Удержать от чего? И не для того ли, чтобы удержать, она хотела видеть меня либо врачом, либо священником?
   Она вела себя с сыном так же послушно, так же смиренно, как с отцом, и я редко видел ее сидящей за столом напротив меня: она старалась держаться при мне, словно простая служанка.
   Мне частенько приходилось вскакивать на мотоцикл и мчаться к своему старому собрату: я был новичок и во многих случаях становился в тупик.
   Понимаете, я старался. Стремился к совершенству.
   Считал, что коль скоро я врач, медицина для меня — священнодействие.
   — Папаша Кошен? — переспрашивал Маршандо. — Суньте ему таблеток франков на двадцать, и будет доволен.
   Аптеки в деревне не было, и я сам торговал тем, что прописывал.
   — Они тут все на одно лицо. Главное, не говорите вслух, что от лекарства им будет не больше пользы, чем от стакана воды. Они потеряют к вам доверие, и, что хуже всего, вы заработаете только на налоги да плату за патент.
   Побольше лекарств, друг мой! Побольше лекарств!
   И вот что забавно — как садовник старик Маршандо сам был похож на своих пациентов, над которыми так потешался.
   С утра до вечера он фаршировал землю самыми невероятными химикалиями: вычитает про них в рекламных проспектах и выписывает, не считаясь с расходами.
   — Лекарства! Наши не хотят, чтоб их вылечили; они хотят, чтоб их лечили… Главное, не говорите им, что они здоровы, не то пиши пропало.
   Доктор Маршандо вдовец, старшую дочь выдал за аптекаря из Ла-Рош, а младшая, двадцатилетняя Жанна, жила с ним.
   Я уже говорил и повторяю, что был преисполнен благих намерений. Я не знал даже, хороша ли Жанна собой. Зато знал: по достижении определенного возраста мужчина должен жениться.
   Жанна так Жанна! Она застенчиво улыбалась мне при каждом моем визите. Подавала стакан белого вина — это в наших краях традиция. Держалась скромно, неприметно. Вся была такая неприметная, что теперь, шестнадцать лет спустя, я делаю над собой усилие, чтобы вспомнить, как она выглядела.
   Она была кротка, как моя мать.
   Приятелей в деревне я не завел. В Ла-Рош-сюр-Йоне бывал редко, предпочитая в свободное время садиться на мотоцикл и уезжать на охоту или рыбную ловлю.
   Так сказать, ухаживать за Жанной мне не понадобилось.
   — По-моему, ты неравнодушен к Жанне, — сказала мать как-то вечером, когда мы молча сидели при лампе, дожидаясь отхода ко сну.
   — С чего ты взяла?
   — Она славная девушка. О ней худого не скажешь.
   Да, да, славная, одна из тех, что шьют к Пасхе новое летнее платье и шляпку, а ко Дню поминовения[2] — зимнее пальто.
   — Не вековать же тебе холостяком…
   Бедная мама! Она явно предпочла бы видеть меня священником.
   — Хочешь, я поспрашиваю, как она на твой счет?
   Мать нас и окрутила. Жениховство мое длилось год: в деревне спешка со свадьбой всегда расценивается как вынужденная.
   Я вновь вижу большой сад Маршандо, потом гостиную, где в камине пылали поленья и старый доктор незамедлительно засыпал в кресле.
   Жанна шила себе приданое. Затем настало время готовить подвенечное платье, наконец — составлять и пересоставлять список приглашенных, тратя на это целые вечера.
   Не так ли женились и вы, господин следователь? Под конец я, кажется, начал проявлять нетерпение. Когда я перед уходом обнимал Жанну в дверях, тепло ее тела кружило мне голову.
   Старый Маршандо был доволен: пристроена и младшая.
   — Вот теперь я заживу в свое удовольствие, — повторял он слегка надтреснутым голосом.
   Мы провели три дня в Ницце: денег на оплату временного заместителя у меня не было, и я не мог надолго оставлять пациентов.
