Насколько могущественна эта распределительная утопия, мы убеждались постоянно. Ради нее в 1918 - 1939 годах (при некотором послаблении 1921 - 1927 годов) была растоптана отлаженная самозаводящаяся машина конкурентных рынков с их формами собственности. Осмелюсь на основании близкого знакомства со многими судьбами свидетельствовать: иные крушители "старого" делали свое дело, жестоко подавляя себя самих и ломая в себе людей. Ряд судеб завершился трагически еще до начала "большого террора": кончали с собой, спивались, рушились от инфарктов. Но "делу" не изменяли: ими двигала вера в фантом ("...потом будет все правильно"). Они были среди поколения моих родителей - мне случалось говорить с ними откровенно и "на воле" и в лагере.
   Итак, производство (а прежде того, разумеется, распределение) большевики попытались организовать "правильно", "справедливо", "разумно". Делалось это централизованно, путем сбора отчетности, ее анализа и планирования нужных (?) заданий и вознаграждений для всей колоссальной страны. Такой способ организации систем, обладающих бесконечными количествами динамичных параметров и связей, лежит, однако, в н е з а к о н о в п р и р о д ы. Нельзя объять и просчитать бесконечное, к тому же непрерывно и непредсказуемо изменяющееся. И когда этот природный запрет проявился в с п л о ш н у ю и з р и м о, когда накопившая критическую массу шумов махина стала рушиться у всех на глазах - о чем возопила вскормленная социализмом стихия начала 90-х годов? О неправильном р а с п р е д е л е н и и. О справедливом п е р е р а с п р е д е л е н и и. И демагоги стали снова наяривать на той же струне. И почти никто так же не занялся растолкованием первопричин разрухи, как до 1917 года - ее предсказанием.
   Ниже сформулирована еще одна очень точно подмеченная С. Франком особенность социализма:
   "Теоретически в основе социалистической веры лежит тот же утилитаристический альтруизм - стремление к благу ближнего; но отвлеченный идеал абсолютного счастья в отдаленном будущем убивает конкретное нравственное отношение человека к человеку, живое чувство любви к ближним, к современникам и их текущим нуждам. Социалист - не альтруист; правда, он также стремится к человеческому счастью, но он любит уже не живых людей, а лишь свою и д е ю именно идею всечеловеческого счастья. Жертвуя ради этой идеи самим собой, он не колеблется приносить ей в жертву и других людей. В своих современниках он видит лишь, с одной стороны, жертвы мирового зла, искоренить которое он мечтает, и с другой стороны - виновников этого зла. Первых он жалеет, но помочь им непосредственно не может, так как его деятельность должна принести пользу лишь их отдаленным потомкам; поэтому в его отношении к ним нет никакого д е й с т в е н н о г о аффекта; последних он ненавидит и в борьбе с ними видит ближайшую задачу своей деятельности и основное средство к осуществлению своего идеала. Это чувство ненависти к врагам народа и образует конкретную и действенную психологическую основу его жизни. Так из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению, и верующий народник-социалист становится р е в о л ю ц и о н е р о м" (стр. 192 - 193).
   Во всякой утопии есть, к несчастью, одна н е н е в о з м о ж н а я в п р и н ц и п е часть: разрушение сущего ("старого"). Так, п о с т р о и т ь вечный двигатель н е в о з м о ж н о в силу универсального закона природы. Но р а з р у ш и т ь любой рукотворный, а порой и нерукотворный (не "вечный", не "совершенный", но возможный) двигатель - почему же нет? "Против лома нет приема, окромя другого лома". Но ведь ломом ничего не построишь. То же самое и в социальных или национальных утопиях: р а з р у ш и т ь (всегда несовершенное) сущее в п р и н ц и п е м о ж н о, была бы достаточно сильная взрывчатка и умелые подрывники.
   Утопия всегда начинает с "расчистки места". Второй закон термодинамики облегчает ей эту работу. Создается впечатление, что теория действует. Но увы: ее созидательная часть не работает, ибо тот же второй закон термодинамики, или непоправимый дефицит информации-времени, или еще какой-то фундаментальный закон, или другие неустранимые обстоятельства ей работать созидательно не позволяют. Утопия замкнута в разрушительстве и обречена либо на него, либо (наибезопаснейший вариант) на то, чтобы оставаться мечтой.
