— Кто хочет высказаться о субсидии инициативной группе?
Терлинк заботливо положил сигару на закраину откидного щитка и поднялся с такой медлительностью, словно поочередно приводил в движение все шарниры своего крупного тела.
— Слово господину бургомистру.
— Господа, помнится, четыре года назад я совершил свой первый полет на аэроплане, прибывшем в Верне, дабы устроить желающим воздушное крещение. Ваш почтенный председатель господин Команс летал вместе со мной и, если не ошибаюсь, забыл уплатить за место.
Никто не засмеялся. Никто пока ничего не понимал. И Терлинк еще не пустил в ход всю силу своего голоса, которому обычно отвечало звонкое эхо от всех стен полукруглого зала. Он вроде как подыскивал слова, подбирался к теме.
До сих пор он стоял, уставившись в паркет под ногами, и только теперь начал постепенно поднимать голову.
— Когда я очутился в воздухе, моим глазам предстали башня ратуши, церковь Святой Валбюрги и другие колокольни, тесно окружившие нашу площадь.
Никогда в жизни он не был так безмятежен, так трезв умом. С ним происходило даже нечто более необыкновенное. Он видел всех своих коллег в черном, видел их розовые лица в бледном свете люстр, изучал каждое поочередно и, продолжая говорить, успевал думать, вспоминать то или иное событие.
Он видел не только их, но и себя. Терлинк словно наблюдал себя откуда-то со стороны: очень рослый, очень широкий, очень прямой и — он знал это — настолько бледный, что его застывшие черты пугали присутствующих.
Он бил голосом в стены, и голос отскакивал обратно; Терлинк ждал, пока отзвучит эхо, и продолжал. А двери подрагивали, потому что люди в коридоре теснились все плотнее, силясь разглядеть бургомистра сквозь узкие щели.
— Я видел также вокруг этих памятников, вокруг того, что мы именуем городом, низкие одноэтажные домишки, доныне кое-где покрытые позеленевшей соломой, и вокруг каждого из этих домишек — клочок вспаханной земли, луг, заботливо поддерживаемые ирригационные каналы. Дальше в дюнах попадались иные здания, с причудливыми красными кровлями, виллы, курортные псевдогорода, которые летом наполняются приезжими и слишком широкие улицы которых пусты зимой, как заброшенные каналы. В эту минуту, господа, я понял душу Верне…
Неправда! Он понял ее только сейчас. Зато понял до конца. Он смотрел на коллег, один за другим опускавших глаза.
— Я понял, что в этом куске провинции, отвоеванным нашими предками у моря, подлинно важны и должны приниматься в расчет только эти домишки за зелеными изгородями да эти мужчины с женщинами в белых чепцах, которые круглый год гнут спину над клочком земли.
Я понял, что город со своей ратушей и церквями представляет собой лишь сборный пункт. Я уразумел наконец, что наш субботний базар, конная и скотная ярмарки суть более величественные торжества, чем даже праздник Тела Господня…
В зале зашевелились, кое-кто закашлялся. Терлинк выждал. Времени у него хватало. Это был его день, который никто не мог у него отнять.
Он ощущал себя бесконечно большим, нежели все, кто присутствует в зале, нежели то, чем был до сих пор он сам!
Он мог бы теперь с невероятной отчетливостью показать свою подлинную жизнь, какой она наконец раскрылась ему от домика в Коксейде, этой только что им описанной хижины с соломенной крышей и зеленой изгородью, вплоть до настоящей минуты, включая двухкомнатную квартирку в первые годы брака и табачно-сигарный магазин Берты де Гроте.
— Но поскольку кое-кто из вас, я сказал бы даже — большинство, заработал немалые суммы на спекуляциях с прибрежными участками, вы забыли, господа, чем оправдано существование нашего города.
Сегодня вы хотите сделать из него нечто вроде столицы псевдогородов, где живут лишь два летних месяца, но получают большие прибыли.
И вы не думаете, что всякий раз, когда на дюнах вырастает новая вилла или гостиница, один мужчина или одна женщина по необходимости покидают один из домишек, вросших в поля, и уходят жить на чужбину, меняя свой наряд на мундир или становясь лакеями и служанками у чужих людей.
Эти изгнанники, не правда ли, тоже познают вкус больших заработков, научатся иностранным языкам и новым манерам. Но неужели вы думаете, что они когда-нибудь вернутся к родным полям?
Неужели вы не способны представить себе, что однажды в какую-нибудь субботу не окажется никого, кто доставит на нашу главную площадь яйца, птицу, овощи, и мы не услышим больше, как стучат по брусчатке наших улиц копыта мощных сельских першеронов?
Перед Терлинком от столбика непорочного сигарного пепла поднималась тонкая струйка голубого дыма.
Терлинк не торопился: как только голос его смолкнет, все кончится. Он не говорил тех слов, какие хотел сказать, в какие облекались его мысли.
Это у него не получилось бы, и к тому же выразить он стремился не эти мысли.
Об аэроплане и пейзаже, который открылся ему в день, когда он, Йорис, поднялся в воздух, он упомянул, может быть, случайно, просто чтобы взять разгон. Но это упоминание хорошо соответствовало сейчас тому, как он видел в эту минуту людей и вещи — нет, не только людей и вещи, но прошлое, настоящее, будущее.
Все до последнего, кто был в зале, услышали, как голос его задрожал, но так и не смогли ничего понять. Разве что встревожились, потому что речь его не походила на ту, какую они ждали.
Он видел бесконечную вереницу грузовиков с зерном в мешках и монументальные возы соломы, блеющих овец и телеги с крестьянами в черном, стекающиеся в город; видел человеческие жизни в их постоянном движении мальчиков, покидающих хижины и становящихся молодыми людьми, взрослых мужчин, девочек, начинающих делать себе прическу и удлинять юбки, то радостные, то мрачные крестные ходы, вливающиеся в церкви и выходящие из них под равномерный гул колоколов.
— Сюда, в эту ратушу, господа, должны вести…
Казалось, он ищет кого-то глазами. Он действительно искал Ван де Влита, оставшегося в своей раме над камином.
— Она всего лишь сборный пункт для сотен и тысяч этих хижин, и день, когда вы, на свое несчастье, забудете об этом…
Почему нельзя материализовать видения, показать им все, что он видит, включая г-жу Терлинк в постели, Марту, шныряющую в шлепанцах вокруг сестры, и там, в Остенде, в самом конце насыпной прибрежной дороги, комнату, где Лина, Манола и Элси… Он не закончил фразу, и кое-кто воспользовался этим, чтобы переменить позу — расставить скрещенные ноги или, наоборот, скрестить их. Все тоже знали, что это его последняя речь, и с оттенком неловкости или сострадания вежливо ждали.
— Быть может, те, кто строил города, не отдавали себе отчета в этой чудесной гармонии. Точно так же и человек, по мере того как развертывается его жизнь, сознает, что стремится к…
Терлинк заметил, что кто-то в первом ряду не слушает и читает лежащий перед ним рекламный каталог. Двери больше не вздрагивали: тем, кто толпился за ними, несомненно становилось скучно. Какой-то маленький старичок зашелся в кашле, который никак не мог унять, и люди оборачивались, чтобы посмотреть на него. И тут наступило молчание, такое долгое, что каждый спросил себя, что сейчас произойдет.
Терлинк хотел бы столько сказать… Это был уникальный шанс собрать воедино все, что он знал, чему научился, что наконец понял, все, что чувствовал сейчас с такой остротой, от которой в груди у него словно кипело. Он подавленно потупился, заметил свою все еще дымящуюся сигару, схватил ее и притушил о закраину откидного щитка.