   Мать моя получила дочь — и гораздо более послушную, чем если бы Жанна была ее собственным ребенком.
   Она продолжала вести хозяйство.
   — Что я должна делать, матушка? — с ангельской кротостью осведомлялась невестка.
   — Отдыхайте, дитя мое. В вашем положении…
   Жанна сразу же забеременела. Я собирался отправить ее рожать в Ла-Рош-сюр-Йон: мне было чуточку страшно. Тесть поднял меня на смех:
   — Здешняя повитуха сделает все ничуть не хуже. Она принимала добрую треть деревни.
   Тем не менее роды оказались трудными. И опять тесть подбадривал меня:
   — С моей женой в первый раз было еще хуже. Но увидите, во второй…
   Сам не знаю почему, я все время толковал о сыне, и женщинам, то есть матери и Жанне, запала в голову мысль о мальчике.
   Родилась, однако, девочка, а жена после родов три месяца пролежала в постели.
   Извините, господин следователь, что я пишу о ней с таким кажущимся безразличием. Дело, видите ли, в том, что я совсем не знал ее — ни тогда, ни после.
   Она была в моей жизни только декорацией, знаком подчинения условностям. Я был врачом, обзавелся кабинетом, светлым и веселым домом. Женился на приличной и послушной девушке. Она родила мне ребенка, и я в меру сил заботился о ней.
   Издалека все это кажется мне ужасным. Я ведь даже не попытался понять, что она такое на самом деле, о чем думает, чем живет.
   Четыре года мы спали с ней в одной постели. Коротали вечера в обществе моей матери, а иногда и папаши Маршандо, заглядывавшего к нам пропустить перед сном стаканчик.
   Теперь это для меня — как выцветшая фотография.
   Но, уверяю вас, я не возмутился бы, если бы судья, грозно указав на меня пальцем, возгласил:
   — Вы убили ее!..
   Это правда. Только я этого не знал. Если бы меня в упор спросили: «Любите ли вы жену?» — я совершенно искренне ответил бы: «Разумеется!»
   Жену полагается любить — так уж принято. А дальше я не заглядывал. Принято также делать с ней детей.
   Окружающие в один голос твердили мне:
   — В другой раз у вас получится здоровенький мальчуган…
   И я соблазнился перспективой заиметь здоровенького мальчугана. Матери это тоже было по душе.
   Ради здоровенького мальчугана, мысль о котором мне так вбили в голову, что она мало-помалу отождествилась с моими собственными желаниями, я и убил жену.
   Когда у Жанны после первого ребенка произошел выкидыш, я несколько встревожился.
   — Такое случается чуть не с каждой, — уверял меня тесть. — Вот попрактикуете несколько лет — сами убедитесь.
   — Она слабенькая…
   — Слабенькие-то — они самые живучие. Посмотрите на свою матушку.
   Я опять взялся за свое, господин следователь. Я сказал себе: «Доктор Маршандо старше меня, опытней, значит, он и прав».
   Здоровенький, очень здоровенький мальчуган весом не меньше шести кило: во мне при рождении было как раз столько!
   Жанна молчала. Неотступно ходила по дому вслед за свекровью:
   — Вам помочь, матушка?
   Я целыми днями раскатывал на своем мощном мотоцикле: то визиты, то рыбная ловля. Правда, я не пил…
   Никогда этого не любил. Да и Жанне почти не изменял.
   Вечера мы проводили втроем или вчетвером. Затем уходили к себе. Я шутливо бросал жене:
   — Будем делать сына?
   Жанна застенчиво улыбалась. Она была очень стеснительна.
   Она снова забеременела. Все ликовали и предсказывали мне желаемого шестикилограммового мальчугана.
   Я давал жене укрепляющее, делал ей уколы.
   — Повитуха в сто раз лучше всех этих чертовых хирургов, — внушал мне тесть.
   Когда пришлось накладывать щипцы, позвали меня.