   Не решая в своей статье исчерпывающе вопроса о том, п о ч е м у именно утопия социализма импотентна в созидательном смысле, С. Франк эту ее особенность констатирует:
   "В основе революционизма лежит тот же мотив, который образует и движущую силу социалистической веры: социальный о п т и м и з м и опирающаяся на него м е х а н и к о-р а ц и о н а л и с т и ч е с к а я т е о р и я с ч а с-т ь я. Согласно этой теории, как мы только что заметили, внутренние условия для человеческого счастья всегда налицо, и причины, препятствующие устроению земного рая, лежат не внутри, а вне человека - в его социальной обстановке, в несовершенствах общественного механизма. И так как причины эти внешние, то они и могут быть устранены внешним, механическим приемом. Таким образом, работа над устроением человеческого счастья с этой точки зрения есть по самому своему существу не творческое или созидательное, в собственном смысле, дело, а сводится к расчистке, устранению помех, т. е. к разрушению. Эта теория которая, кстати сказать, обыкновенно не формулируется отчетливо, а живет в умах, как бессознательная, самоочевидная и молчаливо подразумеваемая истина предполагает, что гармоническое устройство жизни есть как бы естественное состояние, которое неизбежно и само собой должно установиться, раз будут отметены условия, преграждающие путь к нему; и прогресс не требует собственно никакого творчества или положительного построения, а лишь ломки, разрушения противодействующих внешних преград. "Die Lust der Zerstцrung ist auch eine schaffende Lust", - говорил Бакунин; но из этого афоризма давно уже исчезло ограничительное "a u c h", - и разрушение признано не только о д- н и м из приемов творчества, а вообще отождествлено с творчеством или, вернее, целиком заняло его место" (стр. 194).
   "Чтобы установить идеальный порядок, нужно "экспроприировать экспроприирующих", а для этого добиться "диктатуры пролетариата", а для этого уничтожить те или другие политические и вообще внешние преграды. Таким образом, революционизм есть лишь отражение метафизической абсолютизации ценности разрушения. Весь политический и социальный радикализм русской интеллигенции, ее склонность видеть в политической борьбе, и притом в наиболее резких ее приемах - заговоре, восстании, терроре и т. п., - ближайший и важнейший путь к народному благу, всецело исходит из веры, что борьба, уничтожение врага, насильственное и механическое разрушение старых социальных форм сами собой обеспечивают осуществление общественного идеала...
   Психологическим побуждением и спутником разрушения всегда является н е- н а в и с т ь, и в той мере, в какой разрушение заслоняет другие виды деятельности, ненависть занимает место других импульсов в психической жизни русского интеллигента. Мы уже упомянули в другой связи, что основным действенным аффектом народника-революционера служит ненависть к врагам народа" (стр. 195).
   Вспомните у Некрасова: "То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть".
   Один из отрывков статьи С. Франка, посвященный любви и ненависти и их взаимозамещению в сердце революционера, живо напомнил мне о Ленине. С. Франк говорит:
   "Вера русского интеллигента о б я з ы в а е т его ненавидеть; ненависть в его жизни играет роль глубочайшего и страстного э т и ч е с к о г о импульса и, следовательно, субъективно не может быть вменена ему в вину. Мало того, и с объективной точки зрения нужно признать, что такое, обусловленное этическими мотивами, чувство ненависти часто бывает морально ценным и социально полезным" (стр. 196).
   С Лениным этого не случилось: его фанатическая ненависть (см. его письма) к "врагам" не имела ни грана "ценного и социально полезного" содержания, как и его революция. Объяснимую ненависть себе представляю. Вынужденную - тоже. В конечном, высоком смысле полезной ненависти не знаю, не встречала, не видела. Но С. Франк и сам говорит:
   "Но, исходя не из узкоморалистических, а из более широких философских соображений, нужно признать, что когда ненависть укрепляется в центре духовной жизни и поглощает любовь, которая ее породила, то происходит вредное и ненормальное перерождение нравственной личности" (стр. 196).
   У Ленина это перерождение было полным.
