— Я спросила Арманду, как ей больше нравится, и приготовила по ее рецепту. Правда, вкусно?
   Арманда сразу же стала называть меня Шарлем и сама попросила называть ее по имени. Кокетства в ней не было. Даже выйдя за меня, она продолжала одеваться подчеркнуто строго, и, помнится, кто-то сказал о ней:
   — Госпожа Алавуан — ходячая статуя.
   После выздоровления Анны Мари она почти ежедневно навещала ее. Мать часто не успевала погулять с внучками, и тогда Арманда отправлялась с ними на воздух в парк префектуры.
   Мать сказала мне:
   — Она очень любит наших девочек.
   Один из моих пациентов ляпнул:
   — Только что встретил вашу жену с дочурками на углу улицы Республики.
   И как-то, когда мы всей семьей сидели за столом, Анна Мари с важным видом заявила:
   — Мне так велела мама Арманда.
   Задолго до нашей свадьбы, состоявшейся полгода спустя, Арманда уже управляла моим домом и семьей.
   Еще немного, и в городе меня звали бы не «доктор Алавуан», а «будущий муж госпожи Арманды».
   Вправе ли я утверждать, что не хотел этого? Нет, я не возражал. Прежде всего, мне надо было думать о дочерях. «Они будут так счастливы, что у них есть мама…»
   Мать моя старела, но отказывалась с этим примириться и с утра до вечера сновала по дому, растрачивая последние силы.
   Ну, полно! Я обязан быть до конца искренним, господин следователь, иначе и писать не стоит. Вот два слова, подытоживающих мое тогдашнее состояние:
   Во-первых, трусость.
   Во-вторых, тщеславие.
   Трусость — потому что у меня не хватило духу отрезать: «Нет». Против меня были все. Все, словно по молчаливому уговору, подталкивали меня к браку.
   А я не желал эту изумительную женщину. Я не особенно желал и Жанну, свою первую жену, но был в то время молод и женился просто, чтобы жениться. Вступая с ней в брак, я не знал, что мне предстоит постоянно терзаться желанием изменить ей.
   С Армандой я знал это заранее. Признаюсь вам в смешной вещи. Если бы, предположим, не существовало ни условностей, ни так называемой житейской мудрости, я предпочел бы жениться не на дочери господина Илера де Ланюсса, а на Лоретте из Ормуа, деревенской девушке с пышными белыми ляжками.
   Да что там Лоретта! Я предпочел бы служаночку Люсиль, с которой мне однажды приспичило заняться любовью, когда она чистила обувь. Так и не успев поставить ботинок на пол, Люсиль комично держала его в руке.
   Но я перебрался в город. Обзавелся красивым домом.
   Скрип шагов по мелкому гравию аллеи и тот был для меня приметой роскоши. В конце концов я позволил себе приобрести вещь, о которой давно мечтал, — поливальную установку для лужаек.
   Я ведь неспроста уверял вас, господин следователь, что разница в целое поколение значит очень немало.
   Арманда обогнала меня не знаю уж на сколько поколений. Вероятнее всего — таких примеров в Вандее сколько угодно, — предки ее разбогатели за счет национальных имуществ[6] в годы Революции, а потом украсили свою фамилию частицей «де».
   Как видите, я делаю все, что в моих силах, чтобы держаться как можно ближе к правде. Приближусь я к ней еще больше или чуточку отступлю от нее — теперь это, в сущности, не имеет значения. Я считаю себя настолько искренним, насколько это в человеческих силах.
   И в мыслях у меня ясность, какая появляется лишь после того, как оказываешься по ту сторону.
   Тем не менее я полностью отдаю себе отчет в собственном бессилии. Все, что я говорю, — правда и в то же время ложь. А ведь много-много вечеров подряд, вытянувшись на постели рядом с Армандой и силясь уснуть, я спрашивал себя, почему, собственно, она здесь.
   Сегодня я задаю себе тот же вопрос и боюсь, что, прочитав мое письмо, вы тоже зададитесь им — только применительно к себе.
   Я женился на Арманде. В тот же вечер она очутилась в моей постели. В тот же вечер я занялся с ней любовью, и это не доставило радости ни ей, ни мне; я стеснялся своей потливости, своей неловкости и неопытности.
   Знаете, что было труднее всего? Целоваться с Армандой из-за постоянной улыбки, играющей у нее на губах.
   Прошло десять лет, но мне по-прежнему кажется, что она потешалась надо мной, когда я «вскакивал в седло», как выразился бы мой отец.