   Я почти ничего не видел — глаза мне заливал пот. Тесть тоже был рядом: он метался взад и вперед, как потерявшая след собачонка.
   — Вот увидите, все кончится хорошо… Очень хорошо… — повторял он.
   Ребенка я принял. Толстую девчушку, которая лишь несколько граммов не дотянула до шести кило. Зато мать ее через два часа умерла, не упрекнув меня даже взглядом и только вздохнув:
   — Как жаль, что я такая слабая…

Глава 3

   Во время последней беременности жены я вступил в связь с Лореттой. Как в каждой деревне бывает свой пьяница, как в каждой семье кто-нибудь выпивает, так нет у нас ни одного села без особы, вроде Лоретты.
   Неплохая, в общем, девушка, она была служанкой у мэра и отличалась поразительной откровенностью, которая многим, несомненно, показалась бы цинизмом. Мать ее состояла в услужении у кюре, что ничуть не мешало Лоретте исповедоваться ему во всех своих прегрешениях.
   Вскоре после моего приезда в Ормуа она преспокойно, как старая знакомая, вошла ко мне в кабинет.
   — Я, как всегда, провериться, — объявила она, задирая юбку и стаскивая узенькие белые трусики, в обтяжку сидевшие на тугих ягодицах. — Старый доктор не рассказывал вам обо мне?
   Маршандо описал мне большинство пациентов, но по забывчивости или умышленно ни словом не обмолвился о Лоретте. Тем не менее она была завсегдатаем его кабинета. Закатав юбку выше талии, она без приглашения шмякнулась на узкую кожаную кушетку, согнула колени и с видимым удовольствием раздвинула пышные молочно-белые ляжки. Чувствовалось, что она готова пролежать в этой позе хоть целый день.
   Лоретта не пропускала ни одного случая переспать с мужчиной. Она призналась мне, что в дни, когда представляется такая возможность, ходит без трусиков — зачем терять время зря?
   — Я везучая: похоже, детей у меня не будет. Зато дурных болезней боюсь как огня. Вот и стараюсь почаще проверяться.
   Ко мне она заглядывала каждый месяц, иногда чаще.
   Исповедовалась примерно так же. Одним словом, проделывала нечто вроде генеральной уборки. Неизменно одинаковыми движениями стаскивала с себя трусики в обтяжку и укладывалась на кушетку.
   Я мог сойтись с нею еще при первом ее визите. Вместо этого я долгие месяцы желал ее. Думал о ней по вечерам в постели. Мне случалось, обнимая жену, закрывать глаза и мысленно представлять себе пышные белые ляжки Лоретты. Я так много думал об этом, что однажды, столкнувшись с ней на площади, не удержался и со смущенным смешком спросил:
   — Ты что не заходишь?
   Сам не знаю, почему я сопротивлялся так долго.
   Может быть, из-за возвышенных представлений о своей профессии, которых тогда придерживался. А может быть, причина тому страх, в котором меня воспитали.
   Она пришла. Проделала ритуальные телодвижения, бросая на меня сперва любопытные, потом насмешливые взгляды. Восемнадцатилетняя девчонка, она смотрела на меня, как взрослая женщина на ребенка, чьи мысли прочла наперед.
   Я покраснел, смутился. Неловко пошутил:
   — Со многими у тебя было за это время?
   И представил себе, как она смеется, когда мужчины, в большинстве случаев знакомые мне, опрокидывают ее навзничь.
   — А я, знаете, их не считаю. Получилось — и ладно. — Потом, нахмурясь от внезапной мысли, она выпалила:
   — Я вам противна?
   Тут я решился. В одно мгновение, как зверь, накинулся на нее и впервые занялся любовью у себя в кабинете.
   Более того, впервые делал это с женщиной, которая, не будучи профессионалкой, отличалась такой полной беззастенчивостью, думая лишь о наслаждении, умножая его всеми возможными средствами и подхлестывая себя самыми грубыми словами.
