Тот же фокус с онтологическими статусами демонстрировало христианство, римляне поначалу смотрели и думали: ну вот, бред какой-то, низкое у них высокое, а высокое низкое. Но когда поверило в Христа достаточно много людей, сомнения снялись, и откровенно бредовые поначалу оценки две тысячи лет существовали как мировая религия. Так вот, когда социалисты заявили, что бедные всегда правильнее богатых, а слабые лучше сильных, и шваль лучше знати - тоже, конечно, многие смеялись. Как так, правда на стороне швали? Элита, например, просто не воспринимала всерьез, там думали, что это какие-то духовные извращенцы. Но элита на рубеже веков оказалось слабой, это позволило ее отмести, и оценки определенного рода утвердились. Что нищие лучше миллионеров, что простые лучше сложных, а интеллигенция народная служка - это такая смысловая инверсия, что о...еть. Извините. Там даже непонятно, чем лучше-то, просто лучше, и баста - а недовольных на фонари, и этим, кстати, все и доказывалось. Костер обосновывал плоскость земли, и ГУЛАГ тоже много чего доказывал, напримре, что шибко умный - это ругательство такое, нормально доказывал, не концептуально, но экзистенциально, по крайней мере, по жизни...
   Итак, дерьмо просто входило в определенное смыловое пространство, там оно переставало именоваться дерьмом, это ему нравилось, за счет этого пространство ширилось и держалось довольно долгое время. Идеологическое пространство рухнуло по сугубо материальным причинам, в духовном смысле коммунизм вечен, он ведь духовная вещь. Но налет дезактуальных оценок сразу исчез - жизнь обнажилось, и стала такой, какой есть по природе, то есть довольно-таки жесткой вещью, где дерьмо, по крайней мере, уж точно называется дерьмом, а не другими словами. Основной смысл в конце восьмидесятых и потом - жизнь обнажилась. Какие бы процессы не происходили, они все равно подводились под резюме: обнаженная жизнь. Обнаженная суть вещей без каких-то покровов, наконец-то некастрированные оценки сущего, наконец-то бросок в актуальное, в жизнь - из откровенно дремотного существования. Тот, кто понял, тот и воспользовалься: перещелкнул какие-то регистры внутри и сразу стал крутым, вписанным в эту самую обнаженную жизнь. Большинство, разумеется, не вписалось - внутренне остались дремать, нечего внутри не перещелкнули, сохранили по инерции какое-то время прежний режим, благодаря чему и отстали, как морально, так и материально, кстати: сидят по бюджетным дырам и хотят есть, разевают рот - а по новым правилам в рот еды не кладут, и это не козни чьи-то, не отклонение от нормы, нет, наоборот, это норма - просто правила такие, не можешь установить для всех другие, живи по ним; а они просто не заметили, как появились новые правила, живут по старым, а земля по новым, - я удивляясь, как за десять лет можно не заметить новые правила, пропустить их мимо ушей, мимо глаз, мимо сознания, для этого, наверное, надо не думать, за десять лет не подумать ни одной правильной мысли, жить где-то там - не здесь, не в России.
   Однако это не так интересно, так сказать, катастрофы пустого брюха. Они не так важно, как катастрофы сознания, хотя бы потому, что не имеют таких последствий, они сравнительно просто отлаживаются - катастрофы пустого брюха. Однако там тоже все просто наладилось, я имею ввиду экзистенциальный провал - одну дезактуальную модель заменили другой, только и всего. Причем подмена такая быстрая, что трудно зафиксировать, это не дискретно ведь шло. Жизнь опять спряталась, проблематику смыслов снова убрали из реального пространства большинства людей, даже, наверное, более просто, в чем-то примитивнее, суть, впрочем, та же, я снова скажу грубо: по-прежнему дерьму прививают чувство собственного достоинства, вырывая из места, в котором можно видеть и разбирать онтологические статусы, можно нефальшиво видеть жизнь и жестко что-то оценивать. Только приемы другие, характерные для западной модели цивилизации, там ведь свои проблемы, надо там жить и все хорошо увидится - их проблемы, я имею ввиду.