   Чего я только не передумал о ней! Вот вы не видели нашего дома. Любой ларошец скажет, что это одно из самых уютных жилищ в городе. Даже наша старая мебель настолько посвежела, что мы с матерью едва узнавали ее.
   Но для меня дом навсегда стал домом Арманды.
   Здесь вкусно кормили, но это была ее кухня.
   Знакомые? Через год я уже считал их не своими, а ее знакомыми.
   Позднее, когда произошли известные события, все, даже те, в ком я видел близких друзей, кого знал со студенческих, а то и с детских лет, — все, как один, встали на ее сторону.
   — Счастливчик! Откопать себе такую жену!
   Да, господин следователь. Да, господа. Я смиренно признаю это. И как раз потому, что десять лет изо дня в день признавал это, я…
   Довольно! Я опять срываюсь. Но мне так явственно почудилось: еще одно усилие — и я доберусь до самой сути!
   В медицине самое главное — диагноз. Как только болезнь распознана, остается лишь лечить или браться за скальпель. Вот я и стараюсь распознать болезнь.
   Я не любил Жанну и никогда не задумывался, люблю ее или нет. Я не любил ни одну из женщин, с которыми спал. Мне это попросту было ни к чему. Да что там! Мне казалось, что слово «любовь» нельзя употреблять без стыда, кроме как в вульгарном обороте «заниматься любовью».
   Слово «сифилис» и то лучше: оно, по крайней мере, выражает то, что обозначает.
   Разве в деревне говорят «любовь»?
   Нет, у нас скажут иначе:
   — Я огулял такую-то.
   Мой отец горячо любил мою мать, и тем не менее я уверен: он никогда не говорил с ней о любви. Не помню также, чтобы моя мать произнесла хоть одну из тех сентиментальных фраз, какие слышишь в кино или читаешь в романах.
   С Армандой я тоже не говорил о любви. Как-то вечером, когда мы ужинали все вместе, разговор зашел о цвете гардин для новой гостиной. Арманда считала, что они должны быть красными, ярко-красными; мать это привело в ужас.
   — Извините, — спохватилась Арманда. — Я говорю об этом так, словно я у себя.
   И тут без раздумий, не понимая даже, что говорю, и словно отпуская банальный комплимент, я выпалил:
   — Почему бы и нет? Это зависит только от вас.
   Так я сделал предложение и больше не произнес об этом ни слова.
   — Вы шутите, Шарль.
   Бедная мама поддержала меня:
   — Шарль говорит серьезно.
   — Вы действительно хотите, чтобы я стала госпожой Алавуан?
   — Девочки, по крайней мере, будут очень довольны, — продолжала мать, перехватив у меня инициативу.
   — Как знать!.. А вы не боитесь, что я принесу вам слишком много беспокойства?
   Если бы мама знала!
   Заметьте, Арманда всегда была с нею предупредительна. Она вела себя именно так, как положено жене врача, пекущейся об уюте, покое и репутации мужа.
   Она с неизменным тактом, как вы могли убедиться в зале суда, всегда делает то, что должна делать.
   Разве не было ее первой обязанностью отесать меня, коль скоро более развитой из нас двоих была она, а я всего лишь деревенский провинциал, решивший сделать карьеру? Разве не должна была она стараться привить мне более тонкие вкусы, окружить моих дочерей более интеллектуальной атмосферой, чем та, к которой привыкли мы с матерью?
   Эту задачу она выполнила с присущим ей умением, с безупречным тактом.
   Ох, уж это словечко!
   — Она безупречна! — на все лады жужжали мне в уши целых десять лет. — Ваша жена — сама безупречность!
   Я возвращался к себе, настолько подавленный собственной неполноценностью, что готов был предпочесть обедать на кухне в обществе прислуги.
   Что касается мамы, господин следователь, то ее одевали теперь пристойным и подобающим образом, в черный или серый шелк, ей переменили прическу — прежде шиньон всегда сползал у нее на затылок — и усадили в гостиной за премиленький рабочий столик.
   Заботясь о ее здоровье, ей воспретили спускаться вниз раньше девяти утра и стали подавать завтрак в постель, хотя в деревне она сперва кормила скотину — коров, кур, свиней — и лишь потом садилась за стол. На праздники и ко дню рождения ей дарили красивые, изящные вещи, в том числе старинные драгоценности.
   — Ты не находишь, Шарль, что у мамы несколько усталый вид?
   Ее попытались даже послать в Эвиан[7] на воды — у нее стала пошаливать печень, но тут вышла осечка.