   После смерти моей жены Лоретта продолжала встречаться со мной. Затем стала появляться реже: она обручилась с одним, кстати очень стоящим, парнем. Но это ничему не помешало.
   Знала ли мать, что у меня со служанкой мэра? Я и сегодня ломаю над этим голову. Теперь, оказавшись по ту сторону, я часто задаю себе вопросы, касающиеся не только матери, но почти всех, кто меня окружал.
   Мать всегда двигалась бесшумно, как в церкви. Кроме случаев, когда ей приходилось выбираться из дому, она неизменно ходила в войлочных туфлях, и я не видел женщины, которая умела бы появляться и исчезать так беззвучно, словно растворяясь в воздухе. В раннем детстве это меня даже пугало: думаешь, что рядом ее нет, и вдруг утыкаешься ей в колени.
   — Так ты была здесь!
   Сколько раз я краснел, произнося эти слова!
   Нет, я не виню ее в излишнем любопытстве. Но думаю, что она подслушивала под дверями, всегда подслушивала. Думаю даже, что она не смутилась бы, если бы я сказал ей об этом. Когда веришь, что твое призвание — охранять, подслушивать естественно: кто охраняет, тот должен знать все.
   Было ли ей известно, что я спал с Лореттой еще при жизни Жанны? Не уверен. Но после смерти Жанны мать уже не могла этого не заметить. Теперь, спустя много лет, я отчетливо это сознаю. До сих пор слышу ее озабоченный голос:
   — Сдается, после свадьбы Лоретта переедет с мужем в Ла-Рошель: он там собирается снова пойти по торговой части.
   Как много я теперь понял! И кое-что пугает меня — пугает тем сильнее, что я прожил столько лет в полном неведении. Да и жил ли я на самом деле? Задаваясь этим вопросом, я неизменно прихожу к выводу, что мое прежнее существование было как бы сном наяву.
   Все было просто. Все устраивалось само собой. Дни текли один за другим, неторопливо, ровно, ритмично, и мне ни о чем не надо было беспокоиться.
   Да, все устраивалось само собой, если не считать моей тяги к женщинам. Подчеркиваю, не к любви, а именно тяги. Я считал, что положение местного врача обязывает меня к предельной осторожности. Меня преследовала боязнь скандала: на меня начнут указывать пальцем, в деревне вокруг меня вырастет незримая стена. Чем сильней мучило меня вожделение, тем сильней становился страх. Бывали ночи, когда он находил себе выход в чисто детских кошмарах.
   И я, господин следователь, поеживаюсь при мысли, что нашлась-таки женщина, которая разгадала меня, — моя мать. Я все чаще наведывался в Ла-Рош-сюр-Йон, одним махом долетая туда на своем большом мотоцикле. Там у меня завелись приятели — врачи, адвокаты; мы встречались в кафе, в глубине которого, у самой стойки, вечно торчали девицы. Я желал их почти два года, но ни разу не посмел увести хоть одну в какую-нибудь гостиницу по соседству.
   Возвращаясь в Ормуа, я обходил все улицы, все тропинки деревни в надежде встретить Лоретту где-нибудь в укромном месте.
   Вот до чего я дошел, и мать это знала. У нее на руках оставались две мои девочки, и, конечно, без работы она не сидела. Тем не менее убежден, что, лишь уступая мне, она согласилась наконец взять служанку, хотя ей очень не хотелось видеть у нас в доме постороннюю.
   Простите, господин следователь, что задерживаюсь на подробностях, которые, вероятно, покажутся вам отвратительными, но, на мой взгляд, они чрезвычайно важны.
   Служанку звали Люсиль, и приехала она, разумеется, из самого глухого захолустья. Было ей семнадцать. Тощая, с черными, вечно растрепанными волосами, она отличалась такой робостью, что стоило мне внезапно подать голос, как тарелки выскальзывали у нее из рук.
