедительные речи на совершенно различные темы -- от доставки по почте подрывной литературы до воздействия полового воспитания на образовательную систему в нескольких северных штатах. Она прошла даже через такой возбуждающий опыт: однажды, поднимаясь с ней в лифте, ее ущипнул за ягодицу один из старейших сенаторов с Запада. Она постоянно получала множество приглашений -- на бесчисленные обеды, приемы, съезды, вечеринки -- и повсюду ее, как верный оруженосец, лично сопровождал Баранов.
Вначале, вероятно, под воздействием свободной атмосферы, царившей в литературных и художественных кругах Америки, Баранов расстался со своим привычным немногословием и молчаливостью, которые столь заметно проявлялись в последние годы его жизни в Москве. Теперь он часто весело смеялся, распевал песни Красной Армии без особого на то приглашения, упрямо смешивал коктейли "Манхэттен" в домах своих друзей и откровенно высказывался по всем обсуждаемым темам, делая это с обезоруживающей искренностью и приятной увлеченностью.
Но вдруг он постепенно стал погружаться в прежнее, молчаливое, мрачное состояние. Жуя земляные орешки, время от времени произнося что-то неразборчиво односложное, он на всех приемах обычно стоял рядом с Анной, не спуская с нее глаз, слушая со странной сосредоточенностью, как лихо она разглагольствовала, ясно, откровенно и без утайки, о грядущей судьбе республиканской партии, о новых тенденциях в театральном искусстве и о путаной Американской конституции. Как раз в это время у Баранова вновь начались проблемы со сном. Он худел и снова начал работать по ночам.
Хотя Суварнин и наполовину ослеп, все же он видел, что происходит. Поддаваясь растущему возбуждению, он с нетерпением ожидал великого дня. Заранее написал яркую статью, в которой отдавал должное поразительному гению своего друга, как сделал это в Москве много лет назад. Суварнин принадлежал к числу таких писателей-критиков, которые терпеть не могут писать и не видеть написанное ими напечатанным, и тот факт, что почти двадцать лет назад его принудили отказаться от изложенной им на бумаге искренней оценки творчества друга, лишь еще сильнее разжигал в нем желание увидеть свой текст набранным. К тому же какое счастье снова писать о живописи спустя многие долгие месяцы после Бетти Грейбл и Ван Джонсона.
Однажды утром, когда Анна была в городе и в доме царила полная тишина, Баранов зашел к нему.
-- Не хочешь ли сходить со мной в мастерскую?
При этих словах Суварнин так и затрясся всем телом. Спотыкаясь на ходу, он поспешил из дома следом за Барановым, по дорожке для автомобиля, к амбару, который тот превратил в мастерскую. Долго взирал своими почти погасшими глазами на громадный холст.
-- Да,-- благоговейно произнес он наконец,-- вот это, скажу я тебе, на самом деле великое творение. Вот что я думаю по этому поводу.-- И вытащил из кармана заранее приготовленные исписанные листочки.
Когда он закончил читать свое хвалебное слово в адрес своего гениального друга, у того на глазах выступили слезы. Он незаметно смахнул их рукой. Подойдя к Суварнину, он поцеловал его в щеку,-- на сей раз даже вопроса не возникало о том, стоит ли прятать шедевр. Баранов, осторожно свернув холст, положил его в футляр, и вместе с Суварниным они отвезли его дилеру. По тайному взаимному согласию решили тактично ничего не сообщать по этому поводу Анне.
Два месяца спустя Баранов стал новым героем мира искусств. Его дилер даже натянул перед его картиной -- "Зеленая обнаженная" -- бархатные веревочки, чтобы толпа сильно не напирала. Славословия Суварнина казались бледным и несерьезным лепетом по сравнению с бурным потоком залихватских эпитетов, которых не жалели в этой связи другие критики. Несколько раз наравне с именем Баранова упоминался Пикассо, а ряд критиков даже сравнил его с Эль Греко. Смышленый Теллер выставил в своих витринах целых шесть украшенных норковыми мехами манекенов зеленых "ню" в туфельках из кожи ящерицы. Нарисованные Барановым этикетки для винограда и местного сыра, которые художник продал в 1940 году за двести долларов, принесли ему сегодня на аукционе пять тысяч шестьсот долларов. Музей современного искусства прислал к нему своего человека, чтобы провести с ним переговоры о его ретроспективной выставке. Всемирная ассоциация доброй воли, в головной части списка которой фигурировали видные имена дюжины знаменитых законодателей и лидеров промышленности, обратилась к нему с просьбой представить его картину, ставшую гвоздем этого сезона, на выставке американского искусства, которую организаторы собирались отправить потом в четырнадцать стран за государственный счет. Даже Анна, которой никто не осмеливался намекнуть на довольно интересное сходство жены художника с его моделью, казалось, была весьма всем довольна и в порядке исключения позволила Баранову говорить без умолку весь вечер и ни разу его не перебила.