   Все это прекрасно, господин следователь. Все, что делала, делает и будет делать Арманда, всегда прекрасно. Понимаете ли вы, в какое это приводит отчаяние?
   Давая показания, она не выглядела ни страдающей, ни разгневанной супругой. Не надела траур. Не призывала на мою голову месть общества и не пыталась разжалобить присяжных. Держалась просто и спокойно.
   Словом, была сама собой, спокойной и невозмутимой.
   Именно она додумалась обратиться к мэтру Габриэлю, «первой глотке» Парижа, а заодно и самому дорогому из адвокатов; она же сообразила, что коль скоро я до некоторой степени ларошец, будет очень импозантно, если Вандею представит на суде лучший ее адвокат.
   На вопросы она отвечала с восхитившей всех естественностью, и мне иногда казалось, что часть присутствующих готова ей зааплодировать.
   Вспомните, какой тон она взяла, когда заговорила о моем преступлении:
   — Мне нечего сказать об этой женщине. Несколько раз я принимала ее у себя, но знала плохо.
   Никакой злобы — не преминули подчеркнуть газеты.
   Почти никакой горечи. И сколько достоинства!
   Вот, господин следователь, я, кажется, и нашел нужное слово. Арманда вела себя достойно. Она — само достоинство. А теперь попробуйте представить себе — десять лет кряду с глазу на глаз с воплощенным достоинством, вообразите себя в одной постели с олицетворением этого самого достоинства!
   Что ж, я виноват. Все было ложью, архиложью. Я это знаю, но понял только сейчас. Я должен был бежать очертя голову. И все-таки я обязан объясниться, попробовать втолковать вам, в каком душевном состоянии жил все годы супружества.
   Вам никогда не снилось, будто вы женились на своей школьной учительнице? А со мной это произошло, господин следователь. Мы с матерью десять лет провели в школе, зарабатывая хорошие отметки и страшась плохих.
   Мама там и осталась.
 
 
   Предположите, что жарким августовским днем вы идете по тихой провинциальной улице. Она разделена надвое границей света и тени.
   Вы шагаете по залитому солнцем тротуару, ваша тень — вместе с вами, почти рядом; вы видите ее, видите, как переламывается она на углу, который образуют с тротуаром белые стены домов.
   Вдруг сопутствующая вам тень исчезает.
   Она не меняет места. Не оказывается у вас за спиной, потому что вы неожиданно двинулись в другом направлении. Повторяю, она просто исчезает.
   И вот вы — на улице! — внезапно остаетесь без тени.
   Вы осматриваетесь — ее нет. Вы глядите себе под ноги — они стоят в озерке света.
   Дома на другой стороне продолжают отбрасывать живительную тень. Мирно болтая, вас обгоняют двое прохожих, и перед ними, с той же скоростью, в точности повторяя их телодвижения, шествуют две тени.
   Вдоль тротуара бежит собака. У нее тоже есть тень.
   Вы трогаете себя руками. Тело ваше на ощупь такое же, как всегда. Вы торопливо делаете несколько шагов и останавливаетесь как вкопанный в надежде, что тень появится снова. Вы бежите. Она все не появляется. Вы оборачиваетесь. На сверкающих плитах тротуара по-прежнему ни одного темного пятна.
   Мир полон успокоительной тени. Вот, например, церковь на площади: тень от нее накрывает большое пространство — там, в холодке, нежится стайка стариков.
   Нет, это не сон. У вас на самом деле нет больше тени, и вот, в тревоге, вы обращаетесь к прохожему:
   — Извините, мсье…
   Он останавливается. Смотрит на вас. Значит, вы существуете, хотя и лишены своей тени. Прохожий ждет, когда вы скажете, что вам нужно.
   — Рыночная площадь — это вон там?
   Он принимает вас за ненормального или приезжего.
   Представляете себе, как страшно скитаться вот так в мире, где у каждого есть своя тень?
   Не знаю, пригрезилась мне такая картина или я где-то об этом читал[8]. Вначале я хотел только прибегнуть к сравнению, но затем мне показалось, что тревога человека без тени — знакомое мне состояние, что я уже испытывал его, что оно пробуждает во мне смутные воспоминания.
   Целых пять-шесть лет — не помню уж точно, сколько — я расхаживал по городу, как все люди. Думаю, что если бы меня спросили: «Вы счастливы?» — я рассеянно бросил бы: «Да».
   Как видите, то, что я сказал выше, не совсем точно.