   Вставала она спозаранок, в шесть утра, первой спускалась вниз и разводила огонь, давая моей матери время побыть с внучками и обиходить их.
   Стояла зима. Я до сих пор вижу растапливаемую плиту, чувствую, как по дому разносится запах сырых, плохо разгорающихся дров, а затем аромат кофе. Почти каждое утро я под каким-нибудь предлогом заглядывал на кухню. Например, делал вид, что собираюсь в подвал за шампиньонами. Раз пятьдесят притворялся, будто сейчас полезу за ними в теплицу — и все для того, чтобы побыть наедине с Люсиль, которая, вставая, накидывала халат прямо на ночную рубашку и лишь после возвращалась наверх завершать свой туалет.
   От Люсиль пахло постелью, нагретым бельем, потом.
   О моих намерениях она, кажется, не догадывалась. Я всегда находил случай коснуться ее, задеть на ходу:
   — А ведь вы в самом деле слишком худенькая, бедная моя Люсиль!
   Эта придуманная мной уловка позволяла мне пощупать девушку; она не сопротивлялась — руки у нее были вечно заняты кастрюлями.
   На это ушли недели, нет — месяцы. Прошло еще много недель, прежде чем я начал заваливать ее на край стола — всегда в шесть утра, когда на улице было еще темно.
   Люсиль это не доставляло никакого удовольствия. Но она была рада тому, что доставляет его мне. Потом, поднявшись, она прятала лицо у меня на груди. И так тянулось до дня, когда она впервые осмелилась поднять голову и поцеловать меня в губы.
   Как знать? Не умри ее мать, оставив отцу семерых детей, не прикажи тот Люсиль вернуться на ферму и воспитывать их, многое, может быть, сложилось бы совсем по-иному.
   Вскоре после ее отъезда, недели, вероятно, через две, когда, лишившись служанки, мы вынуждены были пригласить помогать нам по дому одну из соседок, случилась неприятная история.
   Местная почтарка привела ко мне дочь, особу лет восемнадцати-девятнадцати, служившую в городе, — у нее оказались нелады со здоровьем.
   — Ничего не ест. Худеет. Голова кружится. Похоже, хозяин заставляет ее слишком много работать.
   Девица была машинисткой у страхового агента. Как ее звали — забыл, но внешность помню отчетливо: косметики побольше, чем у наших деревенских барышень, наманикюренные ногти, высокие каблуки, подчеркнутые формы.
   Собственно говоря, никакого умысла с моей стороны не было. Просто мы, врачи, особенно имея дело с девушками, у которых нередко бывают секреты от родителей, предпочитаем осматривать и расспрашивать их без свидетелей.
   — Поглядим, поглядим, госпожа Блен. Будьте добры немного подождать…
   У меня сразу создалось впечатление, что девчонка потешается надо мной. Интересно, неужели она заметила, что меня одолевает желание? Возможно. Я ничего не мог с собой поделать.
   — Держу пари, сейчас вы велите мне раздеться.
   С места в карьер, не дав мне даже рта раскрыть!
   — Впрочем, мне-то что! Все вы, доктора, одинаковые, верно?
   Преспокойно, как в спальне, она стащила с себя платье, посмотрелась в зеркало и поправила прическу.
   — Если предполагаете туберкулез, не стоит даже выслушивать: месяц назад я делала рентген.
   И наконец, повернувшись ко мне, осведомилась:
   — Комбинацию снять?
   — Не обязательно.
   — Как прикажете. Что я должна делать?
   — Лечь на кушетку и не двигаться.
   — Но вы же будете меня щекотать! Предупреждаю: я очень боюсь щекотки.
   Как и следовало ожидать, при первом же моем прикосновении ее начало корчить от смеха.
   Маленькая потаскушка, господин следователь! Я обозлился — я видел, что она ловит малейшие признаки моего смущения.
   — Не уверяйте, пожалуйста, что вам все это безразлично. Не сомневаюсь, будь на моем месте моя мать или любая другая старуха, вам не понадобилось бы заглядывать в такие места… Видели бы вы, какие у вас сейчас глаза!