Онемев, Баранов во все глаза смотрел на жену, подперев подушкой голову.
-- Ну, давай! -- обратилась к нему Анна.-- Давай, скажи хоть что-нибудь! Нельзя же быть вечным молчуном. Скажи хоть что-нибудь! Одно слово...
-- Анна,-- произнес наконец срывающимся голосом расстроенный Баранов,-Анна... прошу тебя...-- Он явно колебался; хотел сказать ей: "Анна, я люблю тебя", но передумал.
-- Ну? -- подталкивала она мужа.-- Ну, что скажешь?
-- Анна, не будем терять надежды. Может, все еще образуется.
Анна окатила его ледяным взглядом.
-- Здесь, в Москве, никогда и ничто не образуется. Никогда! Заруби себе на носу!
Оделась и поехала в детскую колонию, на свою новую работу в качестве помощника врача-диетолога на кухне.
Все предсказания Анны в скором времени полностью подтвердились. Те злобные нападки, которые обрушились на голову несчастного Баранова во всех газетах и журналах Советского Союза, превращали статью Суварнина в беспредельную хвалебную песнь. Нью-йоркский журнал "Новые массы", который никогда прежде не упоминал имени художника, вдруг напечатал на одной целой странице выполненный пером Клопоева рисунок головы Сталина, а на противоположной -- яростную критическую статью о Баранове, называя его "предателем рабочего класса всего мира, развратником на манер западных толстосумов, любителем сенсаций с Парк-авеню, человеком, которому только сидеть дома и рисовать карикатуры для журнала "Нью-Йоркер". В следующей статье какой-то писатель, который впоследствии принял католическую веру и стал работать для киностудии "Метро-Голдвин-Майер" и писать сценарии о какой-то поп-звезде, тоже не преминул воспользоваться "делом Баранова", чтобы напомнить всем, что первым провозвестником социалистического реализма был сам великий Микеланджело.
В Москве на съезде художников, который проходил под руководством все того же свирепого, пламенного Клопоева, единогласно исключили Баранова из творческого союза -- все 578 голосов "за" и ни одного "против". Однажды утром всего за два часа, с десяти до двенадцати, со стен музеев, учреждений и кабинетов ответственных лиц мгновенно, как по мановению волшебной палочки, исчезли все картины Баранова на территории всей России. Мастерская, которой Баранов пользовался целых десять лет, была у него отобрана и передана художнику, рисовавшему различные значки и надписи для Московского метрополитена. Двое верзил в штатском постоянно следовали за Барановым, не давая ему покоя ни днем ни ночью. Его почта постоянно опаздывала и приходила вскрытой. Анна Кронская обнаружила микрофон под раковиной на кухне, где она сейчас работала. Старые друзья, увидев издалека запятнавшего себя Баранова, торопливо переходили на другую сторону улицы. Теперь ему не удавалось достать билеты ни на балет, ни в театр. Какая-то женщина, которую он прежде и в глаза не видел, заявила, что у нее от него незаконнорожденный сын. Дело разбиралось в суде, в результате он его проиграл, и теперь ему приходилось еженедельно выплачивать девяносто рублей алиментов "своему ребенку". В общем, он едва не угодил в лагерь.
Чувствуя, в какую сторону дует ветер, Баранов положил в вещевой мешок свою старую кисть с верблюжьим ворсом, лампу с подставкой в форме гусиной шеи -- и вместе с Анной выехал из страны. Он был так худ, так изможден, что на него было страшно смотреть.