   Дом мой благоустраивался, мало-помалу становясь все более уютным. Дочери росли, старшая уже пошла к причастию. Клиентура расширялась — правда, не за счет богачей, а скорее за счет людей маленьких. Это приносит меньше, чем визиты, зато они платят наличными — иные входят к вам в кабинет, уже держа в руке гонорар за консультацию.
   Я научился прилично играть в бридж, и это заняло меня на долгие месяцы. Мы купили автомобиль, и это заполнило жизнь еще на какое-то время. Я вновь начал играть в теннис, поскольку в него играла Арманда, и этого хватило на множество вечеров.
   Короче, все эти мелкие затеи, надежды на новые улучшения быта, ожидание никчемных удовольствий, заурядных развлечений, ерундовых радостей заполнили пять-шесть лет моей жизни.
   — Будущим летом поедем отдыхать на море.
   На следующий год — зимний спорт. Через год — еще что-нибудь.
   Что касается истории, навеявшей мне сравнение с исчезнувшей тенью, то она случилась не вдруг, как с моим человеком на улице. Но я не нахожу более удачного сравнения.
   Не могу даже сказать, в каком точно году это произошло. Внешне я не изменился, аппетит у меня не ухудшился, и работал я по-прежнему с охотой.
   Просто настал момент, когда я посмотрел на все, что окружало меня, иными глазами и увидел город, показавшийся мне чужим, — красивый, светлый, ухоженный, чистенький город, где каждый приветливо раскланивался со мной.
   Почему же у меня возникло ощущение пустоты?
   Я посмотрел на свой дом и спросил себя, почему этот дом мой и какое отношение имеют ко мне эти комнаты, сад, решетка, украшенная медной дощечкой с моей фамилией.
   Я посмотрел на Арманду, и мне пришлось напомнить себе, что это моя жена.
   Почему?
   А эти девочки, называющие меня папой…
   Повторяю, это произошло не вдруг, иначе я бы забеспокоился и обратился за советом к одному из коллег.
   Что я делал в этом городке, в уютном красивом доме, среди людей, улыбавшихся и по-приятельски пожимавших мне руку? И кто установил распорядок, которому я изо дня в день следовал так неукоснительно, словно от этого зависела моя жизнь? Нет, так, словно еще в начале времен Творец решил что этот распорядок будет моим.
   У нас часто — иногда несколько раз на неделе — бывали гости. Появились друзья со своими привычками и пристрастиями — для каждого свой день и свое кресло.
   И я, не без тайного ужаса поглядывая на них, думал:
   «Что у меня с ними общего»?
   Впечатление было такое, словно мое зрение стало слишком острым — например внезапно начало воспринимать ультрафиолетовые лучи. И я, единственный, кто вот так видит вещи, одиноко бреду по миру, даже не подозревающему, что со мной творится.
   Словом, долгие годы я жил, не замечая самого себя.
   Добросовестно, изо всех сил делал то, что велят, не спрашивая — зачем, не пытаясь ни в чем разобраться.
   У мужчины должна быть профессия — мать сделала из меня врача. У него должны быть дети — у меня они есть. Ему нужны дом и жена — я ими обзавелся. Ему нужно развлекаться — я разъезжал на машине, играл в бридж и теннис. Ему нужен отдых — я возил семью на море.
   Семья! Я глядел на своих домашних, когда они собирались в столовой, и у меня появлялось смутное ощущение, будто я их не знаю. Я смотрел на дочерей. Все уверяли, что они на меня похожи. В чем? Почему? И что вон та женщина делает в моем доме, в моей постели?
   А люди, которые терпеливо ожидают в приемной и которых я, одного за другим, впускаю в кабинет?..
   Почему?
   Я тянул повседневную лямку. Нет-нет, я не чувствовал себя несчастным. Мне лишь казалось, что я двигаюсь в пустоте.
   И тогда во мне понемногу родилось неясное желание, настолько неясное, что я не знаю, как о нем заговорить.
   В перерыве между завтраком и обедом моя мать иногда объявляет: «Кажется, я чуток проголодалась».
   Она не уверена в этом. У нее просто посасывает под ложечкой, и она подавляет неприятное ощущение, наспех проглатывая тартинку с сыром.
   Я, без сомнения, тоже был голоден — вот только чего мне хотелось?
   Это пришло так незаметно, что я с точностью до года не могу определить, когда началось недомогание. Я не отдавал себе в нем отчета. Мы ведь все приучены верить, что жизнь есть жизнь, что мир прекрасно устроен, что нужно делать то-то и то-то — иначе нельзя.