   Я вел себя как идиот. Девица была уже с опытом — это я успел установить. Она заметила неопровержимые признаки моей растерянности, и это ее весьма позабавило — она рассмеялась во весь рот. Это я запомнил наиболее отчетливо: открытый рот, сверкающие зубы и острый розовый язычок совсем рядом с моим лицом. Я выдавил чужим, срывающимся голосом:
   — Не вертись… Не мешай…
   Тогда она принялась отбиваться:
   — Да вы что?! С ума сошли?
   Мне вспоминается еще одна деталь, которая должна была бы меня насторожить. Наша приходящая прислуга убирала в этот момент коридор за моим врачебным кабинетом, и швабра то и дело стукалась о дверь.
   Почему я не отступил при таких ничтожных шансах на успех? Девчонка повысила голос:
   — Сейчас же отпустите меня, или закричу!
   Прислуга, конечно, что-то услышала. Постучала. Открыла дверь и спросила:
   — Звали мсье?
   Не знаю, что она успела увидеть. Я промямлил:
   — Нет, Жюстина. Благодарю.
   Когда она вышла, потаскушка прыснула со смеху:
   — А, струсили? Так вам и надо! Я одеваюсь. Что вы наплетете моей мамаше?
   Мою мать ввела в курс дела Жюстина — тут уж я головой ручаюсь. Мать ни разу не заговорила со мной о случившемся, ни намеком, ни жестом не выдала себя, только в тот же вечер или наутро, с обычным отрешенным видом и словно рассуждая сама с собой, бросила:
   — Я все думаю: может, ты достаточно заработал, чтобы перебраться в город?
   И без всякого перехода, что также очень для нее характерно, добавила:
   — Видишь ли, туда нам рано или поздно все равно переезжать: твоим девочкам не годится ходить в деревенскую школу; их надо отдать в монастырь.
   Денег я хоть немного, но заработал и кое-что отложил. Тут мне помогла «профармацевтика», как выражаемся мы, доктора, то есть право сельского врача торговать медикаментами.
   Семья наша процветала. С остатков земли, спасенных матерью после несчастья, мы получали доход, не говоря уж о вине, каштанах, цыплятах, кроликах и, конечно, дровах.
   — Навел бы ты справки в Ла-Рош-сюр-Йоне…
   Суть заключалась в том, что я вдовел уже третий год, и мать полагала, что благоразумнее меня женить. Не вечно же ей будут попадаться податливые служанки, которые одна за другой находили бы себе женихов или уезжали в город на поиски лучших заработков.
   — С этим не горит, но думать пора уже сейчас.
   Мне-то хорошо и здесь и где угодно, да вот…
   Предполагаю также, матери не очень приятно было, что я, как покойный отец, не вылезаю из бриджей и сапог, тратя львиную долю досуга на охоту.
   Я был цыпленком, господин следователь, только не сознавал этого. Да, очень крупным цыпленком: рост — метр восемьдесят, вес — девяносто килограммов, но этот огромный цыпленок, источавший силу и здоровье, повиновался матери, как малое дитя.
   Я не сержусь на нее. Она положила жизнь на то, чтобы защищать меня. И была в этом не одинока.
   Иногда я спрашиваю себя, не был ли я отмечен неким знаком, по которому женщины определенного типа догадывались, что я такое, тут же загораясь желанием защищать меня от самого себя.
   Понимаю, этого не бывает. Но когда перебираешь в памяти каждый миг своей жизни, тебя постоянно подмывает сказать себе:
   — Это произошло так, как будто…
   Бесспорно одно: история с потаскушкой напугала мою мать. У нее был опыт — недаром мой отец слыл самым заядлым юбочником в округе. Сколько раз ей тайком сообщали:
   — Знаешь, бедная моя Клеманс, твой опять «начинил» девчонку Шаррюо.