Полгода спустя, летом 1929 года, Баранов с Анной устроились в Берлине. Атмосфера, царившая в это время в немецкой столице, имела самое благоприятное воздействие на художников, и Баранов с головой окунулся в работу: он рисовал апельсины, лимоны, яблоки в том же своем раннем, "съедобном" стиле, и к нему тут же пришел успех.
-- Мы будем здесь очень счастливы,-- предрекла Анна и на сей раз тоже не ошиблась.-- Ты будешь писать только одни натюрморты, фрукты и овощи. Будешь очень экономно пользоваться черными тонами. Постараешься избегать всевозможных "ню" и политических аллюзий. Постоянно будешь держать рот на замке,-- я буду говорить за двоих. Понятно?
Баранов был только рад подчиняться этим простым и здравомыслящим приказаниям. Определенная расплывчатость, неуверенность линии в его работах -- что-то вроде легкого тумана -- объяснялась его подсознательными колебаниями художника, они не позволяли ему представить на холсте свой сюжет слишком четко, даже точно рассчитать место лимона на столе, покрытом скатертью. Зато можно выгодно сравнить эти его картины с теми первыми, которые он написал, когда вернулся с фронтов революции. Он процветал; щеки вновь пополнели, порозовели, он даже отрастил небольшое брюшко. На лето снимал небольшое шале1 в Баварии, и у него была превосходная мастерская в Тиргартене, которую ему сдавали в аренду. Приучился подолгу сидеть в пивных и пить вкусное мюнхенское пиво и по-прежнему, как только заходила речь о политике, отделывался тем же вопросом, как тогда, в далекие дни в России:
-- Кто его знает? Пусть разбираются философы.
Когда Суварнин, поведение которого вначале вызывало лишь подозрение со стороны официальных лиц, а потом обернулось официальным остракизмом -- и в этом, конечно, была прежде всего виновата его неопубликованная статья о картине Баранова,-- приехал в Берлин, где ему негде было преклонить голову, Баранов, проявляя щедрость, пригласил его к себе. Критик жил в свободной комнате под его мастерской, и однажды, когда Суварнин рассказал ему, что его зеленая обнаженная заняла самое достойное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде, Баранов только довольно хмыкнул.
Анна нашла работу в качестве инструктора по физическому воспитанию в одной из новых молодежных организаций, которые росли как грибы в то время, и вскоре ее старания и разработанные ею весьма эффективные программы были замечены. Благодаря своим неустанным усилиям она подготовила целые батальоны женщин со стальной мускулатурой, с громадными, сильными бедрами, которые могли шагать по восемнадцать часов кряду по пересеченной местности, вспаханным полям и запросто голыми руками разоружить довольно крепких мужчин, вооруженных винтовками со штыками. Когда к власти пришел Гитлер, ее вызвали в правительство и поручили руководить всей обширной программой физических тренировок для женщин в Пруссии и Саксонии. Значительно позже статистическое Бюро материнства и фронта национальной чести опубликовало доклад, в котором указывалось, что воспитанницы, прошедшие соответствующие тренировки у Анны, распространяя по стране ее опыт, добились весьма печальных результатов: у их подопечных немок происходили выкидыши или рождались мертвые дети, и это в соотношении семи к одному.
Но об этом, само собой, стало известно тогда, когда чета Барановых покинула страну.
В период с 1933 по 1937 год жизнь Барановых была ничуть не хуже той, какую они вели в самые счастливые денечки там, в Москве. Баранов неустанно трудился, и его вкусные, зрелые фрукты на холстах украшали множество стен в жилищах знаменитых обитателей; как утверждают, несколько его натюрмортов висели даже в личном, недоступном для отравляющих газов бомбоубежище фюрера под зданием его канцелярии, заметно оживляя довольно суровую обстановку. Популярность Анны и доброжелательность Баранова нравились многим, и их часто приглашали на различные социальные мероприятия и приемы, на которых Анна, как всегда, решительным образом монополизировала беседу, разглагольствуя с присущей ей ясностью и осторотой наблюдений по поводу таких важных и серьезных тем, как военная тактика, производство стали, дипломатия и воспитание детей.