   Я пожимал плечами: «Пустое! Легкое переутомление…»
   Может быть, виной всему Арманда, слишком уж крепко затянувшая поводья? В один прекрасный день я пришел именно к такому выводу, и с тех пор она стала всегда или почти всегда олицетворять для меня наш чересчур спокойный город, чересчур упорядоченный дом, семью, работу, словом, все чересчур повседневное в моем существовании.
   «Это ей хочется, чтобы так было…»
   Она — и никто другой — мешает мне быть свободным, жить, как подобает мужчине. Я наблюдал за нею, следил.
   Любое ее слово, любой жест укрепляли меня в этой мысли.
   «Это она постаралась, чтобы моя жизнь стала такой, а я жил по ее указке».
   Вот что я теперь понял, господин следователь: Арманда понемногу отождествилась в моих глазах с судьбой.
   И, ропща на судьбу, я неизбежно должен был взбунтоваться против Арманды.
   «Она так ревнива, что не дает мне ни минутки свободы».
   Из ревности? А не потому ли, что убеждена: место жены — рядом с мужем?
   Примерно в это же время я поехал в Кан: умерла моя тетка. Поехал один. Не помню, что задержало Арманду — наверняка болезнь одной из девочек: они вечно хворали, то одна, то другая.
   Проходя мимо того переулка, я вспомнил о девушке в красной шляпе, и меня как жаром обдало. Мне почудилось, что я понимаю, чего мне недостает. Вечером я как был, в трауре, отправился в пивную Шандивера. Она почти не изменилась, только освещение стало поярче и еще, по-моему, увеличился зал: его раздвинули в глубину.
   Я обшарил помещение глазами: мне хотелось вновь пережить былое приключение. Я с внутренней дрожью всматривался во всех женщин без кавалера. Ни одна даже отдаленно не напоминала ту, давнюю.
   Ну и пусть! Я испытывал потребность обмануть Арманду, обмануть свою Судьбу, притом как можно грязнее, и выбрал пухлую блондинку с вульгарной улыбкой и золотым передним зубом.
   — Ты не здешний, правда?
   Она отвела меня не к себе, а в маленькую гостиницу за церковью Сен-Жан. Раздевалась с такими профессиональными ухватками, что меня замутило, и был момент, когда я уже собрался уйти.
   — А сколько заплатишь?
   И тут на меня накатило. Это было как жажда мести — другого слова не подберешь. Девица лишь удивленно повторяла, посверкивая золотым зубом:
   — Ну, старина!..
   Так я впервые изменил Арманде. Я вложил в это столько неистовства, как если бы пытался любой ценой вернуть себе утраченную тень.

Глава 5

   Вокзальные часы, похожие на повисшую в вечерней мгле большую красноватую луну, показывали без шести семь. Точно в ту секунду, когда я распахнул дверцу такси, минутная стрелка прыгнула вперед на одно деление, и я отчетливо вижу ее резкий скачок, а потом дрожь, словно она слишком сильно разбежалась и теперь ей трудно было остановиться. Раздался паровозный свисток — это, несомненно, мой поезд. Я был нагружен кучей пакетов, грозивших развязаться. У шофера не нашлось сдачи с кредитки, которую я протянул. Шел проливной дождь, и я, стоя в луже, вынужден был расстегнуть пальто, затем пиджак и вывернуть карманы в поисках мелочи.
   Впереди моего такси остановилось другое. Из него выскочила молодая женщина, поискала взглядом носильщика — в непогоду их никогда не оказывается на месте — и устремилась к вокзалу, нагруженная двумя довольно тяжелыми на вид чемоданами.
   Минуту спустя я стоял позади нее у кассы.
   — Один второго класса до Ла-Рош-сюр-Йона.
   Через плечо незнакомки я увидел содержимое ее сумочки: носовой платок, пудреница, зажигалка, письма, ключи. Потом слово в слово повторил то, что сказала она:
   — Один второго класса до Ла-Рош-сюр-Йона.
   Затем подхватил пакеты и побежал. Какой-то железнодорожник распахнул передо мной застекленную дверь, но когда я вылетел на платформу, состав уже тронулся, а вскочить на ходу мешал мне мой дурацкий груз. С подножки мне подавал знаки мой приятель Дельтур, владелец гаража. Ужасно все-таки долго уходит поезд, на который ты опоздал: кажется, что вагоны так и будут без конца катиться вдоль перрона.
   Обернувшись, я обнаружил женщину с двумя чемоданами.
   — Прозевали! — вздохнула она.