   В России вообще очень любопытная ситуация сейчас, вокруг именно оценки Запада: в сознании тех, кого принято называть интеллектуальной элитой, других я и не беру. Там в чем-то даже трагично, для России трагично в первую очередь, именно вот это мирочувствие шестидесятников, оно вредит сегодня, - мы тормозим из-за него, не можем выйти на некую пассионарную колею, потому что в их мирочувствии ничего даже близко пассионарного нет, там гуманизм есть, а в целом-то вектор скорее субпассионарный. Сейчас волевые состояния нужны, некоторый пафос, этика национальных приоритетов, может быть, русский империализм в хорошем смысле этого слова: а для них он априори в хорошем смысле слова не может быть, для них это символ какой-то мерзости, причем непонятно почему, опять ничего не объясняется, просто мирочувствие такое, ущербное по некоторым точкам можно, кстати, объяснить, почему оно такое, как и кем сформировано... Там опять советские годы, они испортили, как ни странно, даже диссидентов, даже тех, кто систему не принимал. Вроде бы удивительно, но есть законы сознания: так вот, по ним искривило даже тех, кто систему не принимал - как раз в силу того, что не принимали, это целый феномен.
   Мышление вообще имеет дурную привычку работать дуалистично, есть природные предпосылки к тому, они закладывают механизм, элементарно закладывают: зима - лето, мужчина - женщина, тепло - холодно. Схема без прохода через сознательный фильтр переносится на интеллектуальные феномены, и вот там путает. Все раскладывается дуалистично, все целиком: любая сущность уходит или в позитив, или в негатив, что сразу дает нам профанированную онтологию. Всегда есть третий вариант, четвертый, пятый - так вот, они-то и теряются, отпадая спонтанно. Это первое преступление дуального рассмотрения, а второе в том, что любому явлению и любому взгляду всегда ищется обратный, причем обратный строго на сто восемьдесят градусов, а если ищется - то всегда и находится, даже если в природе этого нет. Разумеется, это дает запрет на существование абсолюта, потому что обратное - это всегда равное по модулю, а абсолют исключает любое равенство, и по модулю в том числе. Между тем абсолют есть почти в любой относительной ситуации: вот дурак спорит с умным, и абсолют в этой ситуации на стороне умного, хотя, разумеется, умный тоже не знает абсолютных истин, в данной ситуации он - воплощение абсолюта. Наконец, есть абсолютные онтологические истины, по отношению к которым ничего обратного и помыслить нельзя... Так вот, мы говорим о дуальных извращениях в связи с феноменом российской оппозиционности и того вектора, которым пошли изменения, после которых страна не вышла на ту силу, куда могла бы выйти при немного других условиях, при более правильных, может быть, механизмах сознания у своей же интеллигенции, а при существующих механизмах она потеряла половину населения и половину нормальных земель, хоть и актуализировала бытие на остальной территории.
   Итак, есть такая теза - советский социализм. Профанированное сознание спонтанно ищет ему антитезу, ищет неосознанно, просто оглядывается по сторонам: разумеется, сразу видится западный, - не хочу говорить капитализм, поскольку слишком неточно, - так скажем, строй. Капитализм по сути не есть очерченная система, это слово такое есть, а вот современный западный порядок существования - рабочее понятие, поскольку порядок конкретной и ясно различимой жизни по меньшей мере можно описать без противоречий. Как только профанированное сознание имеет два глобальных противоположных объекта, оно начинает выбирать, оценочный механизм включается автоматически, так человек устроен. Естественно, выбрали то, что посвободнее и покачественней. Картина мира худо-бедно сколочена, ее можно подать как текст, а дальше идут вытекающие действия, и они дают нам то, что дают - если дают не совсем то, значит, мы просто что-то неадекватно восприняли, когда лепили онтологию, когда давали имена, оценки, когда какие-то структуры прокручивали в голове. Что-то недокрутили, что-то не раскрутили, упустили какие-то очевидности: например то, что на Западе жизнь тоже больна, и это не пропаганда, это по фактам видно лучше, чем по пропаганде. Государственной воли, например, там очень давно нет, она там умерла ради демократии; многие у них этому обрадовались, многие не заметили, многие когда-нибудь пожалеют. Но воли нет. А нам нужна воля, но мы переняли модель, где она банально отсутствует. Институт политической корректности, например - это очень вредная затея, к которой они последовательно шли. Бывает и полезная ложь, конечно, но эта не она, потому что она не создает, как ложь полезная, а только затемняет реальность, мешает видеть что-то таким, как оно есть. Там берется вещь и называется чужим именем, а затем берется другая вещь и опять все перевирается, там берутся дети-дауны и называются детьми с альтернативной формой интеллектуального развития, там берутся негры и не называются неграми.
   Очевидно, что для жизни это ничем хорошим не кончится, а наша судьба - это перенимать, раз у нас такая онтологическая картина, раз у нас такие приоритеты расставлены, раз мы однажды непереварили что-то и не хотим передумать, считаем работу завершенной и не хотим оказаться на другом уровне понимания, именно не хотим: потому здесь не надо вкалывать, стоит захотеть - и сразу окажешься в другой точке. Иногда просто страшно там находиться, потому что многое перечеркиваешь, многое перестаешь уважать, например, себя прежнего - а те, у которых мало что есть, очень ценят уважение к себе прежнему и вряд ли согласятся обменять его на презрение даже с доплатой в виде каких-то истин, какой-то новой информации, может быть.
   Я еще хотел сказать о современных методах дезактуалитзации жизни, принятых во всем мире и у нас в том числе, как части той культурной территории
   ...Долго мог еще говорить неизвестный философ Раскольник Виктор Александрович, только это слишком - даже для таких неизвестных людей, как он. Чересчур долго всегда вредно. Мы и так послушали.
   Верно ведь говорил, да?
   8
   - Ну-с, Петр Николаевич, теперь ваше слово, - сердечно предложил клетчатый.
   Был он в маленьком светлом зале за главного. Да и немного было людей: он, Смурнов, да страж с серебряной бляхой, да Петр Николаевич - хлопец предпенсионных лет. И еще десяток невнятных личностей.
   - Не стесняйтесь, не стесняйтесь, - подзуживал клетчатый. - Все как есть говорите, правдиво, по справедливости.
   - А что говорить? - недоумевал Николаич. - Жизнь моя серая, говорить нечего.
   Свет струился с потолка, излучаемый десятком электрических ламп. Окон не водилось. Зато стояли скромная трибуна на низкой сцене, столик на ней же, полсотни мягко-зеленых кресел, полукругом обнимавших возвышенность. Помещение носило имя зала малых заседаний, и где творились большие заседания - то неведомо.
   Клетчатый восседал за столиком, посмеивался, качал ногой, смотрел провоцирующе.
   - А расскажите-ка нам про этого, - ткнул он пальцем в сторону насупленного Смурнова.
   Николаич смущенно топтался на трибуне, открывал и тут же закрывал рот, наконец, собрался, осмелился:
   - Парень как парень, непьющий, как раньше говорили - очень даже ничего, положительный, с работой справлялся нормальным, к коллегам по службе проявлял уважение...
   - Ладно вам, - замахал руками смешливый. - Без вас знаем. Вы нам лучше чего нового расскажите.
   - А чего нового? - недоумевал Николаич. - Парень-то положительный.
   - Нет, вы вспомните, - упрямился честный. - Ну называл он вас хоть единожды старым козлом? А пользованной развалиной? А еще как-нибудь?
   - Кончайте оскорблять, - возмутился Николаич. - Ерунду несете, и шутки ваши дебильные. Алексей такого не позволял, а вы?
   - Уведи мудака, - вздохнул раздосадованный.
   Паренек сверкнул начищенной бляхой, рассмеялся звонко и взлетел на возвышенность. Подлетел к трибуне, улыбнулся Николаичу в лицо, а затем захохотал, а затем легонько ткнул в горло костяшками пальцев, посерьезнел вмиг и деловито добавил в живот. Николаич ойкнул и хрипнул, но устоял, не пал сраженным на чистый пол. Покачиваясь, отвалился от трибуны. Парень взял его под руку и бережно повел к выходу.
   - Тащи следующего, - распорядился сероносочный.
   Парень кивнул понятливо, довел Николаича до двери, выпроводил бедного восвояси и сам исчез. Вернулся через минуту с очередным: звали гостя Матвей Арсеньевич Ступочкин. Вел он в смурновском классе уроки алгебры, геометрии и тригонометрии. Семь лет преподавал без сучка и задоринки, и было Ступочкину в ту пору годов пятьдесят. Удивительное дело, ему и сейчас полвека. Не старел Ступочкин, не взяла его пара десятилетий канувшего в вечность, и не в математике суть. Зашел он пугливо, внимательно озираясь, одергивая кургузый пиджачок и теребя извечно грязные манжеты рубашки.
   - А зачем это? - спросил он.
   - Ох-хо-хо, - зашелся хохотом клетчатый. - Как это зачем, гость вы мой дорогой? Как это зачем, Матвей вы Арсеньевич, как можно такое у людей спрашивать? Дело у меня к вам, батенька, архиинтимное. Я бы сказал, что наиважнейшее. Пусть не судьбы мира сейчас решаем, но одну судьбу уж точно подводим, как вы говорили, к общему знаменателю. И вы нам по мере сил будете помогать. А не будете, так на цепь посадим. И будете вы под себя гадить, верно я говорю?
   - Да я всегда к сотрудничеству готов, - напомнил учитель. - Разве я что-то говорил?
   - Ну вот, замечательно, - утешил ласковый. - Расскажите-ка нам про этого, а врать будете - на цепь.
   - Леша был талантливый мальчик, - поделился Ступочкин. - Только, наверное, не совсем настойчивый. Он мог получить серебряную медаль, но чего-то ему, как мне кажется, не хватило.
   - А чего не хватило-то? - оживился затейливый.
   - Ну старания, наверное, - предпроложил математик. - Чего там еще обычно не хватает? Ну желания, наверное, настойчивости, работы над собой, может быть.
   - А может, ему на хрен ваши медали нужны? - улыбнулся клетчатый.
   - Нет, - убежденно ответил Ступочкин. - Он очень переживал, хотел серебряную медаль. Когда получил итоговую тройку по химии, чуть не плакал. И ребята говорили, и учителя, что Смурнов чуть не плакал, хотели его даже пожалеть - но что поделать, не знал он химии. И по журналу четверка не выходила.
   - Запущено, - тускло вымолвил хваткий, лаская галстук. - О...еть, как запущено. А в классе он чего делал?
   - Уроки, как и все, - не понял Ступочкин.
   - Не-а, - зевнул открытый. - Я имею ввиду скорее отношения в коллективе, с мальчиками там, с девочками. Случалось хоть что-то неординарное?
   - Да нет, все ординарно, - ответил он. - Леша таким был, не очень общительным. А так все нормально. Я не помню, например, чтобы он с кем-то дрался, или влюблялся, нет, ничего особенного. Спиртного не пил, многие, кстати, пили, прямо в школьном дворе. А он всегда в стороне, никуда не лезет, никого не трогает.
   Клетчатый промычал. А затем произнес:
   - Как вам объяснить, Матвей Арсеньевич, что мне надо? Мне нужно все, что выходило бы за границы нормы и имело отношение к Смурнову. Понимаете? Как позитив, так и негатив. Вы были классный руководитель, вы должны знать! При чем не только что-то яркое интересует: понимаете, отсутствие чего-то яркого именно в том жизненном периоде - тоже неординарность, которая потом сказывается, есть и такие механизмы. Допустим, какой-то физический недостаток в детстве может сработать в позитив - он ведь выделяет человека из толпы, а как только происходит выделение, начинает работать самосознание. Здесь главное не вектор какой-то, не направленность событий и не полнота жизни. Я допускаю, что ее как раз нет. Важно включение механизмов, которые потом сработают, например, того же самосознания. В первую очередь требуется отстройка от массы, все равно по каким признаком, лишь бы не быть частью более общего организма, организма из пяти, десяти, ста человек. Важно выпасть из среднего, все равно почти, почему - даже если выпадение связано с какими-то проблемами, с отставанием, это неважно. Жизнь-то длинная, все можно наверстать, лишь бы заиметь что-то внутри, что можно раскручивать на протяжении жизни. Там все быстро раскрутится. Например, тяжелая болезнь в детстве может идти во благо. Если она угрожает смертью - это сильное состояние, что-то экзистенциально острое. Оно будит самосознание, а самосознание как ощущение своей отдельности от мира есть необходимое условие мысли. То есть если есть это условие, то есть некий перводвигатель, мысль появится - сначала она будет простой, а затем с течением времени усложнится, и так до самого конца, до понимания всего, что может понимать вообще человек. То есть это вопрос течения времени, только и всего - если есть-таки перводвигатель, я повторяю. Перводвигатель один - попасть в точку самосознания, а дальше процесс пойдет абсолютно без усилий, сам собой. Попадание в эту точку дискретно, постепенного перехода почти что нет. Очень замечательно, например, проболеть в детстве полгода - очень много прочитанных книг, каких-то мыслей. Все это от безделья, от невозможно жить обычной жизнью, и все это выбрасывает в точку, где человек себя сознает. Главное - вопрос отстройки. Быть самым сильным и никого не бояться - отстройка. Быть самым слабым и бояться всех - тоже отстройка. Некоторые в этом состоянии начинают копить злость, параллельно решая, что есть сила и что есть слабость, потому что актуально это решать - не решишь, всю жизнь будешь грязью, никем. А потом имеют очевидное преимущество, если собрали в точку вот эту энергию зла и добавили к ней понимание силы. Они и энергичнее, и мир понимают лучше, и опережают тех, кто в детстве им стучал по физиономии - опережают в настоящей жизни, где все переигрывается заново. Отрочество ведь не жизнь, там ничего актуально не решается, это так - репетиция, закладка ресурса на все последующее. А потом все переигрывается набело. Вот поэтому я и спрашиваю вас, Матвей Арсеньевич, вы же могли заметить любые отклонения. Хорошо: он учился средне, с девочками не дружил, водку не пил, с мальчиками не ссорился, душой компании, как я понял, и близко не был. Но, может, там есть что-то примечательное со знаком минус? Может быть, он панически боялся девушек? Или маялся редкой болезью? Или его вся школа била? А вдруг Смурнов за десять лет ни с кем не перемолвился словом, это ведь тоже неординарно. Вдруг у него не было ни одного друга? Или его все презирали?
   - Да нет, - просто ответил Ступочкин. - Не было ничего такого. Вроде и общался, и не болел. В классе не обижали, шпана, может, и била, так она всех бьет. И что его презирать, он нормальный был, не дефектный, не глупый. Нет, ничего подобного.
   - Тоска, - зевнул обоятельный. - Ну хоть эпизод интересный помните со Смурновым?
   - Да он какой-то такой, - растерялся классный дядька. - Без эпизодов он. Хороший он, только без эпизодов.
   - Блядь, а в комсомольской работе он себя проявил? - рявкнул неожиданный.
   - Да нет, кажется.
   - А в октябрятской, мать его?
   - Отстаньте от меня, - попросил Ступочкин. - Не проявил он себя в октябрятской работе.
   - Вот дурдом, - расстроился главный. - Уведи этого.
   - На цепь сажать? - спросил серебристая бляха.
   - Да нет, зачем? - удивился тактичный.
   - Для профилактики бы, - расстроился бляха...
   Подошел к математику, взял за шкирку, встряхнул, приобнял и поволок прочь из светлого зала, предназначенного для скромных и небольших заседаний.
   - Конспектируешь? - строго спросил клетчатый подчиненного.
   Тот подал голос с левой стороны зеленого полукружья.
   - Ну разумеется, - оторвал он нос от чирканных листиков.
   - Электроникой надо писать, - сочувственно сказал хитроумный. - С голоса на диск, мудила. А ты чего делаешь?
   - Я и так пишу, - гордо ответил левосидящий. - Для большей надежности. Диск может и гикнуться, а листики вот они. Логично, да?
   - А в туалет ты логично ходить не пробовал? - усмехнулся коварный. Ты попробуй, для большей надежности. А то гикнешься.
   - Мне что, на листиках не писать? - обиделся стенограф.
   - Как это не писать, козел? - возмутился грозный. - Пиши на листиках, так надежней. А то и впраду с диском чего недоброе.
   - Так значит, я правильно делаю? - не отставал он.
   - Конечно, правильно, - подтвердил сердобольный. - На вас, правильных, земля-то и держится. Гикнулась бы она без дураков, что твой диск затраханный...
   Тот обиженно просипел, но листики не бросил, продолжал чиркать.
   - А вот и новенький, - радостно объявил бляха, вталкивая в зал нестарого паренька.
   Походело у Смурнова внутри: столько лет прошло, а он помнил. В деталях помнил, кто бил некрасивым словом или унижал кулаком. Они его, конечно, не помнили, в их жизни было много таких: в те годы каждый день кого-то били в кровь или поминали нелучшим словом. Для них он был эпизодом мелочным, проходным, незначимым. А ему сценка впечаталась круто, на всю видимую впереди жизнь.
   Шестнадцатилетний раздолбай не узнал постаревшего Смурнова. Слишком много зим прошло. Да и кто Смурнов, чтобы запоминать его крепко-накрепко?
   - Не бойся, - по-доброму сказал симпатичный. - Пару слов скажи в протокол и вали отсюда ветром в поле. Держать не буду, нужен ты мне как собаке пятое колесо.
   Хулиганчик повеселел.
   - А скажи-ка, помнишь Лешу Смурнова?
   - Он кто?
   - Странный такой пацан. Вчера с Буром чистили ему репу.
   - А-а, - расплылся парень в искренней улыбке придурка.
   - Ты не радуйся, - сказал строгий. - Ты скажи, чего про Смурнова думаешь. Что о нем знаешь, за что полез, зачем вообще невинного обидел.
   - Да он типа шиз, - пустился он в рассказки. - Идем с пацанами, а тут шиз, ну мы и давай.
   Паренек замолчал.
   - Это все?
   - А что еще? - не понял тот.
   - Ну а за что его? - недоумевал клетчатый.
   - Как за что? Я же говорю - шиз. Мы ему по-русски говорим, что он сука. А он всякую х...ю несет. Что с такого взять? И я вообще шутил, это Чиж в живот пинал. А мы с Буром так себе, над шизом балдели. Тупой, бля, тупой, ничего не понимает. Гнило базарит пацан, ну что с таким делать? Короче, Чиж драться хотел. А мы с ним так, по-пацански поговорили, но не всерьез. Так себе, проверка на чуханов.
   - Ну ладно, - сказал душевный. - Понятно все. Уведи козла этого.
   - А давай я с ним по-пацански? - просительно сказал бляха.
   - Ну давай, - кивнул клетчатый.
   Он подошел к пареньку, изучающе посмотрел в лицо. Тот испуганно моргал, понимать не хотел. Бляха задвинул ему кулаком в солнечное сплетение. Паренек перегнулся, а бляха добавил в затылок ребром ладони. Не сильно, конечно, потому что сильно - это смерть. Убивать сопливого не планировал, клетчатый бы этого не простил.
   До выхода нес на себе, там передал в чьи-то руки. Руки бережно приняли тело и понесли его подальше от зала, места компактных совещаний и уютных симпозиумов.
   - Еще свидетелей звать? - поинтересовался бляха.
   - А кто там? - зевнул усталый.
   - Анна Ивановна Хомякова, - провозгласил он, заглянув в список.
   - Вот эту позови, - усмехнулся костюмный.
   Через пару минут Аня вспрыгнула на сцену. Робко подошла к трибуне, смотрела на людей, Смурнова, электрический свет. Застыла как плохая копия античной прелестницы. Было ей по-прежнему тридцать. А ведь по-настоящему сорок, подумал Смурнов, и стало ему неподъемно тяжело и почти плаксиво. Он думал не об анечкиных годах, он думал о времени как таковом, времени как факторе, времени как убийце, времени как основном на земле, в жизни миллионов людей и в его личной, бесповторной и утекающей в историю жизни. Просто фальшиво нестареющая Анечка вызвала эту желто-грязную мыслемуть, кинжальную боль и бесчеловечный страх перед завтра, а значит перед всем остальным: вчера и сегодня, людьми и самим собой, всем, что есть и еще будет под звездами. Просто женщины стареют раньше мужчин, заметно и очевидно. Нормальный мужчина в сорок и в пятьдесят не жалеет о какой-то молодости, у него все нормально - у нормального-то. Женщина обычно жалеет, там есть о чем... Поэтому о ходе времен лучше размышлять, глядя на изменившихся женщин. Вот тогда и объявляется безжизненный страх, и думаешь об истории как канители скучного умирания. Вот тогда и понимаешь впервые в жизни, что ничего толком не было и вряд ли найдется. Если повезет, то находишь места и пути, на которых обманыается смерть, но понимаешь, что проходил где-то мимо. Не так легко размышлять о ходе времен, глядя на изменившихся женщин.
   Анечка не изменилась. Выглядела на свои приемлимые тридцать, была по традиции облачена в черные брюки и не менее черный свитер, накрашены и курноса, без загара и заметно растерянной.
   - Фамилия? - строго спросил нахальный.
   - Хомякова, - удивленно сказала она.