Как вспоминали их друзья, именно в этот период сам Баранов становился все более немногословным, большей частью в любой компании молчал. На приемах или вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, жуя спелые виноградные ягоды или миндальные орешки, отвечая на вопросы рассеянно, односложно. Вдруг он начал худеть, и его уставшие глаза говорили о том, что он плохо спит по ночам, видит дурные сны. Стал опять писать по ночам, закрывая дверь на ключ, опуская ставни на окнах, и всю его громадную мастерскую освещала лишь лампа с гусиной шеей.
Для друзей Анны и самого Баранова стало большим сюрпризом появление новой обнаженной в зеленых тонах. Суварнин, который видел и оригинал, и новую берлинскую "ню", утверждал, что, вероятно, последняя куда лучше первой, хотя изображенная на полотне фигура, по крайней мере по своей концепции, вполне идентична.
-- Страдание на твоем холсте,-- говорил Суварнин, который в это время работал в правительстве в качестве разъезжающего критика официальной государственной архитектуры (на этом посту, как вполне разумно считал он, совершенные в суждениях ошибки не столь заметны и не столь опасны, как это бывало у него при оценки живописи),-- проступает еще с большей силой, чем прежде, оно просто невыносимо. Оно героическое по характеру, гигантское, достигает божественных масштабов,-- ясно, что Баранов погрузился в темные подвалы отчаяния. Может, я так об этом сужу потому, что мне известны ночные кошмары, испытываемые художником, особенно тот, часто повторявшийся, когда ты, стоя в одной комнате с многочисленными без устали болтающими женщинами, не мог раскрыть рта, чтобы произнести хотя бы слово. Именно поэтому, возможно, у меня появилось сильное ощущение, что все это -- олицетворение всего человечества, оцепеневшего, бессловесного, впавшего в отчаяние, молча, но энергично протестующего против трагических перипетий жизни. Особенно мне понравился такой милый, совершенно новый нюанс -- обнаженный карлик-гермафродит, которого слева на переднем плане обнюхивает пара маленьких черно-бурых животных...
Баранов, конечно, не был опрометчив и не торопился выставлять на обзор широкой публики свое новое творение. (Внутренняя необходимость, подвигшая его на создание вновь своего шедевра, получала свое полное удовлетворение после завершения картины, а тех пока еще не увядших воспоминаний о вреде, который он причинил себе с Анной, оказалось вполне достаточно, чтобы отбить любое тщеславное желание показать публично свое произведение в Берлине.) Но все произошло помимо его воли. Гестапо во время своих рутинных обходов домов и кабинетов людей, имевших обыкновение читать иностранные газеты (к сожалению, Баранов никак не мог отделаться от такой привычки), обнаружило зеленую обнаженную в тот день, когда Баранов ее закончил. Двое сыщиков оказались ребятами простыми, но в достаточной мере пропитанными национал-социалистской культурой, чтобы учуять здесь отступничество и ересь. Потребовав подкреплений, они организовали заградительный кордон вокруг дома и позвали начальника бюро, которое занималось этими вопросами.
Через час Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили работать в качестве помощника врача-диетолога в дом для незамужних матерей на польской границе. Как и в Москве, никто здесь, в Берлине, даже один полковник, отчаянный бретер, из танковой дивизии СС, с которым у Анны были весьма интимные отношения, не осмелился заступиться за него, убедить всех в том, что Баранов работал один и никогда тайно не посещал модель для своей зеленой обнаженной.
Баранова допрашивали в гестапо целый месяц. Более или менее обычный допрос, в ходе которого он лишился трех зубов и был дважды приговорен к смертной казни, преследовал одну-единственную цель -- чтобы он, Баранов, выдал всех своих сообщников, передал гестапо полный их список и признался в совершении кое-каких актов саботажа на расположенных поблизости от его дома авиационных заводах, которые он наверняка совершал на протяжении последних семи месяцев.
Когда он находился в руках гестапо, его картину повесили для обозрения широкой публики на большой выставке, организованной нацистским министерством пропаганды, чтобы ознакомить ее с новейшими тенденциями в декадентском антинемецком искусстве. Эта выставка имела громадный успех, и ее посетили сотни тысяч людей, гораздо больше, чем любую другую из всех состоявшихся до этого времени в Берлине.