— Господа, я против выделения кредитов инициативной группе и в случае иного решения отказываюсь нести ответственность за судьбы нашего города.
Вот! Он сбросил-таки с себя груз! И сел, равнодушный отныне к тому, что подумают и предпримут члены совета.
— Господа, если никто не просит слова, я ставлю на голосование предложение финансовой комиссии. Сначала голосуем открыто. Кто против выделения кредитов, поднимите руку.
Терлинк улыбнулся, чего с ним уже давно не случалось; в зале присутствовали и такие, кто ничего толком не понял и, не зная, поднимать руку или нет, ограничился невразумительным жестом.
— Повторяю: кто против выделения кредитов, то есть разделяет точку зрения бургомистра Терлинка, поднимите руку.
В глубине зала поднялось несколько рук, но один из тех, кто проголосовал тем самым против, покраснел как рак, заметив, что все на него смотрят.
— Кто за?.. Господа, предложение финансовой комиссии принято.
Г-н Команс повернулся к Терлинку, советники встали, и среди публики за барьером поднялся негромкий гомон.
— Итак, я незамедлительно направлю королю прошение об отставке.
По чистой случайности как раз в этот момент Терлинк повернулся к утопающему в своем кресле Леонарду ван Хамме, и тот почувствовал себя так неловко под взглядом Йориса, что заговорил о чем-то с соседом. Улыбка по-прежнему играла на бескровных, прикрытых рыжими усами губах Терлинка.
Чтобы внести хоть какой-то порядок в воцарившийся хаос, г-н Команс постучал по столу ножом для бумаг и фальцетом крикнул:
— Господа, заседание переносится.
Раздался характерный щелчок футляра, в котором Йорис носил свой янтарный мундштук. Терлинк чуть не забыл на откидном щитке письмо прокурора, вынужден был вернуться за ним, и все уступали ему дорогу. То же продолжали делать и тогда, когда он снова направился к двери, которую распахнул перед ним секретарь. Он шел медленно, как во время крестного хода и, сам не понимая почему, испытывал чувство триумфа. В коридоре увидел лицо Марии, но, не обратив на нее внимания, направился к себе в кабинет.
— Баас, идите скорее домой…
Он уже взялся за бронзовую дверную ручку. Ему хотелось распахнуть дверь, попрощаться с Ван де Влитом.
— Хозяйка помирает.
Стоявшие рядом расслышали слова Марии. Их проводили глазами до лестницы. Терлинк с непокрытой головой молча следовал за служанкой.
— Я вас уже больше пяти минут жду! Нам бы только не опоздать.
Сотрясаемая сухими рыданиями, Мария шла как бы толчками. Тем временем зажглись фонари, во всех домах осветились окна.
Мария, уходя, не дала себе труда запереть входную дверь. Терлинк проследовал через коридор, неторопливо поднялся по лестнице; взгляд у него был рассеянный, потому что он думал слишком о многом сразу.
Он распахнул дверь и рухнул в густую тишину. Люди стояли, словно увязая в скудном свете, который кое-где сливался с тенью. Марта с сухими глазами, но покрасневшим носом жалась к кровати. Понурившийся доктор Постюмес прислонился к камину. А у окна, выпрямившись, застыли две старухи, которые неизменно оказывались у смертного ложа каждого покойника в городе, почему их и называли погребалыцицами. Позвала ли их Мария? Или они воспользовались тем, что дом был открыт? Обе плакали, держа в руках носовые платки. Они уже надели траур!
Пока Терлинк, остановившись посреди комнаты, раздумывал, что ему делать дальше, одна из них пошла и закрыла дверь.
— Тереса! — тихонько окликнула Марта, склоняясь над сестрой. — Тереса, вот твой муж. Это Йорис. Ты меня слышишь, да?
Глаза у Тересы были закрыты, в лице ни кровинки, а по сторонам носа пролегли тени, такие густые, что казались грязью.
Тереса еще дышала. Это было заметно, это чувствовалось, и присутствующие невольно участвовали в ее усилиях, не отводя глаз от слегка вздымавшейся простыни и боясь, что она вот-вот перестанет колыхаться.
— Тереса! Твой муж…
Она знаком подозвала к себе Терлинка, и тот машинально повиновался.
Он понял также, что должен нагнуться, хотя так и не сообразил зачем.
Его злило присутствие посторонних за спиной, и он чуть было не обернулся, чтобы сказать им это.
Но не успел. Веки жены дрогнули и несколько раз приоткрылись. Побелевшие губы тоже содрогнулись, чуть-чуть обнажив зубы, которые производили теперь впечатление не настоящих, а фарфоровых.
Он почувствовал, что держит в руке руку жены. Тереса не могла говорить и лишь смотрела на него, напрягаясь всем существом, чтобы вложить в свой взгляд некий вопрос.
На секунду почудилось, что она вот-вот заплачет. Что-то прошло, как ветерок по воде, по ее лицу, которое слегка исказилось, а затем застыло, хотя веки незрячих уже глаз так и остались открытыми.
Он не сразу решился отойти в сторону, и никто не осмелился побеспокоить его. Он понял, понял значение взгляда! Разве всю свою жизнь он не видел, как окружающие его обменивались такими же взглядами? Разве не с помощью этой уловки они говорили друг другу то, что имели сказать?
Тереса задавала ему вопрос. Простой и банальный. Остался ли он бургомистром или его свалили?
Терлинк не сомневался, что она имела в виду именно это. Он готов был поклясться, что она только и ждала ответа, чтобы умереть, что она дожидалась конца заседания, как дожидались его другие в «Старой каланче» или на главной площади.
Она знала, что…
— Отойдемте, Йорис.
Он дал отвести себя от кровати и увидел, как доктор Постюмес склонился над мертвой.
Терлинк не плакал. Не испытывал никакого желания это делать. Заколебался было, но ненадолго. Услышав хриплые рыдания Марии за дверью, подошел к двум старухам в трауре и невозмутимо объявил:
— А вас прошу уйти.
Вмешалась Марта:
— Но, Йорис, они нужны мне, чтобы…
Докончить фразу она не отважилась.
— Господин Терлинк! — запротестовала одна из них.
— Нет здесь господина Терлинка! Живо вон!
Он распахнул перед ними дверь и повернулся к врачу:
— Вы тоже, господин Постюмес.
— Я закончил и ухожу. Хотел бы, однако, принести вам прежде…
— Вы принесете мне счет с указанием вашего гонорара, и этого достаточно.
Неужели Марта и Мария не понимают, как ему не терпится оказаться у себя дома, раз и навсегда закрыв двери для всех чужих; неужели они не понимают, что эта потребность проистекает из того же принципа, что и его речь днем, когда он набросал панораму и колоколен, и ратушной башни посреди низких домов и полей, из того же принципа, что вся его жизнь, нежелание поместить дочь в лечебницу, отказ признать ребенка Марии и давать ему деньги?
Любопытно все-таки: он угадывал смысл взглядов Марты, как раньше смысл взглядов жены. Это были те же самые взгляды. Она боязливо следила за ним, напуганная его спокойствием.
— Что вы собираетесь делать?
Проще говоря, что он считает своим долгом делать.
— Скажите Марии, пусть сходит предупредит обойщика. Он наверняка уже вернулся из ратуши.
— Вы не находите, Йорис, что с этим можно повременить до завтра?
— Нет.
Тересе не место в этой комнате, куда она попала лишь по случайности.
Она не должна оставаться среди пузырьков, белья, всего, что напоминает о болезни. Да и сам Терлинк не хотел здесь оставаться.
— Обойщику надо объяснить, чтобы он устроил все в моем кабинете. Мебель можно сложить в столовой.
Марте, отправившейся отдавать распоряжения, пришлось оставить зятя одного. Когда она вернулась, глаза у него были по-прежнему сухи, лицо неподвижно, но веки у покойницы закрыты.
— В шкафу на площадке вы найдете нижнюю рубашку с кружевами, которую она надевала на крестины.
Имелись в виду крестины Эмилии. Терлинк не забывал ни одной детали.
— Она на верхней полке, в папиросной бумаге.
И заметив, что волосы Тересы словно поредели еще больше после ее смерти, он добавил:
— Там есть и чепец. Только не знаю, куда она его засунула.
Она снял белый галстук и пристежной воротничок, сменил лакированные ботинки на шлепанцы. Вернувшись, машинально раскурил сигару, но на пороге заколебался и потушил ее.
— Вы не можете делать это сами, Йорис.
— Почему?
— Если не хотите посторонних, оставьте на минуту нас с Марией. Уйдите к себе в кабинет. Я вас позову.
Терлинк даже не пожал плечами. Он сам обнажил исхудавшее тело жены и распорядился:
— Велите принести горячей воды.
Марта повиновалась. Она шмыгала по дому, силясь не шуметь и вздрагивая, если дверь случайно ударяла о притолоку. Только Терлинк говорил нормальным голосом и ходил не на цыпочках.
— Мария вернулась?
— Да. Обойщик внизу. Он говорит…
Терлинк не пожелал знать, что говорит обойщик.
— Я сам с ним условлюсь.
Обойщик был еще в черном костюме, который надел на заседание совета.
Он не знал, как держаться. Заранее подготовил подобающие слова:
— Прошу верить, господин Терлинк, что несмотря на…
— Прежде всего ступайте и поживее переоденьтесь, господин Стевенс.
Потом возвращайтесь со своим помощником и немедленно переоборудуйте эту комнату: в ней мы поставим гроб.
— Устроит ли вас, если завтра с самого утра…
— Я сказал — немедленно, господин Стевенс. Завтра утром только обобьете черным входную дверь.
Когда обойщик ушел, Терлинк распахнул двери кабинета и столовой, и стало слышно, как он в одиночку перетаскивает мебель.
Много позже он вошел в кухню. Пиджака на нем не было, и на лбу у него блестели капли пота.
— Мария, вы подумали об обеде для Эмилии?
Ему показалось, что Марию прямо-таки подбросило от ужаса, но он отложил на потом выяснение вопроса — почему.
— Нет, баас, но в ящичке за окном кое-что осталось. Можно будет…
— Который час?
— Семь.
— Бегите к ван Мелле. Там еще открыто. Возьмите котлету из вырезки…
На лестнице от столкнулся со свояченицей. Все прошло так же, как с Марией, разве что Марту подбросило не так сильно.
— Что вы собираетесь делать?
— Спустить вниз кровать.
— Вы полагаете, что обязательно должны это делать в одиночку?
Она помогла ему. Это была кровать из большой спальни, та, на которой всегда спала Тереса. Стойки перетащил Терлинк. Матрас он перенес вместе с Мартой.
— Вы знаете, где лежат простыни?
Вернулась Мария, и Терлинк, дождавшись, пока она при нем зажарит котлету, отнес, как обычно, еду Эмилии, которая совершенно одурела от шума, поднявшегося в доме. Она так перепугалась, что долго не подпускала к себе отца. Он поставил поднос на ночной столик и, пятясь, вышел, чтобы не напугать ее еще больше.
— Кто обеспечивает свечи? — спросил он Стевенса, только что появившегося в сопровождении угловатого парня.
— Обычно сам клиент.
— Мария, сбегайте к причетнику Святой Валбюрги. Возьмите у него свечей…
Мария еще не успела даже присесть.
— Сдается, я живу в сумасшедшем доме! — всхлипнула она, выскочив в коридор. — Посылать за свечами в такой час!
И она вернулась, чтобы с плачем осведомиться:
— Брать желтые или белые?
— Йорис! — с упреком проронила Марта.
— Предпочитаете, чтобы это сделали чужие?
Она боялась поднять на зятя глаза. Он сам обмыл покойницу, подняв тело, направился с ним к двери и пошел по лестнице, стараясь не задеть ношей о стены.
Он подумал обо всем.
— Принесите гребенку.
Непокорные волосы Тересы выбились из-под чепца, так что казалось, будто они свисают.
— Йорис!
Можно было подумать, что Марта боится зятя, его спокойствия, его хладнокровия. Он не забывал даже такие мелочи, о которых не вспомнил никто.
— У нес есть еще один оловянный канделябр, он должен быть в корзине на лестничной площадке… Мария, сходите поищите.
Что касается букса, то по веточке его стояло в изголовье каждой постели в доме. Терлинк же выбрал оловянную чашу для святой воды.
— Вам надо бы перекусить, Йорис. Да, пожалуй, и рюмочка спиртного не помешает.
Он ответил лишь вопросительным взглядом: зачем?
Понадобились еще столик и поднос для визитных карточек. Время от времени, делая что-нибудь, Терлинк внезапно останавливался и прислушивался.
По площади кто-то шел, направляясь в «Старую каланчу» и на мгновение замедляя шаг перед домом.
— Завтра вы. Марта, сходите в газету и дадите траурное извещение.
В дверях возникла Мария:
— Если никто не будет есть, я уберу со стола.
— Через минуту мы сядем за стол, — обещал Терлинк. — Что сегодня на обед?
Не забыл ли он чего-нибудь? Да, четки. Терлинк сходил за ними в спальню, вложил их в восковые пальцы покойницы.
— Завтра утром надо послать машину за моей матерью. Только бы она не ушла на рынок… Идемте, Марта. Теперь мы можем поесть.
Он вошел в столовую, загроможденную мебелью из кабинета, тщательно притворил дверь, развернул салфетку.
И так как Марта, не в силах больше сдерживаться, разразилась наконец рыданиями, Терлинк с упреком посмотрел на нее:
— И что там Мария возится? По-моему, все уже целый час готово, а она…
Он поднялся, вошел в кухню, увидел, как закрылась дверь кладовки, и распахнул ее.
— Послушайте, баас… — вскрикнула служанка.
Терлинк остановился. В полутьме комнаты, освещенной только отблесками из кухни, он узнал Альберта, стоявшего в жалкой и в то же время враждебной позе, Альберта в штатском, с глазами, лихорадочными, как у Жефа Клааса в тот вечер, когда…
— Я сказала, баас, что он не прав, что лучше бы он…
Его это больше не интересовало. Он молча повернулся к ней спиной:
— Подавайте, Мария.
Марта непрерывно сморкалась. Терлинк ел суп, слыша, как Мария ходит взад и вперед. Когда она вошла, чтобы переменить тарелки, он спросил:
— Ему нужны деньги, чтобы перейти границу?
Мария не ответила. Она плакала, роняя слезы куда попало.
— Мой бумажник в черном костюме. Возьмите и дайте ему тысячу франков.
Терлинк досидел за столом до конца обеда, съел сыр, салат, десерт.
Марта, не выдержав, поднялась к себе.
Оставшись один, он отворил превращенный в часовню кабинет и сел на один из стульев, оставленных там, потому что они были из черного дерева.
В доме долго не засыпали. Много раз звучал перезвон на башне ратуши, после чего тишина становилась еще Гюлее глубокой, а пустота еще более пустой; наконец у Кеса с грохотом упали железные жалюзи, во всех направлениях зазвучали удаляющиеся шаги и обрывки разговоров, слышных сейчас за двести — триста метров.
Когда Марта робко приоткрыла дверь и отважилась бросить взгляд, такой же как у всех ближних Терлинка — беглый, словно готовый вернуться назад, Йорис по-прежнему сидел на том же месте около мертвой жены, урожденной Бэнст, чей катафалк будет выситься в церкви над плитой с уже высеченной на ней фамилией Бэнст, плитой, на которую Тереса опускалась тысячу раз, когда, придя к заутрене, обедне или вечерне, преклоняла колени, прежде чем направиться к своей скамье.
— Ложились бы вы, Йорис!
Но человек, повернувший к ней голову, был так серьезен, так тих, так безмятежен, что она не осмелилась настаивать, преклонила колени на молитвенной скамеечке, перекрестилась и замерла, закрыв лицо руками.
Глава 7
Терлинк заботливо положил сигару на закраину откидного щитка и поднялся с такой медлительностью, словно поочередно приводил в движение все шарниры своего крупного тела.
— Слово господину бургомистру.
— Господа, помнится, четыре года назад я совершил свой первый полет на аэроплане, прибывшем в Верне, дабы устроить желающим воздушное крещение. Ваш почтенный председатель господин Команс летал вместе со мной и, если не ошибаюсь, забыл уплатить за место.
Никто не засмеялся. Никто пока ничего не понимал. И Терлинк еще не пустил в ход всю силу своего голоса, которому обычно отвечало звонкое эхо от всех стен полукруглого зала. Он вроде как подыскивал слова, подбирался к теме.
До сих пор он стоял, уставившись в паркет под ногами, и только теперь начал постепенно поднимать голову.
— Когда я очутился в воздухе, моим глазам предстали башня ратуши, церковь Святой Валбюрги и другие колокольни, тесно окружившие нашу площадь.
Никогда в жизни он не был так безмятежен, так трезв умом. С ним происходило даже нечто более необыкновенное. Он видел всех своих коллег в черном, видел их розовые лица в бледном свете люстр, изучал каждое поочередно и, продолжая говорить, успевал думать, вспоминать то или иное событие.
Он видел не только их, но и себя. Терлинк словно наблюдал себя откуда-то со стороны: очень рослый, очень широкий, очень прямой и — он знал это — настолько бледный, что его застывшие черты пугали присутствующих.
Он бил голосом в стены, и голос отскакивал обратно; Терлинк ждал, пока отзвучит эхо, и продолжал. А двери подрагивали, потому что люди в коридоре теснились все плотнее, силясь разглядеть бургомистра сквозь узкие щели.
— Я видел также вокруг этих памятников, вокруг того, что мы именуем городом, низкие одноэтажные домишки, доныне кое-где покрытые позеленевшей соломой, и вокруг каждого из этих домишек — клочок вспаханной земли, луг, заботливо поддерживаемые ирригационные каналы. Дальше в дюнах попадались иные здания, с причудливыми красными кровлями, виллы, курортные псевдогорода, которые летом наполняются приезжими и слишком широкие улицы которых пусты зимой, как заброшенные каналы. В эту минуту, господа, я понял душу Верне…
Неправда! Он понял ее только сейчас. Зато понял до конца. Он смотрел на коллег, один за другим опускавших глаза.
— Я понял, что в этом куске провинции, отвоеванным нашими предками у моря, подлинно важны и должны приниматься в расчет только эти домишки за зелеными изгородями да эти мужчины с женщинами в белых чепцах, которые круглый год гнут спину над клочком земли.
Я понял, что город со своей ратушей и церквями представляет собой лишь сборный пункт. Я уразумел наконец, что наш субботний базар, конная и скотная ярмарки суть более величественные торжества, чем даже праздник Тела Господня…
В зале зашевелились, кое-кто закашлялся. Терлинк выждал. Времени у него хватало. Это был его день, который никто не мог у него отнять.
Он ощущал себя бесконечно большим, нежели все, кто присутствует в зале, нежели то, чем был до сих пор он сам!
Он мог бы теперь с невероятной отчетливостью показать свою подлинную жизнь, какой она наконец раскрылась ему от домика в Коксейде, этой только что им описанной хижины с соломенной крышей и зеленой изгородью, вплоть до настоящей минуты, включая двухкомнатную квартирку в первые годы брака и табачно-сигарный магазин Берты де Гроте.
— Но поскольку кое-кто из вас, я сказал бы даже — большинство, заработал немалые суммы на спекуляциях с прибрежными участками, вы забыли, господа, чем оправдано существование нашего города.
Сегодня вы хотите сделать из него нечто вроде столицы псевдогородов, где живут лишь два летних месяца, но получают большие прибыли.
И вы не думаете, что всякий раз, когда на дюнах вырастает новая вилла или гостиница, один мужчина или одна женщина по необходимости покидают один из домишек, вросших в поля, и уходят жить на чужбину, меняя свой наряд на мундир или становясь лакеями и служанками у чужих людей.
Эти изгнанники, не правда ли, тоже познают вкус больших заработков, научатся иностранным языкам и новым манерам. Но неужели вы думаете, что они когда-нибудь вернутся к родным полям?
Неужели вы не способны представить себе, что однажды в какую-нибудь субботу не окажется никого, кто доставит на нашу главную площадь яйца, птицу, овощи, и мы не услышим больше, как стучат по брусчатке наших улиц копыта мощных сельских першеронов?
Перед Терлинком от столбика непорочного сигарного пепла поднималась тонкая струйка голубого дыма.
Терлинк не торопился: как только голос его смолкнет, все кончится. Он не говорил тех слов, какие хотел сказать, в какие облекались его мысли.
Это у него не получилось бы, и к тому же выразить он стремился не эти мысли.
Об аэроплане и пейзаже, который открылся ему в день, когда он, Йорис, поднялся в воздух, он упомянул, может быть, случайно, просто чтобы взять разгон. Но это упоминание хорошо соответствовало сейчас тому, как он видел в эту минуту людей и вещи — нет, не только людей и вещи, но прошлое, настоящее, будущее.
Все до последнего, кто был в зале, услышали, как голос его задрожал, но так и не смогли ничего понять. Разве что встревожились, потому что речь его не походила на ту, какую они ждали.
Он видел бесконечную вереницу грузовиков с зерном в мешках и монументальные возы соломы, блеющих овец и телеги с крестьянами в черном, стекающиеся в город; видел человеческие жизни в их постоянном движении мальчиков, покидающих хижины и становящихся молодыми людьми, взрослых мужчин, девочек, начинающих делать себе прическу и удлинять юбки, то радостные, то мрачные крестные ходы, вливающиеся в церкви и выходящие из них под равномерный гул колоколов.
— Сюда, в эту ратушу, господа, должны вести…
Казалось, он ищет кого-то глазами. Он действительно искал Ван де Влита, оставшегося в своей раме над камином.
— Она всего лишь сборный пункт для сотен и тысяч этих хижин, и день, когда вы, на свое несчастье, забудете об этом…
Почему нельзя материализовать видения, показать им все, что он видит, включая г-жу Терлинк в постели, Марту, шныряющую в шлепанцах вокруг сестры, и там, в Остенде, в самом конце насыпной прибрежной дороги, комнату, где Лина, Манола и Элси… Он не закончил фразу, и кое-кто воспользовался этим, чтобы переменить позу — расставить скрещенные ноги или, наоборот, скрестить их. Все тоже знали, что это его последняя речь, и с оттенком неловкости или сострадания вежливо ждали.
— Быть может, те, кто строил города, не отдавали себе отчета в этой чудесной гармонии. Точно так же и человек, по мере того как развертывается его жизнь, сознает, что стремится к…
Терлинк заметил, что кто-то в первом ряду не слушает и читает лежащий перед ним рекламный каталог. Двери больше не вздрагивали: тем, кто толпился за ними, несомненно становилось скучно. Какой-то маленький старичок зашелся в кашле, который никак не мог унять, и люди оборачивались, чтобы посмотреть на него. И тут наступило молчание, такое долгое, что каждый спросил себя, что сейчас произойдет.
Терлинк хотел бы столько сказать… Это был уникальный шанс собрать воедино все, что он знал, чему научился, что наконец понял, все, что чувствовал сейчас с такой остротой, от которой в груди у него словно кипело. Он подавленно потупился, заметил свою все еще дымящуюся сигару, схватил ее и притушил о закраину откидного щитка.
— Господа, я против выделения кредитов инициативной группе и в случае иного решения отказываюсь нести ответственность за судьбы нашего города.
Вот! Он сбросил-таки с себя груз! И сел, равнодушный отныне к тому, что подумают и предпримут члены совета.
— Господа, если никто не просит слова, я ставлю на голосование предложение финансовой комиссии. Сначала голосуем открыто. Кто против выделения кредитов, поднимите руку.
Терлинк улыбнулся, чего с ним уже давно не случалось; в зале присутствовали и такие, кто ничего толком не понял и, не зная, поднимать руку или нет, ограничился невразумительным жестом.
— Повторяю: кто против выделения кредитов, то есть разделяет точку зрения бургомистра Терлинка, поднимите руку.
В глубине зала поднялось несколько рук, но один из тех, кто проголосовал тем самым против, покраснел как рак, заметив, что все на него смотрят.
— Кто за?.. Господа, предложение финансовой комиссии принято.
Г-н Команс повернулся к Терлинку, советники встали, и среди публики за барьером поднялся негромкий гомон.
— Итак, я незамедлительно направлю королю прошение об отставке.
По чистой случайности как раз в этот момент Терлинк повернулся к утопающему в своем кресле Леонарду ван Хамме, и тот почувствовал себя так неловко под взглядом Йориса, что заговорил о чем-то с соседом. Улыбка по-прежнему играла на бескровных, прикрытых рыжими усами губах Терлинка.
Чтобы внести хоть какой-то порядок в воцарившийся хаос, г-н Команс постучал по столу ножом для бумаг и фальцетом крикнул:
— Господа, заседание переносится.
Раздался характерный щелчок футляра, в котором Йорис носил свой янтарный мундштук. Терлинк чуть не забыл на откидном щитке письмо прокурора, вынужден был вернуться за ним, и все уступали ему дорогу. То же продолжали делать и тогда, когда он снова направился к двери, которую распахнул перед ним секретарь. Он шел медленно, как во время крестного хода и, сам не понимая почему, испытывал чувство триумфа. В коридоре увидел лицо Марии, но, не обратив на нее внимания, направился к себе в кабинет.
— Баас, идите скорее домой…
Он уже взялся за бронзовую дверную ручку. Ему хотелось распахнуть дверь, попрощаться с Ван де Влитом.
— Хозяйка помирает.
Стоявшие рядом расслышали слова Марии. Их проводили глазами до лестницы. Терлинк с непокрытой головой молча следовал за служанкой.
— Я вас уже больше пяти минут жду! Нам бы только не опоздать.
Сотрясаемая сухими рыданиями, Мария шла как бы толчками. Тем временем зажглись фонари, во всех домах осветились окна.
Мария, уходя, не дала себе труда запереть входную дверь. Терлинк проследовал через коридор, неторопливо поднялся по лестнице; взгляд у него был рассеянный, потому что он думал слишком о многом сразу.
Он распахнул дверь и рухнул в густую тишину. Люди стояли, словно увязая в скудном свете, который кое-где сливался с тенью. Марта с сухими глазами, но покрасневшим носом жалась к кровати. Понурившийся доктор Постюмес прислонился к камину. А у окна, выпрямившись, застыли две старухи, которые неизменно оказывались у смертного ложа каждого покойника в городе, почему их и называли погребалыцицами. Позвала ли их Мария? Или они воспользовались тем, что дом был открыт? Обе плакали, держа в руках носовые платки. Они уже надели траур!
Пока Терлинк, остановившись посреди комнаты, раздумывал, что ему делать дальше, одна из них пошла и закрыла дверь.
— Тереса! — тихонько окликнула Марта, склоняясь над сестрой. — Тереса, вот твой муж. Это Йорис. Ты меня слышишь, да?
Глаза у Тересы были закрыты, в лице ни кровинки, а по сторонам носа пролегли тени, такие густые, что казались грязью.
Тереса еще дышала. Это было заметно, это чувствовалось, и присутствующие невольно участвовали в ее усилиях, не отводя глаз от слегка вздымавшейся простыни и боясь, что она вот-вот перестанет колыхаться.
— Тереса! Твой муж…
Она знаком подозвала к себе Терлинка, и тот машинально повиновался.
Он понял также, что должен нагнуться, хотя так и не сообразил зачем.
Его злило присутствие посторонних за спиной, и он чуть было не обернулся, чтобы сказать им это.
Но не успел. Веки жены дрогнули и несколько раз приоткрылись. Побелевшие губы тоже содрогнулись, чуть-чуть обнажив зубы, которые производили теперь впечатление не настоящих, а фарфоровых.
Он почувствовал, что держит в руке руку жены. Тереса не могла говорить и лишь смотрела на него, напрягаясь всем существом, чтобы вложить в свой взгляд некий вопрос.
На секунду почудилось, что она вот-вот заплачет. Что-то прошло, как ветерок по воде, по ее лицу, которое слегка исказилось, а затем застыло, хотя веки незрячих уже глаз так и остались открытыми.
Он не сразу решился отойти в сторону, и никто не осмелился побеспокоить его. Он понял, понял значение взгляда! Разве всю свою жизнь он не видел, как окружающие его обменивались такими же взглядами? Разве не с помощью этой уловки они говорили друг другу то, что имели сказать?
Тереса задавала ему вопрос. Простой и банальный. Остался ли он бургомистром или его свалили?
Терлинк не сомневался, что она имела в виду именно это. Он готов был поклясться, что она только и ждала ответа, чтобы умереть, что она дожидалась конца заседания, как дожидались его другие в «Старой каланче» или на главной площади.
Она знала, что…
— Отойдемте, Йорис.
Он дал отвести себя от кровати и увидел, как доктор Постюмес склонился над мертвой.
Терлинк не плакал. Не испытывал никакого желания это делать. Заколебался было, но ненадолго. Услышав хриплые рыдания Марии за дверью, подошел к двум старухам в трауре и невозмутимо объявил:
— А вас прошу уйти.
Вмешалась Марта:
— Но, Йорис, они нужны мне, чтобы…
Докончить фразу она не отважилась.
— Господин Терлинк! — запротестовала одна из них.
— Нет здесь господина Терлинка! Живо вон!
Он распахнул перед ними дверь и повернулся к врачу:
— Вы тоже, господин Постюмес.
— Я закончил и ухожу. Хотел бы, однако, принести вам прежде…
— Вы принесете мне счет с указанием вашего гонорара, и этого достаточно.
Неужели Марта и Мария не понимают, как ему не терпится оказаться у себя дома, раз и навсегда закрыв двери для всех чужих; неужели они не понимают, что эта потребность проистекает из того же принципа, что и его речь днем, когда он набросал панораму и колоколен, и ратушной башни посреди низких домов и полей, из того же принципа, что вся его жизнь, нежелание поместить дочь в лечебницу, отказ признать ребенка Марии и давать ему деньги?
Любопытно все-таки: он угадывал смысл взглядов Марты, как раньше смысл взглядов жены. Это были те же самые взгляды. Она боязливо следила за ним, напуганная его спокойствием.
— Что вы собираетесь делать?
Проще говоря, что он считает своим долгом делать.
— Скажите Марии, пусть сходит предупредит обойщика. Он наверняка уже вернулся из ратуши.
— Вы не находите, Йорис, что с этим можно повременить до завтра?
— Нет.
Тересе не место в этой комнате, куда она попала лишь по случайности.
Она не должна оставаться среди пузырьков, белья, всего, что напоминает о болезни. Да и сам Терлинк не хотел здесь оставаться.
— Обойщику надо объяснить, чтобы он устроил все в моем кабинете. Мебель можно сложить в столовой.
Марте, отправившейся отдавать распоряжения, пришлось оставить зятя одного. Когда она вернулась, глаза у него были по-прежнему сухи, лицо неподвижно, но веки у покойницы закрыты.
— В шкафу на площадке вы найдете нижнюю рубашку с кружевами, которую она надевала на крестины.
Имелись в виду крестины Эмилии. Терлинк не забывал ни одной детали.
— Она на верхней полке, в папиросной бумаге.
И заметив, что волосы Тересы словно поредели еще больше после ее смерти, он добавил:
— Там есть и чепец. Только не знаю, куда она его засунула.
Она снял белый галстук и пристежной воротничок, сменил лакированные ботинки на шлепанцы. Вернувшись, машинально раскурил сигару, но на пороге заколебался и потушил ее.
— Вы не можете делать это сами, Йорис.
— Почему?
— Если не хотите посторонних, оставьте на минуту нас с Марией. Уйдите к себе в кабинет. Я вас позову.
Терлинк даже не пожал плечами. Он сам обнажил исхудавшее тело жены и распорядился:
— Велите принести горячей воды.
Марта повиновалась. Она шмыгала по дому, силясь не шуметь и вздрагивая, если дверь случайно ударяла о притолоку. Только Терлинк говорил нормальным голосом и ходил не на цыпочках.
— Мария вернулась?
— Да. Обойщик внизу. Он говорит…
Терлинк не пожелал знать, что говорит обойщик.
— Я сам с ним условлюсь.
Обойщик был еще в черном костюме, который надел на заседание совета.
Он не знал, как держаться. Заранее подготовил подобающие слова:
— Прошу верить, господин Терлинк, что несмотря на…
— Прежде всего ступайте и поживее переоденьтесь, господин Стевенс.
Потом возвращайтесь со своим помощником и немедленно переоборудуйте эту комнату: в ней мы поставим гроб.
— Устроит ли вас, если завтра с самого утра…
— Я сказал — немедленно, господин Стевенс. Завтра утром только обобьете черным входную дверь.
Когда обойщик ушел, Терлинк распахнул двери кабинета и столовой, и стало слышно, как он в одиночку перетаскивает мебель.
Много позже он вошел в кухню. Пиджака на нем не было, и на лбу у него блестели капли пота.
— Мария, вы подумали об обеде для Эмилии?
Ему показалось, что Марию прямо-таки подбросило от ужаса, но он отложил на потом выяснение вопроса — почему.
— Нет, баас, но в ящичке за окном кое-что осталось. Можно будет…
— Который час?
— Семь.
— Бегите к ван Мелле. Там еще открыто. Возьмите котлету из вырезки…
На лестнице от столкнулся со свояченицей. Все прошло так же, как с Марией, разве что Марту подбросило не так сильно.
— Что вы собираетесь делать?
— Спустить вниз кровать.
— Вы полагаете, что обязательно должны это делать в одиночку?
Она помогла ему. Это была кровать из большой спальни, та, на которой всегда спала Тереса. Стойки перетащил Терлинк. Матрас он перенес вместе с Мартой.
— Вы знаете, где лежат простыни?
Вернулась Мария, и Терлинк, дождавшись, пока она при нем зажарит котлету, отнес, как обычно, еду Эмилии, которая совершенно одурела от шума, поднявшегося в доме. Она так перепугалась, что долго не подпускала к себе отца. Он поставил поднос на ночной столик и, пятясь, вышел, чтобы не напугать ее еще больше.
— Кто обеспечивает свечи? — спросил он Стевенса, только что появившегося в сопровождении угловатого парня.
— Обычно сам клиент.
— Мария, сбегайте к причетнику Святой Валбюрги. Возьмите у него свечей…
Мария еще не успела даже присесть.
— Сдается, я живу в сумасшедшем доме! — всхлипнула она, выскочив в коридор. — Посылать за свечами в такой час!
И она вернулась, чтобы с плачем осведомиться:
— Брать желтые или белые?
— Йорис! — с упреком проронила Марта.
— Предпочитаете, чтобы это сделали чужие?
Она боялась поднять на зятя глаза. Он сам обмыл покойницу, подняв тело, направился с ним к двери и пошел по лестнице, стараясь не задеть ношей о стены.
Он подумал обо всем.
— Принесите гребенку.
Непокорные волосы Тересы выбились из-под чепца, так что казалось, будто они свисают.
— Йорис!
Можно было подумать, что Марта боится зятя, его спокойствия, его хладнокровия. Он не забывал даже такие мелочи, о которых не вспомнил никто.
— У нес есть еще один оловянный канделябр, он должен быть в корзине на лестничной площадке… Мария, сходите поищите.
Что касается букса, то по веточке его стояло в изголовье каждой постели в доме. Терлинк же выбрал оловянную чашу для святой воды.
— Вам надо бы перекусить, Йорис. Да, пожалуй, и рюмочка спиртного не помешает.
Он ответил лишь вопросительным взглядом: зачем?
Понадобились еще столик и поднос для визитных карточек. Время от времени, делая что-нибудь, Терлинк внезапно останавливался и прислушивался.
По площади кто-то шел, направляясь в «Старую каланчу» и на мгновение замедляя шаг перед домом.
— Завтра вы. Марта, сходите в газету и дадите траурное извещение.
В дверях возникла Мария:
— Если никто не будет есть, я уберу со стола.
— Через минуту мы сядем за стол, — обещал Терлинк. — Что сегодня на обед?
Не забыл ли он чего-нибудь? Да, четки. Терлинк сходил за ними в спальню, вложил их в восковые пальцы покойницы.
— Завтра утром надо послать машину за моей матерью. Только бы она не ушла на рынок… Идемте, Марта. Теперь мы можем поесть.
Он вошел в столовую, загроможденную мебелью из кабинета, тщательно притворил дверь, развернул салфетку.
И так как Марта, не в силах больше сдерживаться, разразилась наконец рыданиями, Терлинк с упреком посмотрел на нее:
— И что там Мария возится? По-моему, все уже целый час готово, а она…
Он поднялся, вошел в кухню, увидел, как закрылась дверь кладовки, и распахнул ее.
— Послушайте, баас… — вскрикнула служанка.
Терлинк остановился. В полутьме комнаты, освещенной только отблесками из кухни, он узнал Альберта, стоявшего в жалкой и в то же время враждебной позе, Альберта в штатском, с глазами, лихорадочными, как у Жефа Клааса в тот вечер, когда…
— Я сказала, баас, что он не прав, что лучше бы он…
Его это больше не интересовало. Он молча повернулся к ней спиной:
— Подавайте, Мария.
Марта непрерывно сморкалась. Терлинк ел суп, слыша, как Мария ходит взад и вперед. Когда она вошла, чтобы переменить тарелки, он спросил:
— Ему нужны деньги, чтобы перейти границу?
Мария не ответила. Она плакала, роняя слезы куда попало.
— Мой бумажник в черном костюме. Возьмите и дайте ему тысячу франков.
Терлинк досидел за столом до конца обеда, съел сыр, салат, десерт.
Марта, не выдержав, поднялась к себе.
Оставшись один, он отворил превращенный в часовню кабинет и сел на один из стульев, оставленных там, потому что они были из черного дерева.
В доме долго не засыпали. Много раз звучал перезвон на башне ратуши, после чего тишина становилась еще Гюлее глубокой, а пустота еще более пустой; наконец у Кеса с грохотом упали железные жалюзи, во всех направлениях зазвучали удаляющиеся шаги и обрывки разговоров, слышных сейчас за двести — триста метров.
Когда Марта робко приоткрыла дверь и отважилась бросить взгляд, такой же как у всех ближних Терлинка — беглый, словно готовый вернуться назад, Йорис по-прежнему сидел на том же месте около мертвой жены, урожденной Бэнст, чей катафалк будет выситься в церкви над плитой с уже высеченной на ней фамилией Бэнст, плитой, на которую Тереса опускалась тысячу раз, когда, придя к заутрене, обедне или вечерне, преклоняла колени, прежде чем направиться к своей скамье.
— Ложились бы вы, Йорис!
Но человек, повернувший к ней голову, был так серьезен, так тих, так безмятежен, что она не осмелилась настаивать, преклонила колени на молитвенной скамеечке, перекрестилась и замерла, закрыв лицо руками.
Глава 7
В день похорон какая-то добрая женщина проронила:
— Он стал ниже сантиметров на десять самое малое.
И в задних рядах скамей, где толпился простой народ, кто-то заметил:
— Да он на мужа собственной матери тянет!
Когда настал момент пройти мимо Терлинка и пожать ему руку, собравшимся стало страшно, потому что в церкви присутствовал Леонард ван Хамме, со вчерашнего дня исполнявший обязанности бургомистра и ожидавший утверждения в должности.
Г-н Команс и адвокат Мелебек стояли позади него. Чтобы придать процессии более официальный характер, они пропустили вперед сенатора де Гроте.
— … искренние соболезнования… — бормотали, проходя, люди.
Они кланялись Марте, которую трудно было разглядеть под вуалью, затем покойнице, такой маленькой в своем гробу, наконец, Бэнстам-родственникам, которых никто не знал.
Только Терлинк думал о чем-то другом и на кладбище то и дело осматривался вокруг, словно следил за полетом птицы или разглядывал листву на деревьях.
Леонард ван Хамме прошел мимо, как и все остальные. Как и всем остальным, Йорис пожал ему руку и при этом, как делал всякий раз, слегка наклонил голову.
Королевский прокурор выждал несколько дней, после чего перед домом Терлинка остановился автомобиль, из которого вылезли пять человек.
Доктор Постюмес подоспел пешком.
Терлинк поднялся наверх вместе с ними, ведя себя вполне благоразумно, настолько благоразумно, что, несмотря на свой усталый вид, все-таки еще внушал приезжим страх.
— Постарайтесь не слишком возбуждать ее, — посоветовал он.
Затем отпер дверь, ничем не показав, что слышит ахи и охи вошедших.
Равно как и разговоры, вроде вот такого:
— Это еще что? — осведомился молодой судебный следователь, указывая на свой палец, которым он провел по матрасу.
— Фекальная масса, — пояснил Постюмес.
— И сколько ей дней?
— Пять-шесть.
— Неужели эти пролежни ни разу не обрабатывались?
Чиновники шныряли по комнате, проверили надежность решетки, которой Терлинк забрал чердачное окно. Затем позвали Марию, и та поднялась к ним, обеими руками придерживая юбки.
— Эта дверь всегда заперта? У кого ключ от нее?
— У бааса.
Иногда при взгляде на Терлинка у них создавалось неприятное впечатление, будто он улыбается.
Разве, захоти он…
Теперь, когда все уже началось, они были настойчивы. Знали, зачем приехали и почему преисполнены такой решимости, потому что захватили с собой даже карету «скорой помощи».
Постюмес выглядел комично. Он не отваживался поднять глаза на Тер чинка, старался употреблять исключительно профессиональные термины.
— Словом, перед нами типичный случай незаконного заточения.
Альберта в доме больше не было. Мария получила открытку из Лилля, показала ее хозяину, и тот коротко бросил:
— Хорошо.
Что хорошо? Это было не известно. Терлинка вообще больше никто не понимал. Иногда казалось, что он живет так, как будто ничего не произошло.
Утром и после полудня он уходил к себе в кабинет, только уже не в ратуше, а на сигарной фабрике. Ни разу не вывел из гаража свою машину. По вечерам появлялся в «Старой каланче» и садился на то же место, что и раньше.
— Вы не находите, что мне пора уехать? — спросила однажды Марта.
— Не нахожу.
— Но я же должна что-то делать?
— Правильно. Вот и оставайтесь здесь.
— Позовите санитаров.
С Терлинка не спускали глаз. Чиновников предупредили, что он, вероятно, не даст увезти дочь, что он, возможно, вооружен и в последние дни ведет себя очень странно.
Они ничего не знали! Ничего не поняли!
Если бы он и предпринял что-нибудь, то уж, во всяком случае, не это.
И его не было бы в Верне.
Разве он не имел возможности начать, несмотря на возраст, новую жизнь, обрести новую молодость?
Манола сформулировала это достаточно четко: пять тысяч франков в месяц.
И что Леонард…
Не лучше ли дать им делать, что они хотят, верить, во что им нравится? Терлинк старался даже держаться с ними смиренно, как побежденный, сокрушенно поддакивать:
— Да, господин следователь… Да, господин прокурор.
Санитары переполошили весь дом, носилки так стукались о стены, что осыпалась штукатурка. Эмилия, очевидно ошалев, как нарочно оказалась послушной.
Машины укатили, и воцарилась пустота. Мария сочла своим долгом порыдать в кухне. А ведь ее сын только что написал ей, что нашел место на химическом заводе.
Марта лишь молча посматривала на зятя. Она колебалась. Искала ответа на определенные вопросы.
— Что вы намерены делать?
Он, вероятно показавшись ей циничным, отозвался:
— Что я намерен делать? То же, что раньше, разумеется.
Она тоже не могла его понять. Она ведь даже не знала мамашу Яннеке в Остенде, ее кафе, рыжего кота, завладевшего плетеным креслом, и…
Она не слышала его речи, последней речи. А если бы и слышала, тоже не поняла бы.
Да и кто мог бы его понять?
Наверно, лишь один человек. Но и тот давно мертв и теперь глядит с холста — Ван де Влит!
Люди совершают поступки, не зная толком зачем, просто потому, что считают это своим долгом, а затем…
У Кеса во время игры старались не заговаривать с Терлинком. Возможно, все предпочли бы, чтобы его там не было. Но он там был каждый вечер, со своей сигарой, щелкающим футляром и мундштуком.
— Ну что, Терлинк?
Он отвечал:
— Что?
И, став в тупик, они продолжали партию.
— Согласитесь, вы сами виноваты в том, что…
Он улыбался, потягивая пиво. Дураки! Они вот-вот причислят его к людям вроде матери Клааса, которая вечно ноет, а напившись, неизменно заводится с полицией.
Но зачем им это говорить? И пускать их в дом, ставший музеем, где каждая принадлежавшая Тересе вещь лежит на своем месте: например, бледно-голубые домашние туфли — у кровати.
Он, как все, прожил жизнь.
Разве, состарясь, он не обрел возможность прожить вторую?
Вот что хотелось ему высказать в своей речи, но он не нашел слов. Люди, живущие теперь сдачей внаем вилл на побережье и торговлей земельными участками…
Не важно: он ведь решил обо всем думать сам.
Он уже не помнил точно, какие выражения употребил в своей речи. Он только чувствовал что если бы мог сказать все, что хотел…
Он повесил портреты Тересы на всех стенах. Заставил Марту носить платья сестры.
— Послушайте, Терлинк, мое положение здесь…
И он, зная, что она все понимает, договорил:
— Положение скоро изменится, не так ли? Как только кончится траур.
Дом должен остаться прежним. Так не логично ли будет, если он женится на свояченице?
Это не для забавы.
Это для того, чтобы остаться вместе — с Марией и с домом.
Чтобы было с кем говорить.
Потому что если бы он захотел…
— Он стал ниже сантиметров на десять самое малое.
И в задних рядах скамей, где толпился простой народ, кто-то заметил:
— Да он на мужа собственной матери тянет!
Когда настал момент пройти мимо Терлинка и пожать ему руку, собравшимся стало страшно, потому что в церкви присутствовал Леонард ван Хамме, со вчерашнего дня исполнявший обязанности бургомистра и ожидавший утверждения в должности.
Г-н Команс и адвокат Мелебек стояли позади него. Чтобы придать процессии более официальный характер, они пропустили вперед сенатора де Гроте.
— … искренние соболезнования… — бормотали, проходя, люди.
Они кланялись Марте, которую трудно было разглядеть под вуалью, затем покойнице, такой маленькой в своем гробу, наконец, Бэнстам-родственникам, которых никто не знал.
Только Терлинк думал о чем-то другом и на кладбище то и дело осматривался вокруг, словно следил за полетом птицы или разглядывал листву на деревьях.
Леонард ван Хамме прошел мимо, как и все остальные. Как и всем остальным, Йорис пожал ему руку и при этом, как делал всякий раз, слегка наклонил голову.
Королевский прокурор выждал несколько дней, после чего перед домом Терлинка остановился автомобиль, из которого вылезли пять человек.
Доктор Постюмес подоспел пешком.
Терлинк поднялся наверх вместе с ними, ведя себя вполне благоразумно, настолько благоразумно, что, несмотря на свой усталый вид, все-таки еще внушал приезжим страх.
— Постарайтесь не слишком возбуждать ее, — посоветовал он.
Затем отпер дверь, ничем не показав, что слышит ахи и охи вошедших.
Равно как и разговоры, вроде вот такого:
— Это еще что? — осведомился молодой судебный следователь, указывая на свой палец, которым он провел по матрасу.
— Фекальная масса, — пояснил Постюмес.
— И сколько ей дней?
— Пять-шесть.
— Неужели эти пролежни ни разу не обрабатывались?
Чиновники шныряли по комнате, проверили надежность решетки, которой Терлинк забрал чердачное окно. Затем позвали Марию, и та поднялась к ним, обеими руками придерживая юбки.
— Эта дверь всегда заперта? У кого ключ от нее?
— У бааса.
Иногда при взгляде на Терлинка у них создавалось неприятное впечатление, будто он улыбается.
Разве, захоти он…
Теперь, когда все уже началось, они были настойчивы. Знали, зачем приехали и почему преисполнены такой решимости, потому что захватили с собой даже карету «скорой помощи».
Постюмес выглядел комично. Он не отваживался поднять глаза на Тер чинка, старался употреблять исключительно профессиональные термины.
— Словом, перед нами типичный случай незаконного заточения.
Альберта в доме больше не было. Мария получила открытку из Лилля, показала ее хозяину, и тот коротко бросил:
— Хорошо.
Что хорошо? Это было не известно. Терлинка вообще больше никто не понимал. Иногда казалось, что он живет так, как будто ничего не произошло.
Утром и после полудня он уходил к себе в кабинет, только уже не в ратуше, а на сигарной фабрике. Ни разу не вывел из гаража свою машину. По вечерам появлялся в «Старой каланче» и садился на то же место, что и раньше.
— Вы не находите, что мне пора уехать? — спросила однажды Марта.
— Не нахожу.
— Но я же должна что-то делать?
— Правильно. Вот и оставайтесь здесь.
— Позовите санитаров.
С Терлинка не спускали глаз. Чиновников предупредили, что он, вероятно, не даст увезти дочь, что он, возможно, вооружен и в последние дни ведет себя очень странно.
Они ничего не знали! Ничего не поняли!
Если бы он и предпринял что-нибудь, то уж, во всяком случае, не это.
И его не было бы в Верне.
Разве он не имел возможности начать, несмотря на возраст, новую жизнь, обрести новую молодость?
Манола сформулировала это достаточно четко: пять тысяч франков в месяц.
И что Леонард…
Не лучше ли дать им делать, что они хотят, верить, во что им нравится? Терлинк старался даже держаться с ними смиренно, как побежденный, сокрушенно поддакивать:
— Да, господин следователь… Да, господин прокурор.
Санитары переполошили весь дом, носилки так стукались о стены, что осыпалась штукатурка. Эмилия, очевидно ошалев, как нарочно оказалась послушной.
Машины укатили, и воцарилась пустота. Мария сочла своим долгом порыдать в кухне. А ведь ее сын только что написал ей, что нашел место на химическом заводе.
Марта лишь молча посматривала на зятя. Она колебалась. Искала ответа на определенные вопросы.
— Что вы намерены делать?
Он, вероятно показавшись ей циничным, отозвался:
— Что я намерен делать? То же, что раньше, разумеется.
Она тоже не могла его понять. Она ведь даже не знала мамашу Яннеке в Остенде, ее кафе, рыжего кота, завладевшего плетеным креслом, и…
Она не слышала его речи, последней речи. А если бы и слышала, тоже не поняла бы.
Да и кто мог бы его понять?
Наверно, лишь один человек. Но и тот давно мертв и теперь глядит с холста — Ван де Влит!
Люди совершают поступки, не зная толком зачем, просто потому, что считают это своим долгом, а затем…
У Кеса во время игры старались не заговаривать с Терлинком. Возможно, все предпочли бы, чтобы его там не было. Но он там был каждый вечер, со своей сигарой, щелкающим футляром и мундштуком.
— Ну что, Терлинк?
Он отвечал:
— Что?
И, став в тупик, они продолжали партию.
— Согласитесь, вы сами виноваты в том, что…
Он улыбался, потягивая пиво. Дураки! Они вот-вот причислят его к людям вроде матери Клааса, которая вечно ноет, а напившись, неизменно заводится с полицией.
Но зачем им это говорить? И пускать их в дом, ставший музеем, где каждая принадлежавшая Тересе вещь лежит на своем месте: например, бледно-голубые домашние туфли — у кровати.
Он, как все, прожил жизнь.
Разве, состарясь, он не обрел возможность прожить вторую?
Вот что хотелось ему высказать в своей речи, но он не нашел слов. Люди, живущие теперь сдачей внаем вилл на побережье и торговлей земельными участками…
Не важно: он ведь решил обо всем думать сам.
Он уже не помнил точно, какие выражения употребил в своей речи. Он только чувствовал что если бы мог сказать все, что хотел…
Он повесил портреты Тересы на всех стенах. Заставил Марту носить платья сестры.
— Послушайте, Терлинк, мое положение здесь…
И он, зная, что она все понимает, договорил:
— Положение скоро изменится, не так ли? Как только кончится траур.
Дом должен остаться прежним. Так не логично ли будет, если он женится на свояченице?
Это не для забавы.
Это для того, чтобы остаться вместе — с Марией и с домом.
Чтобы было с кем говорить.
Потому что если бы он захотел…