   Вполне уверенно мы можем отнести к нынешним российским эпигонам революционного экстремизма (при всем их ниже чем пародийном по сравнению с российскими дооктябрьскими радикалами культурном и нравственном уровне) следующий вывод С. Франка:
   "Подводя итог развитому выше, мы можем теперь сказать: основная морально-философская ошибка революционизма есть абсолютизация начала борьбы и обусловленное ею пренебрежение к высшему и универсальному началу производительности" (стр. 197).
   Собственно говоря, русская радикальная интеллигенция как слой, исповедующий пусть извращенную, но искреннюю до самозабвения антимораль революционной "пользы" и "конечной цели", - это в о с н о в н о м тип д о и н е большевистский. Исключения среди большевиков были, но реальность их быстро отсепарировала. Путь к власти и устояние у власти потребовали от победителей такой степени морального нигилизма, что они окончательно нравственно и культурно гибридизировались с маргиналами, добывавшими для них власть, со злодеями, возглавившими их штабы.
   Если С. Франк говорит: "Русская интеллигенция не любит богатства", то о тех, кто привел радикалов к власти, удерживал эту власть чуть ли не три четверти века и пытается восстановить всю полноту этой власти сейчас, вернее будет сказать, что они не любят ч у ж о г о богатства. С в о е о н и л ю б я т. А в жизни, которую они создали, богатство стало понятием достаточно мизерным (большая пайка лагерного придурка). Сейчас мерки выросли, и вчерашние хозяева большой пайки снова очень не любят ч у ж о г о богатства.
   Да и о нынешнем "образованном слое", даже в меру сил порядочном, не скажешь уже словами С. Франка:
   "Р у с с к а я и н т е л л и г е н ц и я н е л ю б и т б о г а т с т в а. Она не ценит прежде всего богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению мира, к обогащению своей жизни ценностями науки, искусства, религии и морали; и - что всего замечательнее - эту свою нелюбовь она распространяет даже на богатство материальное, инстинктивно сознавая его символическую связь с общей идеей культуры. Интеллигенция любит только справедливое распределение богатства, но не самое богатство; скорее она даже ненавидит и боится его. В ее душе любовь к б е д н ы м обращается в любовь к б е д н о с т и. Она мечтает накормить всех бедных, но ее глубочайший неосознанный метафизический инстинкт противится насаждению в мире действительного богатства. "Есть только один класс людей, которые еще более своекорыстны, чем богатые, и э т о - б е д н ы е", - говорит Оскар Уайльд в своей замечательной статье "Социализм и душа человека". Напротив, в душе русского интеллигента есть потаенный уголок, в котором глухо, но властно и настойчиво звучит обратная оценка: "Есть только одно состояние, которое хуже бедности, и это - богатство"" (стр. 201).
   Если такая оценка еще и звучит, то все глуше, - и, может быть, это нормально?..
   * * *
   "Вехи" написаны людьми, жизнеосмыслительный путь которых еще во многих отношениях только начинался. Уже далеко не юноши, они пребывали в фазе глубинного переосмысления воззрений своей молодости. Основное, что ими создано и внесено в русскую и мировую духовность, было для многих из них еще впереди. Этого будущего и судеб авторов я не касаюсь. Мой обзор сугубо конкретен и не претендует ни на что, кроме еще одного, в ряду многих других, прочтения "Вех".
   Сравнение дореволюционной интеллигенции (в тех границах понятия, которые обозначены "Вехами": оппозиционный, радикализированный пласт образованного слоя) с образованным слоем советской эпохи дал в "Образованщине" А. Солженицын. "Образованщина" обиделась, но крыть было нечем: Солженицын ничего не примыслил к типическому портрету. Кроме того, он был из числа тех исключений из правила, которые имеют право судить. Но "Образованщина" писалась в годы "зрелого социализма", когда порядочность без применительности к подлости была подвигом или граничила с таковым. Во всяком случае - в глазах обласканной властями образованщицкой номенклатуры, знати и полузнати.
   И вот грянула "гласность", а за ней и свобода слова. Трудно сказать, навсегда ли и даже надолго ли, но грянула. И очень быстро (буквально у себя, ошарашенной, на глазах) "образованщина" начала расслаиваться на группы с несовместимыми взглядами и рефлексами. И об этом тоже предупреждал в своей публицистике Солженицын и звал к заблаговременному сближению взглядов, к отысканию компромиссов, к обнаружению как можно большего числа общих отправных точек. Но - не услышали.
   Пожалуй, о воспрянувшем духом в годы "гласности", а затем впавшем в разных степеней разочарование образованном слое не скажешь сегодня ни "интеллигенция" (в веховском смысле), ни "образованщина" (в солженицынском). Этот слой перестал быть чем-то более или менее единообразным и потому поддающимся пусть неизбежно схематизированной, но все-таки общей характеристике. Людям довелось по выползе живыми из-под катка большевистской диктатуры попасть не в эдем свободы, равенства, братства и западного или российского (1913 года) довольства, как мечталось, а (после короткой эйфории) в нынешний разор и распад с их непредсказуемым исходом. Легко ли при этом сохранить или обрести душевное равновесие? То, что начали рушить в 1917 году, продолжает рушиться до неведомых и потому ужасающих пределов ("до основанья").
   А в немедленную подмену и замену этому никто ничего не подготовил ни внутри рушащейся империи, ни за ее пределами. Да и не мог подготовить. Самоподготовкой и подготовкой такого рода даже и сегодня немногие озабочены. Что же говорить о вчерашнем дне, когда это было не только трудно, но и опасно? Тем более что и в самиздате, и в переброске рукописей за рубеж сразу возникла и самоцензура и агентура власти. "Образованщина", даже вроде бы и оппозиционная, предпочитала не верить, что когда-нибудь еще пригодится строительная, конструктивная мысль. Припомните отношение большинства (в том числе читателей самиздата и слушателей "голосов") к "Письму вождям" и даже к ныне канонизированному первому меморандуму Сахарова. А как нужно было в них вдуматься! Но еще и сегодня мысль о том, что Солженицын и в конструктивном смысле опередил всех, воспринимается многими как ересь.
   К особенностям социализма, замеченным С. Франком и отчасти Б. Кистяковским, можно добавить еще одну, весьма существенную. Уничтожая частную собственность и самоорганизующийся конкурентный плюрализм (экономический, политический, информационный - во всеобъемлющем смысле последнего), этот строй срубает дерево общественной эволюции. Он располагает свои институции как бы на срезе пня. В них не только не поступают соки из почвы - из них не растут ветви будущего.
   Теперь надо реанимировать корни и тем самым пень, привить к нему здоровые черенки и помочь разрастись из них ветвям и кроне. Но и этот образ грешит неточностью: социалистические новообразования въелись в пень. Они впились в него уже с в о и м и корнями, метастазировали в умы и души людей. Они бешено, безоглядно сопротивляются спасательным для усыхающих корней работам и стараются отторгать прививаемые черенки. И значительная, как бы не преобладающая, часть "образованщины" тяготеет к этим, почти вековым уже, новообразованиям: они ее как-никак кормили, она составляла часть их духа, была их языком. А та ее, "образованщины", немалая часть, в которой проснулись на свободе рефлексы очерченной "Вехами" интеллигенции, вспомнила (как всегда, не ко времени), что "оппозиция к любому правительству есть стержень позиции истинного интеллигента" (цитата). И тут же приняла отнюдь не безмолвную позу иронико-скептической отстраненности. От кого же она отстраняется (не без язвительных подковырок) на этот раз? От единственных за три четверти века правительства и лидера, которые плохо ли, хорошо ли, но попытались двигаться в спасительном, а не в губительном направлении. Не безупречные, не всевидящие, но впервые за семьдесят четыре года (1917 - 1991) не злодеи, не маньяки и не дикари, они настоящей (деловой, повседневной, организованной) поддержки от "образованщины", вновь ставшей (в веховском смысле) интеллигенцией, не получили. Только приливами и отливами, чисто словесно, с быстро остывающими приступами энтузиазма и снова накатывающим неверием, от случая к случаю интеллигенция одаряет поддержкой безальтернативного лидера демократии. Предреволюционный (1860 - 1910-х годов) и постфевральский (февраль - ноябрь 1917 года) опыт ее не колышет, как теперь говорят.
   К несчастью, у рафинированного меньшинства "образованного слоя" идеологизм, партийность, пропаганда, которыми его душили три четверти века, вызвали столь органическое отвращение к политике, такую к ней идиосинкразию, что наиболее сильные умы и светлые души предпочли уединение и неучастие в политических событиях. И лишь малая часть осталась на печатном поле и бьется без лат и шлемов с количественно превосходящим противником. В политике же из этого клана активно действуют и вовсе немногие.
   Получилось так, что организационно структурированы в основном наследники разрушителей и примкнувшие к ним реваншисты и реставраторы от "образованщины". Вероятно, они все-таки не понимают зловещей парадоксальности того, что делают. Пытаясь по-своему остановить распад, о н и о х р а н я ю т и р е а- н и м и р у ю т п е р в о п р и ч и н ы того же р а с п а д а. Но реставраторы представляют собой силу, искони партийно и аппаратно организованную и технически умеющую манипулировать массами. Правда, не более здравомыслящую, чем раковая опухоль, стремящаяся одолеть организм. Те же, кто в отличие от злокачественных клеток мыслит, вкраплены желеобразными или пескообразными островками в "агрессивно-послушное" или пассивно-послушное большинство и чужды всякой организации. В конечном счете реформаторы могут оказаться в такой же изоляции, как Столыпин, но при неизмеримо худших объективных условиях и при гораздо меньшем личном потенциале.
   Сегодня на всей территории современной веховцам России, а затем - СССР (ныне и вовсе еще непонятного образования), особое значение обретают по меньшей мере три занимавших авторов "Вех" вопроса. Важны и другие, но эти (без преувеличений) суть вопросы жизни и смерти. Я имею в виду размышления веховцев о морали, праве и о единстве России.
   Вопрос о единстве тогдашней России ("н а ц и о н а л ь н о-государственную идею" П. Струве) сегодня приходится волей-неволей заменять обсуждением и решением задач разностороннего мирного и равноправного взаимодействия между бывшими частями бывшего СССР. Кроме того, насущной проблемой стало сохранение государственного единства собственно России (бывшей РСФСР, нынешней Российской Федерации).
   Опыт современного человечества показывает: "вплоть до отделения" - очень рискованная часть формулы о "праве наций на самоопределение". Из этого риска, который на наших глазах оборачивается морем крови (подчеркиваю: в о в с е м м и р е), видится выход только в одно пространство - п р о с т р а н с т в о л и ч н о г о и г р а ж д а н с к о г о п р а в а. Реально обеспеченные права человека и гражданина, по определению, подразумевают и его национальные права: религиозные, культурные (в широчайшем значении слова), административные. Но (кроме как в исключительных, рассмотренных всеми сторонами конфликта и соответствующими международными институциями случаях) н е д о л ж н о б ы т ь у более или менее автономных субъектов государственного образования автоматического п р а в а в ы х о д а из федерации или многоземельного государства иного типа. Это право чревато слишком многими нарушениями других, не менее существенных прав, для того, чтобы действовать без оговорок, автоматически.
   Чтобы такая, по сегодняшним катастрофическим меркам почти утопическая, идиллия сбылась, необходим выход в главную сферу, поглощавшую основное внимание авторов "Вех". Это сфера этики. У одних веховцев она прямо отождествлена с религией. У других, например у Изгоева и Кистяковского, вопрос об источнике нерелятивной этики не обсуждается. Но (и по их убеждению) право в качестве гарантии достойного человеческого сосуществования и общежития невозможно вне неподвижных координат этики, нравственности, переживаемой и признаваемой субъективно.
   Внимание авторов "Вех" к вышеозначенному триединству: гражданскому и национальному миру в сильном государстве, вытекающему из права, покоящегося на нерелятивной этике, - придает высокую степень актуальности как их прозрениям, так и их ошибкам. Веховцам представлялось, что у русской интеллигенции есть еще время для нравственной, концептуальной и житейской перенастройки и переустремленности. Но, во-первых, времени уже почти не было, а во-вторых, предупреждения веховцев, при всей их сдержанности, интеллигенция отринула и презрела. Сегодня времени остается меньше, чем оставалось тогда. Не только потому, что тогда распад и разнос империи были лишь угрозой, а сегодня речь идет уже не об империи, а о самой России, но и потому, что в экологию человечества вошел новый фактор: радионуклиды. Но это уже другая глава истории...
   1993.
   1 Все цитаты из "Вех" даны по переизданию 1967 года ("Посев", Франкфурт-на-Майне, Федеративная Республика Германия). В тексте указаны только страницы. Орфография приведена в соответствие с современными нормами.
   2 О других его смыслах (в словообразованиях типа "семибоярщина", "казенщина", "ежовщина" и т. п.) я здесь не говорю.
   3 Имеется в виду либерализм классического европейского типа, а не нынешний "леволиберализм", синонимичный умеренному социализму.
   4 Хотя сами эти примеры в своей конкретности спорны (например, идеализация Кромвеля).
   5 Замечу к слову, что абсолютизация демократии столь же двусмысленна и опасна, а порой и самоубийственна - для демократии.
   6 Пользуюсь случаем заметить: в нынешних российских шовинистических движениях появилась особая (исторически, впрочем, не новая) разновидность антисемитизма. Она гласит: с еврейством можно мириться и даже сотрудничать в определенных вопросах, когда оно, еврейство, пребывает в Израиле или в замкнутых общинах на территории российской диаспоры. В последнем случае оно имеет право на культурную и религиозную автономию, но ни в коем случае не должно претендовать на активную роль в русской культуре и российской политике. Утописты-антисемиты этого толка прокламируют свой гуманизм и терпимость. И, как все утописты, они не видят, что в случае попытки воплотить утопию в жизнь обречены на большое пролитие чужой крови. Гражданина многонациональной державы, тем более гражданина активного, каковы евреи по темпераменту и степени социальной эмансипации, трудно вогнать в гетто культурно-религиозной автономии без его воли на то. А среди евреев такую волю проявят немногие. Желающие не быть россиянами евреи уезжают в Израиль, а не запираются в гетто. Россияне же любого этнического происхождения вправе и будут претендовать на те же гражданские права, что и русские. Немецкие нацисты, кстати, начинали со сходных идей.
   7 Например, "где охотник?". Кирилл Хенкин использовал эту аналогию в своей мемуарной книге "Охотник вверх ногами".
   8 Анохин П. К., "Методологический анализ узловых проблем условного рефлекса" (в сб. "Философские проблемы высшей нервной деятельности и психологии". Изд. АН СССР. М. 1963, стр. 167, 171 - 172).
   9 Мне уже случалось писать о том, с какой неотклонимой наглядностью воспроизвел его Солженицын в картине Февральской революции ("Остановимо ли Красное Колесо?". - "Новый мир", 1993, No 2).
   10 Взаимоотношения Церкви и государства оставляю вне обсуждения (никонианская реформа состоялась при Алексее).
   11 Поздний Маркс в письмах Вере Засулич высказал (вполне народническое, а не "марксистское") предположение, что русская крестьянская община может стать ячейкой социализма в деревне. В тех же письмах прозвучало (позднее оформленное Лениным как теоретический тезис) еще одно "немарксистское" предположение Маркса: что крестьянская Россия может стать первой в Европе страной, в которой победит социалистическая революция. Как видим, Маркс был менее последователен, чем "марксисты" (Ленин - тоже). Политическая целесообразность (цель революция любой ценой) для того и другого неизменно оказывается выше всех убеждений и принципов.
   12 В "Августе Четырнадцатого" А. Солженицына показана одна роковая для ситуации начала российского XX века особенность характера Николая II. Он был умен, доступен доводам оппонента и в диалоге выглядел толерантным. Но более твердый чужой характер, более последовательный разум рядом, ощущение в подчиненном некоей неустранимой внутренней независимости вскоре начинали его (а еще более императрицу) тяготить (ее - раздражать). И потому происходила почти автоматическая селекция: прочно в окружении царской четы удерживались только конформизм и посредственность. Исключением оказалась мистическая вера царицы в неординарного и еще весьма плохо известного историкам Распутина (не случайно его Солженицын непосредственно вводить в картину не стал). Но "старец" был целителем обожаемого родителями наследника, и здесь отношения складывались нестандартно. Столыпин же (в силу своей несгибаемой внутренней верности самому себе) при всей преданности царю и России оказался заведомо не ко двору.
   13 Этот образ - единственное, пожалуй, что останется в истории общественной мысли от творчества А. Зиновьева.