Из тюрьмы он вышел сутулым, разбитым человеком, которому теперь в течение нескольких месяцев предстояло есть только жидкую пищу. В день его выхода на свободу ведущий критик берлинской "Тагеблатт" выступил с официальным мнением по поводу картины Баранова. "Это воплощение еврейского анархизма в его наивысшем проявлении. Подстрекаемый Римом (на заднем фоне на картине виднелись руины маленькой разрушенной сельской церквушки), в сговоре с Уолл-стрит и Голливудом, получая приказы из Москвы, этот червяк и варвар, урожденный Гольдфарб, сумел внедриться в самую сердцевину германской культуры, пытаясь тем самым дискредитировать здоровье немецкой нации и здравомыслие наших немецких институтов правосудия. Это не что иное, как пацифистская атака на нашу армию, флот и авиацию, отвратительная восточная клевета на наших славных немецких женщин, торжество так называемой распутной психологии венского гетто, зловоние из сточных ям, столь дорогих сердцу французских дегенератов, хитроумный аргумент в пользу английского министерства иностранных дел, распространяющего повсюду свой кровожадный империализм. С присущим нам некрикливым чувством собственного достоинства мы, немцы, и мир немецкого искусства, мы, проповедники гордой, святой немецкой души, должны сплотить крепче свои ряды и в уважительной, но твердой форме, спокойным тоном потребовать, чтобы вырезали с корнем эту гангренозную опухоль из жизни нашей нации. Хайль Гитлер!"
В эту ночь, лежа в постели рядом с Анной, которой, к счастью, удалось получить трехдневный отпуск, чтобы встретить мужа, вернувшегося из тюрьмы домой, слушая обычную ныне двенадцатичасовую лекцию жены, Баранов с признательностью вспоминал сравнительно деликатную фразировку критика из газеты "Тагеблатт".
На следующее утро они встретились с Суварниным. Тот заметил, что, несмотря на некоторый физический урон, который пришлось понести его приятелю за последний месяц, Баранов, казалось, вновь обрел внутреннюю уверенность и душевную умиротворенность и с его плеч спала большая часть тяжкого, неосязаемого, но разъедающего душу бремени.
И несмотря на эту утомительную ночь, посвященную целиком ораторскому искусству его супруги, несмотря на месяц полицейской обработки, он казался таким свеженьким, отдохнувшим, как будто все последние ночи очень хорошо спал и никакие страшные сны его не мучали.
-- Не нужно было тебе этого повторять,-- с упреком произнес Суварнин.
-- Знаю,-- ответил Баранов,-- но я ничего не мог с собой поделать. Она получилась сама по себе, эта картина.
-- Хочешь дам тебе совет?
-- Давай!
-- Уезжай из страны! -- сказал Суварнин.-- Уезжай как можно скорее!
Но Анна, которой так нравилась Германия, где, как она была уверена, она вновь поднимется на верх социальной лестницы, наотрез отказалась. Ну а разве мог Баранов уехать без нее? Просто немыслимо! В течение следующих трех месяцев его трижды зверски избили на улице банды СА, а одного очень похожего на него человека, жившего от него в трех кварталах, ногами забили до смерти пятеро молодых людей, правда по ошибке; все его картины были собраны и сожжены по официальному распоряжению; его привратник обвинил его в гомосексуализме, и после трехдневного судебного разбирательства он был приговорен условно; его арестовали и допрашивали в течение суток, после того как задержали, когда он проходил мимо канцелярии Гитлера с фотоаппаратом в руках, направляясь в ломбард,-- фотоаппарат у него конфисковали. Но даже все эти ужасные события не поколебали решимости Анны остаться в Германии. Только когда началось судебное разбирательство с целью стерилизации Баранова, представлявшего якобы угрозу чистоте немецкой крови, она наконец сдалась и перешла вместе с ним швейцарскую границу во время ужасной снежной бури.
Чете Барановых понадобилось больше года, чтобы перебраться из Швейцарии в Америку. Когда Сергей прогуливался по 57-й улице в Нью-Йорке, пристально вглядываясь в витрины художественных галерей, где наблюдалось самое экстремальное смешение всех стилей, от самого мрачного сюрреализма до приторного натурализма, и все они мирно уживались друг с другом, он чувствовал, что прошел через все страдания и все муки, все жизненные перипетии не напрасно, ибо в конце концов прибился к надежной, тихой гавани.
Испытывая большую благодарность к Америке, в эмоциональном порыве они подали прошение о предоставлении им американского гражданства в первую же неделю пребывания в этой стране. В качестве доказательства своей новой, недавно родившейся приверженности к новой родине он даже отправился посмотреть на игру "Гигантов" на стадионе "Поло граундс", хотя ему так и не стало ясно, что именно делают игроки в районе второй базы; к тому же он, считая теперь себя американским патриотом, приучил себя к вкусу коктейля "Манхэттен", который искренне считал национальным американским напитком.
Следующие несколько лет были, можно сказать, самыми счастливыми в жизни Барановых. Критики и его патроны поголовно считали, что этот русский с мягким, вкрадчивым голосом внес в искусство какой-то таинственный европейский флер, и все его картины на выставках неизменно распродавались за приличную цену. Одна крупная винопроизводительная компания не только поместила на своих этикетках нарисованные Барановым соблазнительные виноградные гроздья, но и рекламировала его картины, а одна упаковочная компания из Калифорнии купила его большой натюрморт, изображающий громадную корзину с горкой аппетитных апельсинов. Сняв с нее большую бумажную копию на двадцати четырех больших листах, она развесила эту рекламу на рекламных щитах от одного края Америки до другого. Баранов купил небольшой дом в Джерси, неподалеку от Нью-Йорка, и в Америке оказался Суварнин, которому удалось улизнуть из Германии с большим трудом, так как за его поимку была назначена значительная сумма, и все из-за того, что, разглагольствуя в пьяном виде, он доказывал всем окружающим, что немецкой армии ни за что не дойти до стен Москвы за три недели. Кто-то "стукнул", и ему грозила нешуточная опасность. Баранов с радостью и присущим ему радушием пригласил старого друга критика пожить с ними.
Испытывая головокружение от вновь обретенного чувства полной свободы, Баранов начал по памяти рисовать "ню" в розовом цвете -- крепко сбитую женщину. Но Анна, которая к этому времени сотрудничала в одном официальном политическом журнале новостей и слыла большим авторитетом по вопросам коммунизма и фашизма, очень быстро взяла всю ситуацию под свой жесткий контроль. Хладнокровно, большим кухонным ножом разрезала на мелкие кусочки холст и немедленно уволила полную, крепкую девушку-чешку с румяными, похожими на яблочки щечками, которая работала у нее на кухне, несмотря на то что обиженная кухарка пошла на невиданный по смелости шаг -- заручилась справкой от видного врача о своей девственности, пытаясь сохранить за собой прибыльное место.
Успех Анны в Америке, где мужчины давно вышколены и слушают только женщин и где такая особая речистость и красноречие воспринимались с ошеломляющим восхищением со стороны ее коллег мужчин, был еще куда более ослепительным, чем там, в Европе. К концу войны руководство журнала, в котором она работала, поручило ей должность редактора отдела политического анализа, медицины для женщин, мод, книг и, конечно, ухода за детьми. Ей даже удалось пристроить в своем журнале Суварнина, где он занимался рецензированием новых кинофильмов до осени 1947 года, когда был вынужден отказаться, так как потерял зрение.
Анна стала хорошо знакомой всем, знаменитой личностью в Вашингтоне, выступая в качестве незаинтересованной свидетельницы перед несколькими важными комитетами конгресса, произносила пылкие, убедительные речи на совершенно различные темы -- от доставки по почте подрывной литературы до воздействия полового воспитания на образовательную систему в нескольких северных штатах. Она прошла даже через такой возбуждающий опыт: однажды, поднимаясь с ней в лифте, ее ущипнул за ягодицу один из старейших сенаторов с Запада. Она постоянно получала множество приглашений -- на бесчисленные обеды, приемы, съезды, вечеринки -- и повсюду ее, как верный оруженосец, лично сопровождал Баранов.
Вначале, вероятно, под воздействием свободной атмосферы, царившей в литературных и художественных кругах Америки, Баранов расстался со своим привычным немногословием и молчаливостью, которые столь заметно проявлялись в последние годы его жизни в Москве. Теперь он часто весело смеялся, распевал песни Красной Армии без особого на то приглашения, упрямо смешивал коктейли "Манхэттен" в домах своих друзей и откровенно высказывался по всем обсуждаемым темам, делая это с обезоруживающей искренностью и приятной увлеченностью.
Но вдруг он постепенно стал погружаться в прежнее, молчаливое, мрачное состояние. Жуя земляные орешки, время от времени произнося что-то неразборчиво односложное, он на всех приемах обычно стоял рядом с Анной, не спуская с нее глаз, слушая со странной сосредоточенностью, как лихо она разглагольствовала, ясно, откровенно и без утайки, о грядущей судьбе республиканской партии, о новых тенденциях в театральном искусстве и о путаной Американской конституции. Как раз в это время у Баранова вновь начались проблемы со сном. Он худел и снова начал работать по ночам.
Хотя Суварнин и наполовину ослеп, все же он видел, что происходит. Поддаваясь растущему возбуждению, он с нетерпением ожидал великого дня. Заранее написал яркую статью, в которой отдавал должное поразительному гению своего друга, как сделал это в Москве много лет назад. Суварнин принадлежал к числу таких писателей-критиков, которые терпеть не могут писать и не видеть написанное ими напечатанным, и тот факт, что почти двадцать лет назад его принудили отказаться от изложенной им на бумаге искренней оценки творчества друга, лишь еще сильнее разжигал в нем желание увидеть свой текст набранным. К тому же какое счастье снова писать о живописи спустя многие долгие месяцы после Бетти Грейбл и Ван Джонсона.
Однажды утром, когда Анна была в городе и в доме царила полная тишина, Баранов зашел к нему.
-- Не хочешь ли сходить со мной в мастерскую?
При этих словах Суварнин так и затрясся всем телом. Спотыкаясь на ходу, он поспешил из дома следом за Барановым, по дорожке для автомобиля, к амбару, который тот превратил в мастерскую. Долго взирал своими почти погасшими глазами на громадный холст.
-- Да,-- благоговейно произнес он наконец,-- вот это, скажу я тебе, на самом деле великое творение. Вот что я думаю по этому поводу.-- И вытащил из кармана заранее приготовленные исписанные листочки.
Когда он закончил читать свое хвалебное слово в адрес своего гениального друга, у того на глазах выступили слезы. Он незаметно смахнул их рукой. Подойдя к Суварнину, он поцеловал его в щеку,-- на сей раз даже вопроса не возникало о том, стоит ли прятать шедевр. Баранов, осторожно свернув холст, положил его в футляр, и вместе с Суварниным они отвезли его дилеру. По тайному взаимному согласию решили тактично ничего не сообщать по этому поводу Анне.
Два месяца спустя Баранов стал новым героем мира искусств. Его дилер даже натянул перед его картиной -- "Зеленая обнаженная" -- бархатные веревочки, чтобы толпа сильно не напирала. Славословия Суварнина казались бледным и несерьезным лепетом по сравнению с бурным потоком залихватских эпитетов, которых не жалели в этой связи другие критики. Несколько раз наравне с именем Баранова упоминался Пикассо, а ряд критиков даже сравнил его с Эль Греко. Смышленый Теллер выставил в своих витринах целых шесть украшенных норковыми мехами манекенов зеленых "ню" в туфельках из кожи ящерицы. Нарисованные Барановым этикетки для винограда и местного сыра, которые художник продал в 1940 году за двести долларов, принесли ему сегодня на аукционе пять тысяч шестьсот долларов. Музей современного искусства прислал к нему своего человека, чтобы провести с ним переговоры о его ретроспективной выставке. Всемирная ассоциация доброй воли, в головной части списка которой фигурировали видные имена дюжины знаменитых законодателей и лидеров промышленности, обратилась к нему с просьбой представить его картину, ставшую гвоздем этого сезона, на выставке американского искусства, которую организаторы собирались отправить потом в четырнадцать стран за государственный счет. Даже Анна, которой никто не осмеливался намекнуть на довольно интересное сходство жены художника с его моделью, казалось, была весьма всем довольна и в порядке исключения позволила Баранову говорить без умолку весь вечер и ни разу его не перебила.