   Это было первое слово, услышанное мной от Мартины. И сейчас, когда я написал его, оно впервые поразило меня.
   — Прозевали!..
   В этом есть что-то символическое, вы не находите?
   Я засомневался, ко мне ли она обращается. Вид у нее был не слишком огорченный.
   — Не знаете, когда будет следующий?
   — В десять двенадцать.
   И я взглянул на ручные часы, что было уж вовсе глупо: посреди платформы висели большие светящиеся часы.
   — Остается одно: сдать вещи на хранение, — бросила женщина, и я опять не понял, рассуждает она вслух или пытается завязать разговор.
   Перрон был крытый, но сверху, со стекол, стекали на путь крупные капли воды. Перрон всегда напоминает туннель, только в отличие от последнего освещен изнутри, зато темен по краям и оттуда в него врывается холодный ветер.
   Я машинально последовал за незнакомкой. Она не завлекала меня в полном смысле слова. Я не мог помочь ей тащить чемоданы, потому что и без того был изрядно нагружен; по дороге мне пришлось несколько раз останавливаться и подбирать пакеты, которыми я прямо-таки жонглировал.
   Не будь со мной спутницы, меня никогда бы не понесло в камеру хранения, Я предпочитаю брать вещи с собой в какое-нибудь знакомое кафе или ресторан. Вероятнее всего, я поужинал бы в привокзальном буфете и в ожидании поезда полистал газеты.
   — Вы из Ла-Рош-сюр-Йона?
   Я ответил утвердительно.
   — Господина Боке знаете?
   — Хозяин «Галереи»?
   — Да. Он владелец универмага.
   — Знаю. Он мой клиент.
   — А!
   Она с любопытством взглянула на меня: видимо, пытаясь угадать, чем я торгую. Потом опять раскрыла сумочку, вытащила сигареты и закурила. Меня поразила ее манера держать сигарету, но вот почему — сказать не берусь. Она держала ее как-то по-особому, очень необычно.
   Вдруг женщину затрясло. Дело происходило в декабре, господин следователь. Почти год назад, за неделю до Рождества. Потому я и был так навьючен.
   Я отвозил больного в Нант на срочную операцию. Ехать пришлось в карете «скорой помощи», почему со мной и не было моей машины. После формальностей в больнице хирург Гайар потащил меня к себе и угостил малиной на спирту, присланной ему из Эльзаса бывшим пациентом.
   — Сегодня ты обедаешь с нами. Да, да, старина.
   Сейчас жена вышла, но если к ее возвращению тебя не будет, она разозлится, зачем я тебя отпустил.
   Я объяснил, что мне совершенно необходимо уехать поездом шесть пятьдесят шесть: у меня на сегодня назначено двум больным, а тут еще Арманда надавала кучу поручений.
   Словом, фатальное стечение обстоятельств. Я битых два часа бегал по магазинам. Потерял бог весть сколько времени, подбирая пуговицы, хотя их преспокойно можно было найти и в Ла-Рош. Купил несколько безделок дочкам. А дождь зарядил с самого утра, и, перебираясь из магазина в магазин, я всякий раз прорывался сквозь завесу сверкающих струй.
   И вот я очутился в вестибюле вокзала в обществе женщины, которую не знал, которую даже толком не разглядел. Мы стояли с ней в пустой и просторной камере хранения. Кладовщик решил, что мы едем вдвоем. Если б не эта пустота, обволакивавшая нас и наводившая на мысль о некоей общности, я, скорее всего, с самым естественным видом постарался бы уйти.
   Но я не осмелился. Я видел, что моей спутнице холодно: на ней был темный английский костюм, элегантный, но легкий и короткий не по сезону; на голове — забавная крошечная шляпка, нечто вроде сдвинутого на лоб цветка из атласа. Несмотря на косметику, лицо у нее было бледное. Ее опять затрясло, и она выдавила:
   — Пойду выпью чего-нибудь горячего: надо согреться.
   — В буфет?
   — Нет, там ничего путного не бывает. Мне кажется, я видела где-то поблизости американский бар.
   — Вы впервые в Нанте?
   — Приехала сегодня утром.
   — Надолго в Ла-Рош?
   — Может быть, на годы, а то и навсегда. Все будет зависеть от вашего приятеля Боке.
   Мы направились к выходу. Я придержал дверь:
   — Вы позволите?
   Она даже не ответила. Мы пересекли площадь, увертываясь от машин, втянув голову в плечи и все убыстряя шаг из-за проливного дождя.