«Не беспокойся, все хорошо. Мишу назначают директором „Перспективы“ вместо Моргала».
«Моргал моргал и проморгал, — злорадствует Софья Сергеевна. — Но Миша не захочет».
«Почему не захочу? — вступает в наши раздумья Михалфедотыч. — Может, и захочу».
«Владику пора на аэродром», — думаю я, хотя об этом сейчас лучше не думать.
«Ничего, думайте, — отвечает Владислав Николаевич. — Мы попрощаемся у гостиницы, и Павлик отвезет меня к самолету. А вы живите. И чтоб без фокусов!»
«Верно! — Михаил Федотович переводит размышления на другую тему. — Зачем вам наган да еще с одним патроном?»
«Ребята, — отвечаю я. — Мне надоело играть в эту игру. Она затянулась. Неужели вы в самом деле думаете, что я бессмертный? Вам тоже чудеса подавай? Чуда захотелось? Вам тоже нужны эти мифы Древней Греции?»
«Ну, не бессмертны, но долголетни… Ваш попугай…»
"Что «попугай»? — возмущаюсь я. — Пусть попугай, но я больше не могу!
Еще триста лет здесь ползать… Нет, не хочу".
«Мы не имеем права решать, — пытается вразумить меня Владислав Николаевич. — Мы всего лишь четыре подопытных кролика. Это будет большой грех, если мы самовольно уйдем».
«А вы что думаете?»
«Я — как Софа», — уклоняется Михаил Федотович.
«Я бы на вашем месте еще пожила. Но я понимаю… это жутко».
«Какие еще мнения?»
Но мысли у всех смешались, потому что с горы мимо кладбища, раздувая метель, с танковым грохотом и с зажженными фарами проносится колонна мотоциклистов. За ними опасливо катит милицейский наряд и пытается образумить этих дьяволов из громкоговорителя:
— Граждане, да ведь люди же ж спят!
Значит, «Звездные войны» благополучно завершились и возбужденные крекеры, подняв с постелей спящие Кузьминки, сейчас отправляются через водохранилище будить Печенежки, а потом по инерции вырвутся на оперативный простор Среднерусской возвышенности — но будут остановлены спецназом у железнодорожного переезда. Это нетрудно предвидеть — там гиблое место для соловьев-разбойников. Будут проколоты шины у двух передовых мотоциклов, разбиты четыре фары, семерых крекеров загребут в печенежкинскую каталажку, утром вызовут их родителей, а те в свое оправдание объявят «Звездные войны» идеологически вредным фильмом.
Опять тихо валит снег. Можно считать, что совет старейшин нашего учреждения состоялся, и теперь кто-то должен нарушить молчание.
— Тебе пора, — напоминаю я Владиславу Николаевичу. — Павлик подкинет тебя к самолету.
«Вы бы уступили мне свой наган», — думает Владик.
Я делаю вид, что не улавливаю…
— Да, пора, — соглашается он.
Мы уходим отсюда, светя фонариками. Я с Владиславом Николаевичем впереди, под ручку. Здесь до кладбища располагался парк с дорожками и летний кинотеатр со скамейками. Никаких заборов, кино бесплатно! Здесь все любили гулять, а Владислав Николаевич после лермонтовской гауптвахты чувствовал себя как на курорте. Он ходил дурак-дураком в дырявых сандалиях на босу ногу, в спортивных шароварах и в гимнастерке без ремня, подцепив на нитке к военной пуговице воздушный шарик, и вызывал испуг у нашего особиста Луки Феодосьевича, который направлен был к нам разоблачать дьяволов и охотиться на ведьм… Но, поняв однажды, чем мы тут занимаемся, Лука Феодосьевич сделал самое простое и самое умное, что было в его власти: оббил дверь своего отдела кровельным железом, запер ее на три замка — врезной, сигнальный и амбарный — и самоустранился от всякой потусторонней деятельности с речкой на удочке.
Конечно, наоборот: с удочкой на речке.
Это был Поступок по тем временам. Мы оценили его. Лука Феодосьевич честно исполнял свой долг сотрудника комитета глубинного бурения — он не мешал нам. Он оказался настоящим человеком, хомо сапиенсом сапиенсом. К сожалению, ему тоже не повезло — его могилка со стандартной гранитной плитой находится тоже здесь, среди восемнадцати.
«Лука Феодосьевич был порядочным человеком, — мысленно подтверждает Софья Сергеевна. — А вот вы с поисками своего дьявола перебрали. Весь день думаете черт знает о чем».
«Софа, не произноси этих слов».
«Ладно, молчу».
Мы выходим с кладбища и усаживаемся в «ЗИМ». Одинокий мотоциклист, как гусь, отбившийся от стаи, с ревом догоняет своих. Не гусь, пожалуй, а козел. Павлик плюет ему вслед через форточку и заводит «ЗИМ».
Не заводится.
Хорошо поговорили, хотя ничего не сказали. Зато теперь я точно знаю, что должен делать, чтобы провести ЕГО… Но об этом пока молчок! Об этом даже думать нельзя.
Завелись и поехали.
О чем же мне можно думать по дороге в гостиницу? Моргал, конечно, не дьявол и мне не соперник. Война закончилась его поражением, не успев развернуться. Так, не война, а достоевщина — приграничная стычка с каким-то Ведмедевым. И сокращать никого не надо. Без потерь, значит. Тогда, может быть, в самом деле, если уж мне все дозволено, назначить Михаила Федотовича вместо Моргала директором «Перспективы»? А Олю Белкина своим заместителем вместо Михаила Федотовича? Или кого?
Что-то я не к добру расхозяйничался.
«А что? — телепатирует Софья Сергеевна, трясясь на заднем сиденьи „ЗИМа“. — Захватывайте издательство, берите власть в свои руки».
«Там работы на триста лет».
«Как раз для вас. А Миша был бы хорошим директором. Он бы эту „Перспективу“ наладил в три дня».
«Интересно: как?» — удивляется Михаил Федотович.
«Молча. В первый день ты походил бы по коридорам и позаглядывал в кабинеты. Во второй день ты бы их всех поувольнял. Ни слова не произнося. А в третий день написал бы заявление по собственному желанию».
Надо сказать, что Софья Сергеевна принадлежит у нас к той злорадной породе прокуренных редакционных дам, которые генетически напрямую происходят от нигилисток позапрошлого века. У нее так развито чувство справедливости, что в те времена она, не сомневаюсь, швырнула бы бомбу в царя. Ее замашки даже меня иногда ввергают в состояние невесомости. И смех и грех… Недавно она вогнала в столбняк самого Моргала, когда тот, согнав всех сотрудников «Науки и мысли» (кроме меня, разумеется) в издательскую типографию, заставил их исправлять политическую ошибку какого-то пьяного типографского стрелочника: выдирать из журнала портрет Президента, поворачивать его на сто восемьдесят градусов и вклеивать обратно — и так пятьсот тысяч страниц, весь январский тираж. В обеденный перерыв эти политкаторжане понуро брели в издательский буфет жевать холодные пирожки с мокрым рисом и запивать их кофейной бурдой из граненых стаканов, размешивая сахар привязанной на шнурке чайной ложечкой, — но однажды, когда сам Моргал, подмигнув смазливой буфетчице, бесцеремонно полез без очереди за бутылкой минеральной воды, Софья Сергеевна не выдержала, тронула его за плечо и доверительно предупредила:
«Не пейте эту воду, товарищ директор. Я, например, брезгую».