   Отец действительно без зазрения совести «начинял» женщин — ну, продаст потом еще один кусок земли, и вся недолга. Он не пропускал ни одной — ни молодой, ни старой, ни шлюхи, ни девушки.
   В общем, поэтому меня и постарались женить.
   Я не возражал. Более того, не сознавал, что меня принуждают. И это — вы убедитесь — чрезвычайно важно. Я не бунтарь, а нечто прямо противоположное.
   Как я, по-моему, уже не раз говорил, я всю жизнь был преисполнен благим намерением спокойно и без затей трудиться ради одной лишь награды — сознания, что исполнил свой долг.
   Но нет ли в таком сознании привкуса горечи? Это другой вопрос, и я предпочту не спешить с ответом на него. Мне часто случалось по вечерам, глядя на белесое, словно выцветшее небо, вспоминать, как отец, вытянувшись во весь рост, лежал под стогом.
   Вы возразите: он пил, бегал за девками, а стало быть, не делал всего, что мог. Нет, он делал все, что мог, все, что ему дано было сделать.
   Я был всего лишь его сыном, представителем второго поколения, как вы — представитель третьего. И если я говорю о себе в прошедшем времени, то лишь потому, что теперь, очутившись по ту сторону, я вышел далеко за установленные рамки.
   Долгие годы я исполнял все, чего от меня хотели, исполнял, не бунтуя и почти не притворяясь. Несмотря на свое широкое лицо типичного брахикефала[3], я был старательным студентом. Несмотря на неприятную историю с маленькой потаскушкой, я был добросовестным сельским врачом.
   Знаете ли, я, даже убежден, что я просто хороший врач. В обществе более ученых или напыщенных коллег я либо отмалчивался, либо шутил. Я не читал медицинских журналов. Не ездил на конгрессы. Сталкиваясь с недугом, порой становился в тупик, и мне случалось под любым предлогом выходить в соседнюю комнату, чтобы заглянуть в Сави[4].
   Но я чувствую болезнь. Обнаруживаю ее, как собака — дичь. Ловлю ее чутьем. В первый же день, когда меня привели в ваш кабинет во Дворце правосудия, я…
   Вам смешно, господин следователь? Тем хуже. Но все-таки предупреждаю: обратите внимание на свой желчный пузырь. И простите мне мое профессиональное тщеславие, нет, тщеславие вообще. Должно же и мне хоть что-то остаться, как говаривал я в детстве!
   Теперь, кажется, пора поговорить об Арманде, моей второй жене, которую вы видели во время допроса свидетелей.
   Выглядела она очень эффектно, с этим согласны все, и я говорю о ней без малейшей иронии. Может быть, чересчур «женой доктора из Ла-Рош-сюр-Йона», но не упрекать же ее за это!
   Она — дочь одного из тех, кого в наших краях до сих пор именуют землевладельцами, то есть человека, которому принадлежит несколько ферм и который живет в городе на доходы с них. Подлинный он дворянин или же, как большинство мелких вандейских помещиков, самочинно пристроил к фамилии частицу «де» — не знаю.
   Во всяком случае, звали его Илер де Ланюсс.
   Как по-вашему, Арманда красива? Меня в этом столько раз убеждали, что я совершенно сбит с толку, хотя готов верить: так оно и есть. Женщина она рослая, статная, хотя теперь чуть склонна к полноте.
   Мамаши в Ла-Рош-сюр-Йоне любят внушать дочерям:
   — Учитесь ходить, как госпожа Алавуан.
   Она, как вы видели, не идет, а плывет. И движется и улыбается так естественно и непринужденно, что улыбка кажется непостижимо таинственной.
   Мать моя на первых порах без устали твердила:
   — У нее поступь королевы.
   Арманда — вы сами в этом убедились — произвела сильное впечатление на судей, присяжных и даже газетчиков. Я заметил, что, когда она давала показания, люди с любопытством поглядывали на меня, и прочитать их мысли было нетрудно: