Йорис нахмурился, потому что девочка выскользнула у нее из рук и отлетела на несколько шагов. Он хотел поднять ребенка и только тут заметил, что это всего-навсего кукла, даже не большая, а обыкновенная кукла с базара — намертво приделанные руки, неподвижные глаза.
   Он отдавал себе отчет в том, что это не явь. Он видел сон. Но он не хотел признаться, что понимает это: ему не терпелось узнать, что будет дальше. В спальне кто-то двигался. Слегка приоткрыв веки, Терлинк убедился, что занавес отодвинут и на улице дождь.
   Он мрачно вздохнул. Это ему принесли горячую воду. Значит, пора вставать. Но почему, подав ковш с водой, Мария не ушла?
   Он открыл глаза и увидел, что это не Мария, а его свояченица Марта, уже умытая и одетая. Она смотрела на него. Ждала, пока он проснется.
   Он ненавидел ее. Ненавидел беспричинно и всегда. Почему горячую воду принесла именно она? Чего ждала, стоя у его кровати?
   — Доброе утро, Йорис, — проронила она.
   Он что-то буркнул. Она не двинулась с места. Очевидно, решила остаться, имела к тому причину. Марта ничего не делала беспричинно. Она была сама рассудительность. И на свету лицо ее в обрамлении седеющих волос напоминало луну: ни единой морщинки, кожа ровная и гладкая, но совершенно белая, без намека на румянец.
   Настроение у Терлинка было скверное: во-первых, из-за недосмотренного сна, во-вторых, из-за того, что случилось накануне. По правде говоря, не случилось ничего: вернее, он сам не знал толком — да или нет. Он завернул к Яннеке, как всегда перед визитом к Лине. Хотя кафе помещалось в соседнем доме, оно осталось для Терлинка чем-то вроде прихожей в квартире.
   Яннеке, обслуживая его, покачала головой:
   — Сдается мне, вам лучше сегодня не подниматься.
   Ему пришлось вытягивать из нее каждое слово.
   — У нее гость, понимаете?
   В конце концов Яннеке все-таки призналась:
   — Это офицер, приехавший на мотоциклете. Вон и машина его у тротуара стоит.
   Терлинк бесился, глядя на свояченицу. Она способна торчать так целыми часами, если понадобится. Наконец он откинул одеяло и сел на краю постели. Сперва, вероятно, сделал это непроизвольно; Но вспомнив, что не одет, почувствовал, что отнюдь не прочь шокировать Марту, ежедневно отправлявшуюся в семь часов к заутрене. Он сидел так, что, когда наклонялся и натягивал носки, она могла видеть его волосатые ляжки и низ живота.
   Он нарочно замешкался. Она вздохнула:
   — Не забывайте, Терлинк, что это я обмывала вас с ног до головы, когда вы болели брюшным тифом.
   Он резко выпрямился:
   — Что вам нужно?
   Атмосфера в доме становилась удушливой. Марта поместилась в прежней комнате Эмилии, по другую сторону лестничной площадки. А так как эту комнату давно уже превратили в кладовку, повсюду, включая и коридоры, пришлось распихать старую мебель и большие платяные корзины.
   Чувствовалось, что по ночам в доме кто-нибудь — Марта или Мария обязательно не спит. На лестнице раздавались осторожные шаги служанки, шедшей дежурить у больной или возвращавшейся к себе, либо кого-то еще, кто спускался вскипятить воды. И все время свет из-под дверей, голоса, словно шепчущие молитву.
   — Мне нужно несколько минут, чтобы поговорить с вами, Терлинк. Можете одновременно приводить себя в порядок.
   День был так сер, а небо так низко, как если бы за окнами натянули занавес. На площади открылся рынок. Везде маячили зонтики, с навесов капало.
   — Ну, что вам еще?
   Он злился на себя за то, что, ненавидя ее, не способен это скрывать.
   Вероятно, она не заслуживала ненависти. Ей никогда не везло. Ее муж, гентский органист, а в свободное время дирижер, вскоре после женитьбы заболел, и на уход за ним ушел медовый месяц Марты. По смерти он не оставил ей ни сантима.
   Несмотря на это, Терлинк не слышал от нее ни слова жалобы. Она просто называла вещи своими именами. Не считала себя опозоренной только потому, что ей пришлось стать кассиршей в Брюсселе. В сорок пять лет оставалась такой же, как в двадцать, и никогда ни о ком не говорила плохо.
   Не проистекала ли ненависть Терлинка из того, что свояченица была дочерью Юстеса де Бэнста?
   Чистя зубы, он знаком показал, что слушает ее.
   — Я по поводу Эмилии, — ровным тоном начала она.
   Тереса и та не посмела бы коснуться этой темы: тут Терлинк был особенно раздражителен. Эмилия — это его личное! Это никого не касается. С зубной щеткой во рту он сердито смотрел на свояченицу.
   — По-моему, вам лучше решиться…
   — На что решиться?
   Ну не прав ли он был, когда не хотел присутствия Марты в доме! Не прошло и десяти дней с ее приезда, а она уже позволяет себе заниматься Эмилией.
   — Вы знаете, Терлинк, что я имею в виду. Но вы, вероятно, не знаете другого — что рано или поздно у вас будут неприятности.
   Отфыркиваясь, он умылся, взял махровое полотенце. Марта стояла на том же месте, и весь ее вид свидетельствовал, что она решила идти до конца.
   — Не далее как вчера доктор Постюмес говорил о ней со мною…
   — Постюмес?
   На этот раз в тоне его послышалась угроза. Постюмес? Да он, Терлинк, раздавит его, если…
   — Перестаньте пыжиться — не стоит труда. Лучше вытрите мыло за ушами.
   Постюмес сказал мне только то, что я знала и без него: начались разговоры.
   — Об Эмилии?
   — Да, об Эмилии. И о вас. Кое-кто, кого вы знаете, спрашивал Постюмеса, вправду ли ваша дочь помешана и не место ли ей в лечебнице…
   — Кто?
   — Не важно. Люди из ратуши.
   Брился Терлинк через день, сегодня бритья не полагалось, и он был почти готов.
   — Что ответил Постюмес?
   — Что связан профессиональной тайной. Однако есть женщина, которая обозлена на вас…
   — Что за женщина?
   — Мать Жефа Клааса.
   Взгляд ее непроизвольно посуровел. Тереса явно рассказала ей о смерти Жефа и о том, что за четверть часа до этого он приходил к Терлинку. Можно не сомневаться, что в комнате у больной обе сестры, вполголоса и осторожно поглядывая на дверь, часами пережевывали эту драму.
   — Так во что же вмешивается мать Жефа Клааса?
   Да, во что? А ведь он уже четырежды посылал ей деньги! Так он еще никогда ни с кем не обходился. Он даже не мог бы сказать, какое чувство им движет. Тем не менее факт налицо.
   — Шляясь в подпитии по лавкам, она не перестает говорить о вас и об Эмилии. Хотите все знать? Так вот, она дошла до того, что рассказывает, будто ваша дочь привязана к кровати и вынуждена делать под себя; что нормальный человек не выдержит и минуты у нее в комнате — так там воняет; что вашей жене запрещается…
   Взволнованная, она на минуту смолкла. Зять стоял перед ней прямой, неподвижный, с тем застывшим видом, который все чаще принимал в последнее время.
   — Дальше.
   — С чего начинаются такие вещи, знает каждый, а вот чем они кончаются, не знает никто. В Верне вас не любят, Терлинк.
   Это правда: его боялись. Ну и что?
   — Вам не кажется, что уже хватит держать больную дома? В Де-Панне есть хорошая лечебница, где вы могли бы навещать Эмилию всякий раз, когда…
   Неожиданно ей почудилось, что он ускользает от нее. И хотя она по-прежнему стояла в метре от Йориса, ей казалось, что он уходит все дальше и дальше. Он смотрел на нее. О чем он думал?
   — Что с вами, Терлинк? Почему вы не отвечаете?
   — Я?
   Что отвечать? Зачем? Выходит, Марта не понимает.
   Он машинально посмотрел на потолок: там, выше этажом, лежала Эмилия.
   На секунду глаза его затуманились, кадык дернулся, но свояченица этого не заметила.
   — Я не расстанусь с дочерью, — объявил он наконец, и голос его вновь изменился, став таким обычным, словно разговор шел о каком-нибудь пустяке. Нахмурясь, Терлинк вперился в Марту:
   — Чего вы ждете?
   Она не шелохнулась. Йорис готов был поклясться, что она мысленно читает короткую молитву, чтобы собраться с мужеством и пойти до конца.
   — А еще…
   — Послушайте, Марта…
   Он закурил сигару, хотя еще не пил кофе. Потом прошелся по комнате так, что затрещал пол.
   — Я позволил вам приехать, хоть это и противоречило моим принципам.
   Этот дом — мой дом. Понятно? Тереса — моя жена, Эмилия — моя дочь, Мария — моя служанка и бывшая любовница. И не стоит делать большие глаза. Все это случилось, потому что должно было случиться, и тут уж ничего не изменишь. Что, все еще не понятно?
   Да, она действительно не понимала, хотя смутно догадывалась, что же он хочет сказать и не говорит.
   — Мой дом…
   Он посуровел, произнося эти слова. Это были не слова любви, скорее…
   Марте не хотелось слишком отчетливо сформулировать свою мысль — да, слова ненависти!
   Дом, к которому вольно или невольно он был привязан. Дом, семья, заботы, лежащие на его плечах…
   — Вы хотели поговорить со мной об Остенде, не так ли?
   И губу его вздернула презрительная усмешка, подлинный смысл которой был ясен только ему.
   — Полагаю, что насчет Остенде тоже рассказывают разные разности. Чего же вы ждете? Начинайте проповедь.
   Почувствовав, что у нее нет сил продолжать. Марта пролепетала:
   — Предпочитаю оставить вас наедине с вашей совестью.
   Как бы то ни было, совесть не помешала ему проделать все то же, что и каждое утро: спуститься вниз, велеть Марии подать завтрак, затем подняться к Эмилии и отнести ей утреннюю еду.
   В такую глухую пасмурную погоду мансарда выглядела еще более зловеще.
   Пахло там действительно скверно, но ведь Терлинку из-за приступов Эмилии редко удавалось убраться как следует.
   Может быть, следовало прибегнуть к смирительной рубашке? Один раз это тоже правда — безумную привязали к кровати. Полотенцами — так, чтобы не поранить. Терлинк позвал на помощь Марию в надежде капитально убрать комнату и вымыть покрытую пролежнями больную.
   Однако у Эмилии случился такой приступ, что она зубами искромсала себе губу, а глаза у нее закатились так, что страшно было смотреть.
   Сегодня она вела себя тихо. Тянула свою жалобную мелодию, играя с собственными пальцами и, похоже, даже не замечая присутствия отца.
   Спустившись, Терлинк зашел к жене, наклонился над нею, прикоснулся ко лбу губами.
   — Добрый день, — поздоровался он.
   Она устало подняла глаза, боязливые и покорные одновременно. Потом, словно для того чтобы придать Себе бодрости, торопливо глянула на сестру.
   — Удалось поспать?
   — Очень мало, — отозвалась она почти неузнаваемым голосом. — Но это ничего. Скоро я усну надолго-надолго.
   Слезы приподняли ее морщинистые веки, покатились по щекам. В комнате было пасмурно и печально. Здесь тоже пахло болезнью и ее тошнотворной кухней.
   — Я попросила, чтобы меня навестил священник… Вы не сердитесь?
   Терлинк отрицательно покачал головой и вышел. Это был его дом! Он завернул к себе в кабинет за сигарами и машинально обошел то пресловутое место, которое определял с безошибочной точностью, хотя оно не хранило никаких следов.
   Пасха уже минула. Терлинк носил теперь не выдровую шапку, а черную шляпу и, когда не было дождя, выходил на улицу в одном пиджаке.
   Он пересек площадь, пробираясь между овощами, птицей и здоровавшимися с ним женщинами. Перед ним на фоне серого дня высилась башня и толчками двигалась по кругу стрелка часов.
   Не его ли была и ратуша?
   Там над камином висел Ван де Влит в своем карнавальном наряде. Там Терлинка ждали кресло и бумаги, аккуратно разложенные на столе.
   — Господин Кемпенар, попрошу…
   — Добрый день, баас. Госпоже Терлинк лучше?
   Кемпенар почитал своим долгом каждое утро скорбным тоном осведомляться о здоровье жены бургомистра.
   — Ей все так же плохо, господин Кемпенар. К тому же это вас не касается.
   Терлинк взял у секретаря из рук почту, но не затем, чтобы ее просмотреть. Напротив, он немного отодвинул свое кресло, пыхнул сигарой, чтобы окружить себя дымом, и посмотрел секретарю совета в глаза:
   — Скажите, господин Кемпенар, давно вы были в католическом собрании?
   — Я играл в пьесе, которую давали в прошлое воскресенье.
   — Не прикидывайтесь дурачком, господин Кемпенар. Вы же знаете: я говорю не о ваших клоунадах. Были вы в собрании в понедельник?
   Секретарь понурился, словно пойманный на месте преступления.
   — Вы оставались внизу, не так ли? Но, похоже, те, кто входит в Малое собрание, заседали на втором этаже?
   Точно, как в день, когда обсуждался вопрос о Леонарде ван Хамме. Игра была все та же. Второсортные члены, вроде Кемпенара и ему подобных, бродили внизу по залу, где с прошлого воскресенья еще стояли неубранные декорации и где из экономии горели всего одна-две лампочки. Там пили скверное, вечно теплое бутылочное пиво и пытались угадать, что происходит наверху в гостиных с зелеными бархатными креслами. Оттуда доносились голоса. В воротах то и дело появлялись люди, устремлявшиеся вверх по лестнице.
   — Не стоит смущаться, господин Кемпенар. Сами видите, я в курсе. Можете сказать, кто был в Малом собрании?
   — Нотариус Команс. Сенатор Керкхове. Еще господин Мелебек с другим адвокатом, чья фамилия мне не известна.
   — Кто еще, господин Кемпенар?
   — Больше не помню… Минутку… Нет… Возможно, каноник Вьевиль. Мне кажется, я заметил его сутану на лестнице.
   — Это все?
   Зачем лгать, если знаешь, что правда все равно выплывет?
   — Присутствовал ли на заседании Леонард ван Хамме?
   — Да, мне об этом говорили.
   — Что вам еще сказали, господин Кемпенар? Разве Леонард теперь не в наилучших отношениях с этими господами?
   — Да, похоже, они ладят.
   — Разве он вчера не заходил в ратушу? И не зашел в вашу канцелярию поздороваться с вами?
   — Он по-прежнему муниципальный советник, и я не вправе запрещать ему…
   — Что он вам сказал?
   Это был прежний Терлинк, тот, что наводил на всех страх, — холодный, невозмутимый, неподатливый, как печной камень.
   — Он говорил со мной о разном…
   — И объявил вам, господин Кемпенар, что не замедлит сменить меня в этом кресле. Вот что он вам сказал и что вы не осмеливаетесь мне повторить! А вы ответили тем, что поддакнули ему. Потому что вечно боитесь потерять свое место, не так ли, господин Кемпенар? У вас очень грязная рубашка, а мне нужно, чтобы мои служащие выглядели прилично. Сделайте одолжение, меняйте почаще белье, господин Кемпенар. Вы свободны.
   В десять утра он зашел в «Старую каланчу» к Кесу. Там сидели только несколько огородников, которые принесли с собой еду и заказали лишь по большой чашке кофе с молоком.
   Терлинк прошел в глубь зала, за стойку, поближе к бильярду, и Кес сообразил, что должен последовать за ним.
   — Что они решили? — не садясь, спросил Терлинк вполголоса.
   — Кажется, нотариус Команс ходил за Леонардом. Но тот не хочет больше выдвигать свою кандидатуру. Команс заверил его, что у вас со дня на день будут неприятности.
   — Из-за моей дочери?
   — Из-за нее и еще из-за другого. Нотариус взял мать Жефа к себе прислугой. Она по-прежнему пьет, а напившись, болтает всякую всячину. — И Кес, осторожно осмотревшись, добавил:
   — Надо бы вам поостеречься, баас.
   — А здесь что говорят?
   Под словом «здесь» подразумевалась кучка завсегдатаев «Старой каланчи», собиравшихся в кафе по вечерам.
   — Эти ждут. Кое-кто уверяет, что коль скоро нотариус Команс опять сошелся с Леонардом… Вы хоть не дадите им застать вас врасплох?
   — Налейте мне рюмку можжевеловки, Кес.
   Терлинк ограничился тем, что посмотрел на площадь сквозь запотевшее стекло витрины.
   Его площадь! Его город!
   Затем пошел к себе в гараж, вывел машину и долго крутил заводную ручку, прежде чем мотор заработал.
   Он знал: не надо бы ему ехать. Не потому, что во время завтрака тет-а-тет со свояченицей Марта с вопросительным видом посматривала на зятя, словно для того, чтобы успокоить себя. И подавно не из-за тех взглядов, что бросала на него Мария всякий раз, когда что-нибудь подавала к столу.
   Нет, просто на пять часов назначено заседание финансовой комиссии.
   Председательствует в ней Команс. В числе вопросов — бюджет отдела благотворительности. А он, бургомистр, наверняка не поспеет к сроку.
   Вставая из-за стола, он угадал вопрос, готовый сорваться с губ Марты:
   «Едете в Остенде? «
   Он не дал ей задать его, объявив:
   — Я еду в Остенде.
   — В три часа здесь будет доктор Постюмес.
   — Он же не меня лечит, правда?
   В этот день Терлинк почувствовал потребность завернуть к матери. Семь раз в неделю он проезжал перед низеньким домиком с зеленой деревянной изгородью по фасаду и всякий раз замечал старушку в белом чепце то за одним из окон, то в садике, который она обрабатывала своими руками.
   Да, теперь у матери был дом, и точно такая же изгородь, и окна со ставнями в два цвета — зеленый и белый, о которых она когда-то мечтала.
   Из-за дождя матери в саду не оказалось. Она чистила картошку и, подняв голову, ограничилась тем, что чуть удивленно проронила:
   — А, это ты!
   Йорис рассеянно поцеловал ее. Он был не приучен к излияниям; когда-то, еще малышом, он хотел обнять одного — ныне покойного — из своих дядей, но тот оттолкнул его, объявив:
   — Мужчины не обнимаются.
   Сказать матери ничего особенного он не мог. По привычке привез ей полдюжины мягких вафель — мать их любила, — но, когда он положил пакет с ними на покрытый клеенкой стол, мать не обратила на это внимания.
   — Спешишь? — спросила она, заметив, что сын не сел.
   — Нет, не очень.
   — Последнее время ты часто проезжаешь мимо… Правда, что свояченица поселилась у тебя? Вы наверняка здорово цапаетесь. Насколько я тебя знаю…
   Время от времени она поглядывала на Йориса поверх очков. Выглядела она точь-в-точь как добрые старушки на репродукциях. Только вот доброй не была. Во всяком случае снисходительности в ней не было ни капли.
   Иногда казалось даже, что она ненавидит сына или по меньшей мере опасается его.
   — Выходит, скоро твоя бедная жена отойдет?
   Он знал: мать говорит это, чтобы посмотреть, как он ответит. И вот доказательство: она украдкой глянула на него.
   — У нее рак кишечника.
   — Что ты будешь делать?
   Как будто такие вещи решаются заранее!
   — Выпьешь чашку кофе?
   — Спасибо.
   На стене висел портрет, изображавший Йориса в возрасте лет пяти-шести, с серсо в руке, а у стола стоял стул, который всегда был его стулом.
   — Надо бы мне съездить навестить ее, пока это не случилось, да боюсь, я вас побеспокою.
   — Вы отлично знаете, что ничуть не побеспокоите нас.
   Оба говорили еле слышно. Лгали, не желая лгать, роняли ничего не значащие фразы, вне всякой связи с тем, что думали.
   — Ты по-прежнему доволен жизнью?
   Возможно, хоть в эти слова она вложила частицу души? Йорису был ясен смысл вопроса — он ведь знал свою мать не хуже, чем она его: «Тебе по-прежнему доставляет удовольствие делать деньги, быть могущественным Йорисом Терлинком, сигарным фабрикантом и бургомистром Верне? Ты уверен, что ни о чем не жалеешь и что все складывается так, как ты хочешь? «
   Он ответил, наливая себе кофе:
   — Очень доволен.
   Она знала, что он лжет. Но это не имело значения. Между ними всегда так было.
   — Взгляни, есть ли еще сахар в коробке.
   Имелась в виду коробка из-под какао; украшенная картинкой с изображением Робинзона Крузо; она стояла на камине, еще когда Йорис был совсем маленьким. Он встряхнул ее. В ней оставалось три кусочка и сахарная пудра.
   — Вести себя надо разумно, верно? — вздохнула старуха, словно он наконец доверился ей. — Не езди слишком быстро. Похоже, вчера у въезда в Де-Панне опять случилась катастрофа.
   Терлинк вел машину ни быстро, ни медленно. Он ехал в Остенде и по мере того, как приближался к цели, постепенно забывал о том, что осталось позади, и думал только о никелированном мотоциклете и вчерашнем офицере.
   В иные дни он не знал, что еще купить. Крупный испанский виноград в конце концов портился в квартире. Шампанское было заготовлено впрок. А что касается конфет и шоколада, то коробки с ними валялись по всей комнате.
   Терлинк отважно проявил инициативу: зашел к парфюмеру, попросил хороших духов и удивился, что маленький флакончик стоит двести франков.
   Приехав на набережную, он поискал глазами мотоциклет и облегченно вздохнул, не увидев его. Он злился на Яннеке, хотя и несправедливо: она же не виновата, если накануне Лину посетил какой-то офицер. Тем не менее он отомстил хозяйке кафе тем, что не зашел к ней, а прямо поднялся в квартиру.
   Элси, открыв дверь, машинально приняла пакет — настолько уже вошло в привычку, что Терлинк всегда приходит с одним или несколькими свертками.
   — Никого? — полюбопытствовал он.
   — Только барышня Манола… Вы не испугались дождя? Давайте-ка мне ваш макинтош.
   На пороге большой комнаты, светлой даже в пасмурные дни, Терлинк всякий раз испытывал все то же смущение, все ту же робость и с неизменной искренностью осведомлялся:
   — Не помешаю?
   На этот раз он был тем более взволнован, что сон его еще не совсем забылся. Он искал Лину глазами, чтобы вновь и вновь убедиться — она не маленькая девочка, а ее ребенок в колыбели не кукла.
   — Добрый день, господин Йос. Вчера вас не было?
   — Да нет, я был здесь, но не решился подняться к вам. Мне сказали, у вас кто-то есть.
   — Это же был мой брат… Садитесь. Что там в пакете, Элси?
   — Духи, сударыня. «Осенний вечер».
   — Что вы делали, когда я приезжал?
   Девушки переглянулись и чуть не прыснули со смеху. Так бывало часто.
   Терлинку часто казалось, что он — взрослый человек, мешающий детям играть и секретничать.
   Секретничали они по любому поводу. Если они смеялись и он спрашивал над чем, они поддразнивали его добрых четверть часа, прежде чем просто сказать правду. Если они шептались, Терлинк чувствовал себя несчастным, пока ему не отвечали — правду или нет, не важно, — о каком секрете шла речь.
   Однажды в антверпенском зоологическом саду Йорис видел львят, которых по какой-то причине отделили от матери. Их было трое. Толстые, с блестящей шерстью, они забирались друг на дружку, хватали один другого то за лапу, то за ухо и потягивались с таким блаженноневинным видом, что это брало умиленных зрителей за душу.
   Вот такими в какой-то мере были и Лина с Манолой, так что в доме только Элси походила на взрослую, но эту взрослую никто не принимал всерьез, и суровость ее приобретала комедийный оттенок.
   А ведь здесь был и настоящий ребенок. Но с ним играли как с куклой.
   Играли с жизнью! Играли с Терлинком, или, точнее, с г-ном Йосом.
   — Почему вы не хотите мне сказать, что делали?
   — Мы спорили.
   — О чем?
   — Об очень важной вещи.
   — О какой?
   — О вас.
   Здесь все было не так, как всюду. Здесь не придавали значения ни времени, ни семье, что служит в жизни прочной опорой. Ели где и когда придется, прямо с подноса, и подносы валялись по всем углам. Спали когда хотелось, и если у вытянувшейся Манолы задиралось платье так, что обнажалось бедро, это ее ничуть не беспокоило.
   Терлинка прямо-таки подкинуло, когда она впервые объявила при нем:
   — Пойду пописаю.
   Она не закрыла дверь уборной, так что было все слышно.
   — Что же вы говорили обо мне? — настаивал он, не умея сравниться с ними в легкости общения.
   — Много чего. Манола вам расскажет.
   Он уже был сбит с толку, выглядел несчастным, и они расхохотались.
   — Почему она сразу не говорит?
   — Потому что!
   — Что — потому что?
   — Потому что сейчас она уведет вас к себе. В четыре я жду еще одного визита.
   — Чьего?
   — Вы не в меру любопытны, господин Йос. Принесите-ка мне ребенка. Его пора кормить.
   За муслином занавесок неясно маячили мачты судов на серебристом фоне не то моря, не то неба. Ребенок хныкал и замолчал, лишь когда уткнулся носом в материнскую грудь.
   — Ты заберешь господина Йоса, Манола?
   Та неохотно поднялась. Она, как всегда, была в шелках, как всегда, надушена. Несмотря на пресловутое «пойду пописаю», которого Терлинк никак не мог забыть, было трудно поверить, что она тоже подчиняется суровым законам человеческого существования — такой изнеженной и необычной казалась Манола.
   — Вы не боитесь, что мы поедем ко мне вместе, господин Йос? Ваша машина у подъезда? Нет? Подгоните ее к дверям, чтобы я не вымокла.
   Терлинк нехотя поднялся и подождал, пока Элси принесет его макинтош.
   Младенец продолжал сосать. Лина забеспокоилась: подруга снова скользнула к ней в туалетную.
   — Смотри не утащи мою помаду! Каждый раз ты что-нибудь да уносишь.
   Да, да, господин Йос. И не делайте, пожалуйста, такое лицо! Что с вами?
   Манолы боитесь?
   Он вышел, пятясь, оказался на лестнице вместе с Манолой и отправился за своим автомобилем, а она осталась в подъезде.
   За стеклами кафе Терлинк заметил наблюдавшую за ним Яннеке. Он распахнул дверцу, захлопнул ее, неловко тронул машину с места.
   — Надеюсь, вы знаете, где я живу? Улица Леопольда. Как раз за плотиной.
   Он нервничал и вел машину плохо.
   — Внимание! Здесь одностороннее движение. Сверните во вторую улицу слева…
   — Опять ее брат должен прийти? — спросил он, не отводя глаз от мокрой мостовой впереди.
   Манола не ответила.
   — Теперь направо. Сразу за той вон гостиницей. Второй дом.
   Она уже искала в сумочке ключ. И машинально проронила:
   — Правда, что, пока вы здесь, ваша жена медленно умирает?
   Самое странное заключалось в том, что в ее устах эти слова не прозвучали трагически. Там, в Верне, медленно умирает г-жа Терлинк? Что ж, видимо, это совершенно естественно.