«Почему?» — испугался этот чистоплюй, запиравшийся с этой самой буфетчицей в потайном кабинете первоиздателя Лыкина и, запустив левую руку ей под юбку, правой набирал номер телефона нашей редакции и, охраняя нравственность «Перспективы», требовал у Михаила Федотовича исправлений в «чересчур вольной» статье по генетике.
«А потому, что в ней рыбы…, как вы в своем кабинете», — меланхолично, но так, чтобы все услышали, ответила Софья Сергеевна, употребив то самое слово, от которого синие чулки перекрашиваются в лиловые.
И смех и грех. Представляю, как обалдел Моргал, как онемела очередь, и как буфетчица, глупо хихикнув, налила Софье Сергеевне настоящий двойной кофе в настоящую чашку с ручкой и с персональной ложечкой.
Такая вот у нас Софа.
Подъезжаем к гостинице. Там опять происходит какая-то суета. Я сегодня везде поспеваю и кручусь по Кузьминкам туда-сюда, как это самое в проруби.
— Ну, не прощаемся, — говорю я Владиславу Николаевичу, и он понимает, что это «не прощаемся» сейчас лучший способ прощанья.
Софья Сергеевна целует Владика, Михаил Федотович жмет ему руку.
— Татьяне передавайте привет, — говорит Владик.
— Передам. Прилетишь в Москву — позвони. Я все равно спать не буду.
— Позвоню уж лучше из госпиталя.
Зря он произносит это слово, зря.
— Держи… Будешь там чай пить.
Я сую Владику на счастье серебряный подстаканник и выбираюсь из «ЗИМа».
Все— таки получилось прощанье.
«Вы бы лучше вместо подстаканника подарили мне наган», — телепатирует Владислав Николаевич.
— Самому нужен, — отвечаю я вслух и хлопаю дверцей. Опять он за свое.
— Трогай! — машу я Павлику.
Но Павлик не спешит. У гостиницы под елкой опять что-то стряслось… Опять мотоциклисты, опять милиция, опять Оля Белкин оправдывается, показывая пальцем на мое окно. Сделать, что ли, Белкина своим заместителем? Конечно, с условием: пусть женится на Маринке.
Что там у меня в окне?… Ба, да там же окна нет! Мне окно выбили! И не просто выбили, а раму вынесли! Вместо окна в моей комнате зияет черная дыра оконного проема, а оконная рама повисла на верхушке канадской ели… Что бы это значило?
А это значит, что охота за мной не прекращалась, а я, как дурак, потерял бдительность, решил, что мне уже все дозволено, уши развесил, назначаю своих людишек на тепленькие местечки, а сам не владею поступающей информацией и не понимаю, что здесь происходит: то ли милиция остановила мотоциклистов на этом рубеже, не давая им перерезать железную дорогу, то ли, наоборот, эти дьяволы обложили гостиницу и пытаются взять ее штурмом?
Нет, они, кажется, собрались отомстить Андрею Ивановичу за то, что он у Дома ученых дал по соплям ихнему предводителю, — они, не обращая внимания на двух милиционеров, боязливо прижимают Андрея Ивановича к елке и помахивают цепями, а он, скинув пиджак на руки царице Тамаре, закатывает рукава. К нему из гостиницы уже спешат на помощь пьяненькие Дроздов с Ашотом, а от нас — Софья Сергеевна с Михалфедотычем. Павлик хватается за монтировку.
— Сидеть! — ору я на него. — Езжай, без тебя справимся! За Владика головой отвечаешь! Посадить в самолет и ожидать, пока не улетит!
Павлик нехотя подчиняется, а я, схватив трость за обратный конец палки, азартно устремляюсь в драку, потому что без меня в драке никак нельзя, драка — дело святое.
Но, поскользнувшись…
Ах, какая была драка! Жаль, что я, поскользнувшись, так и не смог подняться и наблюдал за дракой со стороны. Какая красивая была драка в метели, освещенная мотоциклетными фарами и лучом прожектора, который телевизионщики бросили с автобусной крыши, чтобы получше снять эту драку для воскресной молодежной программы. Жаль, что я уже не смогу увидеть ее по телевизору, потому что во время этой драки наступило 29 февраля, мой последний день.
Очень жаль. Я с удовольствием посмотрел бы в видеозаписи, как взлетали над свалкой громадные кулаки Андрея Ивановича, обозленного тем, что ему растоптали веник, как Дроздову нос расквасили, и тот протрезвел, и как царицу Тамару перетянули цепью пониже спины по лисьим хвостам… Поделом им! Не хвостам, а Дроздову с царицей.
А в замедленной записи я бы еще раз взглянул, как сдали нервы у крекеров, когда на подмогу «Науке и мысли» выскочил сам марсианин, размахивая выломанными перилами от лестничного пролета гостиницы. Кто-нибудь видел генералов с перилами в уличной драке? Я — нет. Это страшно. Крекеры тоже не видели. Они не выдержали этого зрелища и побежали к мотоциклам, но там их уже встречала усиленная опергруппа милиции, подрулившая на «черном воронке». В итоге, как я и предсказывал, были проколоты шины у двух мотоциклов, разбиты четыре фары, семерых крекеров загребли, а остальные рассеялись в пространстве, как нечистая сила после шабаша.
В вестибюле гостиницы сейчас развернут временный медсанбат. Меня туда тоже вносят. Подсчитываю потери с нашей стороны: нос у Дроздова, у Ашота фонарь под глазом, оконная рама вынесена, а у Ведмедева, который в драке вообще не участвовал, почему-то перевязана голова. Да еще разбит до крови кулак у Андрея Ивановича — над ним склонилась окривевшая на один бок царица Тамара, смазывает кулак йодом и нежно на него дует, а Андрей Иванович, терпя боль, делает царице рискованнейший комплимент, которому научил его Павлик: «У вас с ней, Андрей Иванович, все будет в порядке. Вы только шепните ей на ушко с восхищением: „Ах, какой у вас шикарный станок, Тамара Григорьевна!“ Но обязательно по имени-отчеству. И сами увидите, что она ответит на это».
Итак:
— Ах, какой у вас шикарный станок, Тамара Григорьевна! — боязливо произносит Андрей Иванович.
На что Тамара Григорьевна скромненько отвечает:
— Именно с вашей высокой квалификацией на нем работать, Андрей Иванович.
Пока эти флиртуют, остальные решают, что со мной делать зимней ночью, когда в моей комнате раму вынесли? Где мне теперь коротать ночь с моей бессонницей? Санитары уносят Ведмедева в «скорую помощь». Когда его проносят мимо, он пытается что-то мне объяснить, но я не совсем улавливаю… Вид у Ведмедева очумелый.
— Я такого безобразия еще не видела! — жалуется дежурная синяя дама полтавскому сержанту — тот уже успел удрать из больницы в новенькой форме, доставленной ему коллегами. — И это интеллигентные люди? Пьют! Матерятся! Дерутся! Человека из окна выбросили!
— Так це ж не людина, — объясняет ей полтавский сержант, чувствуя себя человеком в новенькой форме и в хрустящих сапогах. — Лiкар сказав, що в нього якесь ведмеже мохнате серце, та ще й з iншого боку. До того ж вiн не має до неµ нiяких претензiй.
— Тогда пусть она за раму заплатит! — настаивает синяя дама.
Что оказывается…
Оказывается, пока мы были на кладбище, Ведмедев спьяну перепутал предоставленный ему номер-люкс с моим, разлегся на моей постели, а когда обозленная Татьяна, успевшая поссориться с марсианином, вернулась из Дома ученых и вошла в мою комнату, чтобы положить грелку в постель, наш самозваный ревизор принял ее за горничную…
Татьяну — за горничную!
Представляю!
Наверно, Ведмедев спьяну решил, что находится где-то в Европах, произнес соответствующие слова насчет «постели с грелкой» и даже попытался ущипнуть эту милашку пониже спины…
Татьяну — за грелку!
Представляю, как он тут же безо всяких китайских предупреждений был выброшен в окно боевым приемом самбо с подножкой через бедро!
И хотя подобные ситуации хороши только в кино, а в жизни выбрасывание человека из окна, как минимум, пахнет статьей о злостном хулиганстве, но Ведмедев, узнав, что был выброшен из окна лично внучкой академика Невеселова, снял все претензии и счел за честь.
Короче, меня решают перевести в освободившийся номер Ведмедева. Переводят. Я сейчас стою у окна и разглядываю медленный снег. Ночь. Сна ни в одном глазу. Наши внизу прощаются с Космонавтом и Ведущим ТВ, а полтавский сержант с помощью синей дамы запихивает в телевизионный автобус хнычущего приблудного мальчишку, чтобы его отвезли домой к павшим в отчаяние родителям, которые с вечера, перемешивая лед баграми, ищут его с соседями на дне взломанного Печенежкинского водохранилища.
Ишь, эликсир молодости… Сопли утри.
Уезжают. В комнату боязливо заглядывает Татьяна. Я даже не оборачиваюсь. Я злюсь на нее. Выбрасывать человека из окна — это, знаете ли…
— Тебе плохо, дед?
— Нет, мне хорошо.
— Ну чего ты сердишься, дед?
Молчу. Татьяна уходит. Наверно, ей в самом деле пора замуж. Наверно, она здорово обидела марсианина, если он даже не зашел попрощаться со мной… Впрочем, что я ему? Снежинки залетают в комнату через открытую форточку, а я пытаюсь сообразить, на чем мы завтра уедем домой, если наш автобус разбит? Опять же, зачем мне думать об автобусе, если я до завтра не доживу? Довезут как-нибудь.
Под моим окном прогуливаются Андрей Иванович с Тамарой Григорьевной, а гостиница не спит и подслушивает, как он признается царице в любви, вместо того чтобы тащить на все согласную царицу в койку. Но Андрей Иванович, как и всякий обстоятельный труженик перед очередным жизненным поворотом, должен оглянуться на свой пройденный путь и предварительно рассказать тащимой в постель даме «за свою жизнь», чтобы дама прочувствовала, что ее тащат в постель не просто так, а по-старомодному, с серьезными намерениями. Говорит он с царицей так, будто влез на трибуну — претендует на литературность (цитирует басни Крылова) и прикидывается этаким токарем высокой квалификации (так оно и есть, но ведь «токарь» еще не мировоззрение). Андрей Иванович знает, что от него всегда ждут рабочей правды-матки… спой, светик, не стыдись! Он ее и режет, иногда забывая, по какому случаю правда-то?
Свою правду Андрей Иванович начинает излагать не с детства, где был жуткий мрак, а с того, как после ремеслухи он пришел бритоголовым на какой-то железно-механический завод. В первый же день, не обращая внимания на шмыгающих по цеху крыс, на которых все с азартом охотились, и за счет перекуров, на которые Андрей Иванович не ходил, он выполнил полторы нормы. Мастер похвалил его:
«Молодец, Андрюха!»
Тогда польщенный Андрюха стал гнать за один проход сразу две операции и через неделю выполнил три нормы. Мастер промолчал, а ребята спросили:
«Ты что, парень, дурак? Решил все деньги заработать?»
«Нет… — наивно удивился Андрей Иванович. — Только на мотоцикл».
«Тебе мотоцикл, а нам расценки срежут!».
Но Андрей Иванович не внял голосу разума. Трудно было по тем временам быть бритоголовым рокером, объясняет он царице Тамаре. Впрочем, рокеров тогда в природе не существовало, головы брили от вшей, а мотоцикл он хотел купить не для того, чтобы пугать по ночам сограждан, а чтобы не ездить на работу пригородным поездом четыре часа туда и четыре часа обратно. Он пораскинул мозгами, реорганизовал рабочее место, приладил к станку две кочерги, чтобы не таскать, а катать обоймы, и к концу месяца заработал семь тысяч рублей старыми деньгами.
— Представляете, Тамара Григорьевна: семь тысяч рублей по тем временам! — возбуждается Андрей Иванович, вспоминая начало жизненного пути и забывая, зачем он этот разговор затеял. — Это же были бешеные деньги! Держи карман шире, — продолжает он. Его вызвал начальник цеха и разъяснил, что Андрей Иванович поступает нехорошо: что существует фонд заработной платы, и бухгалтерия такую большую зарплату не пропустит.
«Нехорошо, Андрюша!»
Тогда Андрюша отправился в бухгалтерию, хотя ему не советовали. В бухгалтерии он никогда не был. Шел с опаской. В этом слове ему чудилась большая строгая рыба, наподобие камбалы, которая лежит на дне и охраняет фонд заработной платы. И в самом деле: в бухгалтерии сидела толстая тетя, прикрывая спиной железный сейф. «Чего тебе нужно, мальчик?» Она выслушала жалобу Андрея Ивановича и сказала, что несовершеннолетним детям такие большие деньги выдавать на руки не положено.
«Пусть придет твой отец, я с ним поговорю».
«У меня нет отца», — ответил Андрей Иванович.
«Тогда пусть мать».
«У меня нет матери», — ответил Андрей Иванович.
«Значит, ты сирота… — с презрительной жалостью сказала рыба-бухгалтерия и задумалась: куда бы эту сироту сплавить. — Тогда иди в профком».
Профком находился напротив. В профкоме Андрей Иванович тоже никогда не был. Это слово напоминало ему надутого водолаза, который стоит на дне, пускает пузыри и охраняет бухгалтерию, которая охраняет фонд заработной платы. И в самом деле, в профкоме сидел дядя с чугунной водолазной шеей. Андрей Иванович тогда еще не знал, что подобные дяди называются «сталинистами». Дядя потребовал у Андрея Ивановича профсоюзный билет и строго спросил, почему после ремеслухи у него «не оплочены» членские взносы.
«А потому, — ответил Андрей Иванович, — что я не могу получить первую зарплату».
«Демагогия, — произнес загадочное слово дядя-сталинист. Потом он выпустил колечко дыма и постановил: — Получишь, оплотишь, тогда и приходи».
Андрей Иванович возразил, что получается типичный замкнутый круг, а дядя-сталинист ответил на это, что Андрей Иванович сильно умный и хочет ограбить советское государство, которое его выкормило.
Пока Андрей Иванович так ходил, тетя-бухгалтер и дядя-сталинист посовещались с комсомольским вожаком и срезали Андрею Ивановичу расценки задним числом — так, что получилось, что он заработал денег ровно в семь раз меньше.
«У него отец был когда-то врагом народа, подсказал комсомольский вожак. — Ему и этого много».
Тогда Андрей Иванович стал у своего прокатно-раздолбного станка и заплакал. Ему было всего пятнадцать лет, счастливый возраст. Весь цех на него смотрел, даже крысы перестали шуршать и задумались. Но Андрей Иванович плакал последний раз в своей жизни. В тот день он поклялся у своего первого станка:
«Но пасаран! Они через меня не пройдут, эти дяди и тети! Они не будут ездить на мне и оформлять на себя мои рационализаторские предложения. Они мне будут платить сполна из фонда собственного кармана».
С тех пор он сменил более тридцати заводов, объясняет Андрей
Иванович, предъявляя под моим окном царице Тамаре свою замусоленную трудовую книжку старого образца. Эта книжка раза в два толще обычной из-за дополнительных вкладышей, объясняет он. Печати некуда ставить. Сполна расплевавшись с очередным водолазом, он забирал трудовую книжку, переходил через дорогу на соседний завод и говорил там в отделе кадров:
«Хочу хорошо работать».
Что ж, токари везде нужны.
Но как только Андрей Иванович начинал хорошо работать и перевыполнять план, перед ним, как черт, возникал очередной народный академик, похожий на того самого Трифона Дормидонтовича, из-за которого царица Тамара получила сегодня от Деда строгий выговор. Появлялся и не давал работать.
— Вы спрашиваете, Тамара Григорьевна, кто же он такой, этот Трифон Дормидонтович? Да вот же он! Собственной персоной, легок на помине! — распаляется Андрей Иванович, указывая трудовой книжкой на забытого всеми Степаняка-Енисейского, который пешочком возвращается из Дома ученых и опасливо обходит Андрея Ивановича.
— Жизнь и деятельность трифоновдормидонтовичей мне глубоко интересна, как типичное явление современности! — гремит Андрей Иванович на все Кузьминки. — Их жизненная цель — ничего не делать, но делать видимость. Крысы! Они пробрались везде и всюду — в сельское хозяйство, на производство, в науку и так далее. Я их терпеть не могу, этих болтунов и показушников!
— Що то з ним? — спрашивает полтавский сержант у синей дамы, выглядывая из гостиницы на шум.
— В милиции трифоныдормидонтовичи тоже есть! — немедленно отвечает сержанту Андрей Иванович. — Я это говорю с полной ответственностью от имени рабочего класса, хотя трифоныдормидонтовичи есть и у нас — всякие там передовики-хитрованы. У меня глубокий антагонизм к трифонамдормидонтовичам! С пятнадцати лет я объявил им войну, но воз и ныне там. Нет, я не устал, ни один из них не прошел через меня, я их всех подорвал… Но рядом? Но по бокам? На флангах?
— Та що то з вами? — смеется сержант. — Йдiть додому зi своєю жiнкою.
Степаняк— Енисейский подкручивает пальцем у виска и прячется в логово гостиницы от греха подальше.
— Не перебивай меня, сержант! — не может остановиться Андрей
Иванович. (Похоже, что возбуждение от драки пришло к нему только сейчас, а я, грешным делом, подумал, что доктор Гланц подлечил Андрея Ивановича медицинским спиртом). — Ты пользуешься испытанным методом трофиновдормидонтовичей — перебиваешь оратора вопросами. Крылов говорил: «Один дурак может задать столько вопросов, что и десять умных не разгребут». Уж сколько раз твердили миру, а сержанты все равно перебивают. Собрались загробить «Науку и мысль» и думают, что простой рабочий не разберется в их дрянной психологии. Пишут в ЦК телеги, спрашивают, какой экономический эффект от журнала… Отвечаю: с помощью «Науки и мысли» разогнаны пять крупных НИИ и два министерства — а безработицы, как видите, не случилось. Это ли не экономический эффект? Какие еще вопросы?
Вопросы, может, и есть, но царица Тамара, вняв совету сержанта и разгадав психованную натуру Андрея Ивановича, берет инициативу на себя и тащит его к греху поближе в свое однокомнатное гнездышко по ту сторону пустыря с трубой.
Вот, вроде, и все. Наступает последний акт этой обстракции. Сейчас я включу свет и — с Богом, начну заканчивать.
Что я еще не сделал?
Прячу наган под подушку. Когда за мной придут, ружье должно выстрелить.
Что я еще забыл.
Завещание.
Задергиваю шторы, включаю свет и начинаю искать достойный для завещания клочок бумаги — все же, за неимением гербовой, на туалетной не пишут… Ничего подходящего не нахожу и пишу завещание мелким почерком на листке от 29 февраля, прямо под новосибирским телефонным номером Президента. Листок найдут на мне и ему доложат, заверять у нотариуса не нужно.
Пишу, чтобы после моей смерти главным редактором моего журнала назначили Михаила Федотовича Чернолуцкого, а его заместителем — Олега Павловича Белкина. Веревку у Дроздова конфисковать, и пусть работает. Пишу, чтобы Павлика отпустили на волю с моим списанным «ЗИМом» впридачу, а мой персональный японский компьютер стоимостью в двенадцать тысяч инвалютных рублей передали из подпольных апартаментов первоиздателя Лыкина в собственность «Науки и мысли». Все остальное — Татьяне.
«Моргал моргал и проморгал, — злорадствует Софья Сергеевна. — Но Миша не захочет».
«Почему не захочу? — вступает в наши раздумья Михалфедотыч. — Может, и захочу».
«Владику пора на аэродром», — думаю я, хотя об этом сейчас лучше не думать.
«Ничего, думайте, — отвечает Владислав Николаевич. — Мы попрощаемся у гостиницы, и Павлик отвезет меня к самолету. А вы живите. И чтоб без фокусов!»
«Верно! — Михаил Федотович переводит размышления на другую тему. — Зачем вам наган да еще с одним патроном?»
«Ребята, — отвечаю я. — Мне надоело играть в эту игру. Она затянулась. Неужели вы в самом деле думаете, что я бессмертный? Вам тоже чудеса подавай? Чуда захотелось? Вам тоже нужны эти мифы Древней Греции?»
«Ну, не бессмертны, но долголетни… Ваш попугай…»
"Что «попугай»? — возмущаюсь я. — Пусть попугай, но я больше не могу!
Еще триста лет здесь ползать… Нет, не хочу".
«Мы не имеем права решать, — пытается вразумить меня Владислав Николаевич. — Мы всего лишь четыре подопытных кролика. Это будет большой грех, если мы самовольно уйдем».
«А вы что думаете?»
«Я — как Софа», — уклоняется Михаил Федотович.
«Я бы на вашем месте еще пожила. Но я понимаю… это жутко».
«Какие еще мнения?»
Но мысли у всех смешались, потому что с горы мимо кладбища, раздувая метель, с танковым грохотом и с зажженными фарами проносится колонна мотоциклистов. За ними опасливо катит милицейский наряд и пытается образумить этих дьяволов из громкоговорителя:
— Граждане, да ведь люди же ж спят!
Значит, «Звездные войны» благополучно завершились и возбужденные крекеры, подняв с постелей спящие Кузьминки, сейчас отправляются через водохранилище будить Печенежки, а потом по инерции вырвутся на оперативный простор Среднерусской возвышенности — но будут остановлены спецназом у железнодорожного переезда. Это нетрудно предвидеть — там гиблое место для соловьев-разбойников. Будут проколоты шины у двух передовых мотоциклов, разбиты четыре фары, семерых крекеров загребут в печенежкинскую каталажку, утром вызовут их родителей, а те в свое оправдание объявят «Звездные войны» идеологически вредным фильмом.
Опять тихо валит снег. Можно считать, что совет старейшин нашего учреждения состоялся, и теперь кто-то должен нарушить молчание.
— Тебе пора, — напоминаю я Владиславу Николаевичу. — Павлик подкинет тебя к самолету.
«Вы бы уступили мне свой наган», — думает Владик.
Я делаю вид, что не улавливаю…
— Да, пора, — соглашается он.
36
Мы уходим отсюда, светя фонариками. Я с Владиславом Николаевичем впереди, под ручку. Здесь до кладбища располагался парк с дорожками и летний кинотеатр со скамейками. Никаких заборов, кино бесплатно! Здесь все любили гулять, а Владислав Николаевич после лермонтовской гауптвахты чувствовал себя как на курорте. Он ходил дурак-дураком в дырявых сандалиях на босу ногу, в спортивных шароварах и в гимнастерке без ремня, подцепив на нитке к военной пуговице воздушный шарик, и вызывал испуг у нашего особиста Луки Феодосьевича, который направлен был к нам разоблачать дьяволов и охотиться на ведьм… Но, поняв однажды, чем мы тут занимаемся, Лука Феодосьевич сделал самое простое и самое умное, что было в его власти: оббил дверь своего отдела кровельным железом, запер ее на три замка — врезной, сигнальный и амбарный — и самоустранился от всякой потусторонней деятельности с речкой на удочке.
Конечно, наоборот: с удочкой на речке.
Это был Поступок по тем временам. Мы оценили его. Лука Феодосьевич честно исполнял свой долг сотрудника комитета глубинного бурения — он не мешал нам. Он оказался настоящим человеком, хомо сапиенсом сапиенсом. К сожалению, ему тоже не повезло — его могилка со стандартной гранитной плитой находится тоже здесь, среди восемнадцати.
«Лука Феодосьевич был порядочным человеком, — мысленно подтверждает Софья Сергеевна. — А вот вы с поисками своего дьявола перебрали. Весь день думаете черт знает о чем».
«Софа, не произноси этих слов».
«Ладно, молчу».
Мы выходим с кладбища и усаживаемся в «ЗИМ». Одинокий мотоциклист, как гусь, отбившийся от стаи, с ревом догоняет своих. Не гусь, пожалуй, а козел. Павлик плюет ему вслед через форточку и заводит «ЗИМ».
Не заводится.
Хорошо поговорили, хотя ничего не сказали. Зато теперь я точно знаю, что должен делать, чтобы провести ЕГО… Но об этом пока молчок! Об этом даже думать нельзя.
Завелись и поехали.
О чем же мне можно думать по дороге в гостиницу? Моргал, конечно, не дьявол и мне не соперник. Война закончилась его поражением, не успев развернуться. Так, не война, а достоевщина — приграничная стычка с каким-то Ведмедевым. И сокращать никого не надо. Без потерь, значит. Тогда, может быть, в самом деле, если уж мне все дозволено, назначить Михаила Федотовича вместо Моргала директором «Перспективы»? А Олю Белкина своим заместителем вместо Михаила Федотовича? Или кого?
Что-то я не к добру расхозяйничался.
«А что? — телепатирует Софья Сергеевна, трясясь на заднем сиденьи „ЗИМа“. — Захватывайте издательство, берите власть в свои руки».
«Там работы на триста лет».
«Как раз для вас. А Миша был бы хорошим директором. Он бы эту „Перспективу“ наладил в три дня».
«Интересно: как?» — удивляется Михаил Федотович.
«Молча. В первый день ты походил бы по коридорам и позаглядывал в кабинеты. Во второй день ты бы их всех поувольнял. Ни слова не произнося. А в третий день написал бы заявление по собственному желанию».
Надо сказать, что Софья Сергеевна принадлежит у нас к той злорадной породе прокуренных редакционных дам, которые генетически напрямую происходят от нигилисток позапрошлого века. У нее так развито чувство справедливости, что в те времена она, не сомневаюсь, швырнула бы бомбу в царя. Ее замашки даже меня иногда ввергают в состояние невесомости. И смех и грех… Недавно она вогнала в столбняк самого Моргала, когда тот, согнав всех сотрудников «Науки и мысли» (кроме меня, разумеется) в издательскую типографию, заставил их исправлять политическую ошибку какого-то пьяного типографского стрелочника: выдирать из журнала портрет Президента, поворачивать его на сто восемьдесят градусов и вклеивать обратно — и так пятьсот тысяч страниц, весь январский тираж. В обеденный перерыв эти политкаторжане понуро брели в издательский буфет жевать холодные пирожки с мокрым рисом и запивать их кофейной бурдой из граненых стаканов, размешивая сахар привязанной на шнурке чайной ложечкой, — но однажды, когда сам Моргал, подмигнув смазливой буфетчице, бесцеремонно полез без очереди за бутылкой минеральной воды, Софья Сергеевна не выдержала, тронула его за плечо и доверительно предупредила:
«Не пейте эту воду, товарищ директор. Я, например, брезгую».
«Почему?» — испугался этот чистоплюй, запиравшийся с этой самой буфетчицей в потайном кабинете первоиздателя Лыкина и, запустив левую руку ей под юбку, правой набирал номер телефона нашей редакции и, охраняя нравственность «Перспективы», требовал у Михаила Федотовича исправлений в «чересчур вольной» статье по генетике.
«А потому, что в ней рыбы…, как вы в своем кабинете», — меланхолично, но так, чтобы все услышали, ответила Софья Сергеевна, употребив то самое слово, от которого синие чулки перекрашиваются в лиловые.
И смех и грех. Представляю, как обалдел Моргал, как онемела очередь, и как буфетчица, глупо хихикнув, налила Софье Сергеевне настоящий двойной кофе в настоящую чашку с ручкой и с персональной ложечкой.
Такая вот у нас Софа.
Подъезжаем к гостинице. Там опять происходит какая-то суета. Я сегодня везде поспеваю и кручусь по Кузьминкам туда-сюда, как это самое в проруби.
— Ну, не прощаемся, — говорю я Владиславу Николаевичу, и он понимает, что это «не прощаемся» сейчас лучший способ прощанья.
Софья Сергеевна целует Владика, Михаил Федотович жмет ему руку.
— Татьяне передавайте привет, — говорит Владик.
— Передам. Прилетишь в Москву — позвони. Я все равно спать не буду.
— Позвоню уж лучше из госпиталя.
Зря он произносит это слово, зря.
— Держи… Будешь там чай пить.
Я сую Владику на счастье серебряный подстаканник и выбираюсь из «ЗИМа».
Все— таки получилось прощанье.
«Вы бы лучше вместо подстаканника подарили мне наган», — телепатирует Владислав Николаевич.
— Самому нужен, — отвечаю я вслух и хлопаю дверцей. Опять он за свое.
— Трогай! — машу я Павлику.
Но Павлик не спешит. У гостиницы под елкой опять что-то стряслось… Опять мотоциклисты, опять милиция, опять Оля Белкин оправдывается, показывая пальцем на мое окно. Сделать, что ли, Белкина своим заместителем? Конечно, с условием: пусть женится на Маринке.
Что там у меня в окне?… Ба, да там же окна нет! Мне окно выбили! И не просто выбили, а раму вынесли! Вместо окна в моей комнате зияет черная дыра оконного проема, а оконная рама повисла на верхушке канадской ели… Что бы это значило?
А это значит, что охота за мной не прекращалась, а я, как дурак, потерял бдительность, решил, что мне уже все дозволено, уши развесил, назначаю своих людишек на тепленькие местечки, а сам не владею поступающей информацией и не понимаю, что здесь происходит: то ли милиция остановила мотоциклистов на этом рубеже, не давая им перерезать железную дорогу, то ли, наоборот, эти дьяволы обложили гостиницу и пытаются взять ее штурмом?
Нет, они, кажется, собрались отомстить Андрею Ивановичу за то, что он у Дома ученых дал по соплям ихнему предводителю, — они, не обращая внимания на двух милиционеров, боязливо прижимают Андрея Ивановича к елке и помахивают цепями, а он, скинув пиджак на руки царице Тамаре, закатывает рукава. К нему из гостиницы уже спешат на помощь пьяненькие Дроздов с Ашотом, а от нас — Софья Сергеевна с Михалфедотычем. Павлик хватается за монтировку.
— Сидеть! — ору я на него. — Езжай, без тебя справимся! За Владика головой отвечаешь! Посадить в самолет и ожидать, пока не улетит!
Павлик нехотя подчиняется, а я, схватив трость за обратный конец палки, азартно устремляюсь в драку, потому что без меня в драке никак нельзя, драка — дело святое.
Но, поскользнувшись…
37
Ах, какая была драка! Жаль, что я, поскользнувшись, так и не смог подняться и наблюдал за дракой со стороны. Какая красивая была драка в метели, освещенная мотоциклетными фарами и лучом прожектора, который телевизионщики бросили с автобусной крыши, чтобы получше снять эту драку для воскресной молодежной программы. Жаль, что я уже не смогу увидеть ее по телевизору, потому что во время этой драки наступило 29 февраля, мой последний день.
Очень жаль. Я с удовольствием посмотрел бы в видеозаписи, как взлетали над свалкой громадные кулаки Андрея Ивановича, обозленного тем, что ему растоптали веник, как Дроздову нос расквасили, и тот протрезвел, и как царицу Тамару перетянули цепью пониже спины по лисьим хвостам… Поделом им! Не хвостам, а Дроздову с царицей.
А в замедленной записи я бы еще раз взглянул, как сдали нервы у крекеров, когда на подмогу «Науке и мысли» выскочил сам марсианин, размахивая выломанными перилами от лестничного пролета гостиницы. Кто-нибудь видел генералов с перилами в уличной драке? Я — нет. Это страшно. Крекеры тоже не видели. Они не выдержали этого зрелища и побежали к мотоциклам, но там их уже встречала усиленная опергруппа милиции, подрулившая на «черном воронке». В итоге, как я и предсказывал, были проколоты шины у двух мотоциклов, разбиты четыре фары, семерых крекеров загребли, а остальные рассеялись в пространстве, как нечистая сила после шабаша.
В вестибюле гостиницы сейчас развернут временный медсанбат. Меня туда тоже вносят. Подсчитываю потери с нашей стороны: нос у Дроздова, у Ашота фонарь под глазом, оконная рама вынесена, а у Ведмедева, который в драке вообще не участвовал, почему-то перевязана голова. Да еще разбит до крови кулак у Андрея Ивановича — над ним склонилась окривевшая на один бок царица Тамара, смазывает кулак йодом и нежно на него дует, а Андрей Иванович, терпя боль, делает царице рискованнейший комплимент, которому научил его Павлик: «У вас с ней, Андрей Иванович, все будет в порядке. Вы только шепните ей на ушко с восхищением: „Ах, какой у вас шикарный станок, Тамара Григорьевна!“ Но обязательно по имени-отчеству. И сами увидите, что она ответит на это».
Итак:
— Ах, какой у вас шикарный станок, Тамара Григорьевна! — боязливо произносит Андрей Иванович.
На что Тамара Григорьевна скромненько отвечает:
— Именно с вашей высокой квалификацией на нем работать, Андрей Иванович.
Пока эти флиртуют, остальные решают, что со мной делать зимней ночью, когда в моей комнате раму вынесли? Где мне теперь коротать ночь с моей бессонницей? Санитары уносят Ведмедева в «скорую помощь». Когда его проносят мимо, он пытается что-то мне объяснить, но я не совсем улавливаю… Вид у Ведмедева очумелый.
— Я такого безобразия еще не видела! — жалуется дежурная синяя дама полтавскому сержанту — тот уже успел удрать из больницы в новенькой форме, доставленной ему коллегами. — И это интеллигентные люди? Пьют! Матерятся! Дерутся! Человека из окна выбросили!
— Так це ж не людина, — объясняет ей полтавский сержант, чувствуя себя человеком в новенькой форме и в хрустящих сапогах. — Лiкар сказав, що в нього якесь ведмеже мохнате серце, та ще й з iншого боку. До того ж вiн не має до неµ нiяких претензiй.
— Тогда пусть она за раму заплатит! — настаивает синяя дама.
Что оказывается…
Оказывается, пока мы были на кладбище, Ведмедев спьяну перепутал предоставленный ему номер-люкс с моим, разлегся на моей постели, а когда обозленная Татьяна, успевшая поссориться с марсианином, вернулась из Дома ученых и вошла в мою комнату, чтобы положить грелку в постель, наш самозваный ревизор принял ее за горничную…
Татьяну — за горничную!
Представляю!
Наверно, Ведмедев спьяну решил, что находится где-то в Европах, произнес соответствующие слова насчет «постели с грелкой» и даже попытался ущипнуть эту милашку пониже спины…
Татьяну — за грелку!
Представляю, как он тут же безо всяких китайских предупреждений был выброшен в окно боевым приемом самбо с подножкой через бедро!
И хотя подобные ситуации хороши только в кино, а в жизни выбрасывание человека из окна, как минимум, пахнет статьей о злостном хулиганстве, но Ведмедев, узнав, что был выброшен из окна лично внучкой академика Невеселова, снял все претензии и счел за честь.
Короче, меня решают перевести в освободившийся номер Ведмедева. Переводят. Я сейчас стою у окна и разглядываю медленный снег. Ночь. Сна ни в одном глазу. Наши внизу прощаются с Космонавтом и Ведущим ТВ, а полтавский сержант с помощью синей дамы запихивает в телевизионный автобус хнычущего приблудного мальчишку, чтобы его отвезли домой к павшим в отчаяние родителям, которые с вечера, перемешивая лед баграми, ищут его с соседями на дне взломанного Печенежкинского водохранилища.
Ишь, эликсир молодости… Сопли утри.
Уезжают. В комнату боязливо заглядывает Татьяна. Я даже не оборачиваюсь. Я злюсь на нее. Выбрасывать человека из окна — это, знаете ли…
— Тебе плохо, дед?
— Нет, мне хорошо.
— Ну чего ты сердишься, дед?
Молчу. Татьяна уходит. Наверно, ей в самом деле пора замуж. Наверно, она здорово обидела марсианина, если он даже не зашел попрощаться со мной… Впрочем, что я ему? Снежинки залетают в комнату через открытую форточку, а я пытаюсь сообразить, на чем мы завтра уедем домой, если наш автобус разбит? Опять же, зачем мне думать об автобусе, если я до завтра не доживу? Довезут как-нибудь.
Под моим окном прогуливаются Андрей Иванович с Тамарой Григорьевной, а гостиница не спит и подслушивает, как он признается царице в любви, вместо того чтобы тащить на все согласную царицу в койку. Но Андрей Иванович, как и всякий обстоятельный труженик перед очередным жизненным поворотом, должен оглянуться на свой пройденный путь и предварительно рассказать тащимой в постель даме «за свою жизнь», чтобы дама прочувствовала, что ее тащат в постель не просто так, а по-старомодному, с серьезными намерениями. Говорит он с царицей так, будто влез на трибуну — претендует на литературность (цитирует басни Крылова) и прикидывается этаким токарем высокой квалификации (так оно и есть, но ведь «токарь» еще не мировоззрение). Андрей Иванович знает, что от него всегда ждут рабочей правды-матки… спой, светик, не стыдись! Он ее и режет, иногда забывая, по какому случаю правда-то?
38
ПРАВДА АНДРЕЯ ИВАНОВИЧА ТРОНЬКО
Свою правду Андрей Иванович начинает излагать не с детства, где был жуткий мрак, а с того, как после ремеслухи он пришел бритоголовым на какой-то железно-механический завод. В первый же день, не обращая внимания на шмыгающих по цеху крыс, на которых все с азартом охотились, и за счет перекуров, на которые Андрей Иванович не ходил, он выполнил полторы нормы. Мастер похвалил его:
«Молодец, Андрюха!»
Тогда польщенный Андрюха стал гнать за один проход сразу две операции и через неделю выполнил три нормы. Мастер промолчал, а ребята спросили:
«Ты что, парень, дурак? Решил все деньги заработать?»
«Нет… — наивно удивился Андрей Иванович. — Только на мотоцикл».
«Тебе мотоцикл, а нам расценки срежут!».
Но Андрей Иванович не внял голосу разума. Трудно было по тем временам быть бритоголовым рокером, объясняет он царице Тамаре. Впрочем, рокеров тогда в природе не существовало, головы брили от вшей, а мотоцикл он хотел купить не для того, чтобы пугать по ночам сограждан, а чтобы не ездить на работу пригородным поездом четыре часа туда и четыре часа обратно. Он пораскинул мозгами, реорганизовал рабочее место, приладил к станку две кочерги, чтобы не таскать, а катать обоймы, и к концу месяца заработал семь тысяч рублей старыми деньгами.
— Представляете, Тамара Григорьевна: семь тысяч рублей по тем временам! — возбуждается Андрей Иванович, вспоминая начало жизненного пути и забывая, зачем он этот разговор затеял. — Это же были бешеные деньги! Держи карман шире, — продолжает он. Его вызвал начальник цеха и разъяснил, что Андрей Иванович поступает нехорошо: что существует фонд заработной платы, и бухгалтерия такую большую зарплату не пропустит.
«Нехорошо, Андрюша!»
Тогда Андрюша отправился в бухгалтерию, хотя ему не советовали. В бухгалтерии он никогда не был. Шел с опаской. В этом слове ему чудилась большая строгая рыба, наподобие камбалы, которая лежит на дне и охраняет фонд заработной платы. И в самом деле: в бухгалтерии сидела толстая тетя, прикрывая спиной железный сейф. «Чего тебе нужно, мальчик?» Она выслушала жалобу Андрея Ивановича и сказала, что несовершеннолетним детям такие большие деньги выдавать на руки не положено.
«Пусть придет твой отец, я с ним поговорю».
«У меня нет отца», — ответил Андрей Иванович.
«Тогда пусть мать».
«У меня нет матери», — ответил Андрей Иванович.
«Значит, ты сирота… — с презрительной жалостью сказала рыба-бухгалтерия и задумалась: куда бы эту сироту сплавить. — Тогда иди в профком».
Профком находился напротив. В профкоме Андрей Иванович тоже никогда не был. Это слово напоминало ему надутого водолаза, который стоит на дне, пускает пузыри и охраняет бухгалтерию, которая охраняет фонд заработной платы. И в самом деле, в профкоме сидел дядя с чугунной водолазной шеей. Андрей Иванович тогда еще не знал, что подобные дяди называются «сталинистами». Дядя потребовал у Андрея Ивановича профсоюзный билет и строго спросил, почему после ремеслухи у него «не оплочены» членские взносы.
«А потому, — ответил Андрей Иванович, — что я не могу получить первую зарплату».
«Демагогия, — произнес загадочное слово дядя-сталинист. Потом он выпустил колечко дыма и постановил: — Получишь, оплотишь, тогда и приходи».
Андрей Иванович возразил, что получается типичный замкнутый круг, а дядя-сталинист ответил на это, что Андрей Иванович сильно умный и хочет ограбить советское государство, которое его выкормило.
Пока Андрей Иванович так ходил, тетя-бухгалтер и дядя-сталинист посовещались с комсомольским вожаком и срезали Андрею Ивановичу расценки задним числом — так, что получилось, что он заработал денег ровно в семь раз меньше.
«У него отец был когда-то врагом народа, подсказал комсомольский вожак. — Ему и этого много».
Тогда Андрей Иванович стал у своего прокатно-раздолбного станка и заплакал. Ему было всего пятнадцать лет, счастливый возраст. Весь цех на него смотрел, даже крысы перестали шуршать и задумались. Но Андрей Иванович плакал последний раз в своей жизни. В тот день он поклялся у своего первого станка:
«Но пасаран! Они через меня не пройдут, эти дяди и тети! Они не будут ездить на мне и оформлять на себя мои рационализаторские предложения. Они мне будут платить сполна из фонда собственного кармана».
С тех пор он сменил более тридцати заводов, объясняет Андрей
Иванович, предъявляя под моим окном царице Тамаре свою замусоленную трудовую книжку старого образца. Эта книжка раза в два толще обычной из-за дополнительных вкладышей, объясняет он. Печати некуда ставить. Сполна расплевавшись с очередным водолазом, он забирал трудовую книжку, переходил через дорогу на соседний завод и говорил там в отделе кадров:
«Хочу хорошо работать».
Что ж, токари везде нужны.
Но как только Андрей Иванович начинал хорошо работать и перевыполнять план, перед ним, как черт, возникал очередной народный академик, похожий на того самого Трифона Дормидонтовича, из-за которого царица Тамара получила сегодня от Деда строгий выговор. Появлялся и не давал работать.
— Вы спрашиваете, Тамара Григорьевна, кто же он такой, этот Трифон Дормидонтович? Да вот же он! Собственной персоной, легок на помине! — распаляется Андрей Иванович, указывая трудовой книжкой на забытого всеми Степаняка-Енисейского, который пешочком возвращается из Дома ученых и опасливо обходит Андрея Ивановича.
— Жизнь и деятельность трифоновдормидонтовичей мне глубоко интересна, как типичное явление современности! — гремит Андрей Иванович на все Кузьминки. — Их жизненная цель — ничего не делать, но делать видимость. Крысы! Они пробрались везде и всюду — в сельское хозяйство, на производство, в науку и так далее. Я их терпеть не могу, этих болтунов и показушников!
— Що то з ним? — спрашивает полтавский сержант у синей дамы, выглядывая из гостиницы на шум.
— В милиции трифоныдормидонтовичи тоже есть! — немедленно отвечает сержанту Андрей Иванович. — Я это говорю с полной ответственностью от имени рабочего класса, хотя трифоныдормидонтовичи есть и у нас — всякие там передовики-хитрованы. У меня глубокий антагонизм к трифонамдормидонтовичам! С пятнадцати лет я объявил им войну, но воз и ныне там. Нет, я не устал, ни один из них не прошел через меня, я их всех подорвал… Но рядом? Но по бокам? На флангах?
— Та що то з вами? — смеется сержант. — Йдiть додому зi своєю жiнкою.
Степаняк— Енисейский подкручивает пальцем у виска и прячется в логово гостиницы от греха подальше.
— Не перебивай меня, сержант! — не может остановиться Андрей
Иванович. (Похоже, что возбуждение от драки пришло к нему только сейчас, а я, грешным делом, подумал, что доктор Гланц подлечил Андрея Ивановича медицинским спиртом). — Ты пользуешься испытанным методом трофиновдормидонтовичей — перебиваешь оратора вопросами. Крылов говорил: «Один дурак может задать столько вопросов, что и десять умных не разгребут». Уж сколько раз твердили миру, а сержанты все равно перебивают. Собрались загробить «Науку и мысль» и думают, что простой рабочий не разберется в их дрянной психологии. Пишут в ЦК телеги, спрашивают, какой экономический эффект от журнала… Отвечаю: с помощью «Науки и мысли» разогнаны пять крупных НИИ и два министерства — а безработицы, как видите, не случилось. Это ли не экономический эффект? Какие еще вопросы?
Вопросы, может, и есть, но царица Тамара, вняв совету сержанта и разгадав психованную натуру Андрея Ивановича, берет инициативу на себя и тащит его к греху поближе в свое однокомнатное гнездышко по ту сторону пустыря с трубой.
39
Вот, вроде, и все. Наступает последний акт этой обстракции. Сейчас я включу свет и — с Богом, начну заканчивать.
Что я еще не сделал?
Прячу наган под подушку. Когда за мной придут, ружье должно выстрелить.
Что я еще забыл.
Завещание.
Задергиваю шторы, включаю свет и начинаю искать достойный для завещания клочок бумаги — все же, за неимением гербовой, на туалетной не пишут… Ничего подходящего не нахожу и пишу завещание мелким почерком на листке от 29 февраля, прямо под новосибирским телефонным номером Президента. Листок найдут на мне и ему доложат, заверять у нотариуса не нужно.
Пишу, чтобы после моей смерти главным редактором моего журнала назначили Михаила Федотовича Чернолуцкого, а его заместителем — Олега Павловича Белкина. Веревку у Дроздова конфисковать, и пусть работает. Пишу, чтобы Павлика отпустили на волю с моим списанным «ЗИМом» впридачу, а мой персональный японский компьютер стоимостью в двенадцать тысяч инвалютных рублей передали из подпольных апартаментов первоиздателя Лыкина в собственность «Науки и мысли». Все остальное — Татьяне.