«Как только этому пентюху могла достаться такая жена?»
   Именно такое впечатление мы с ней производили, господин следователь. Да что там! Такое впечатление она производила на меня самого, и я долго был не в силах от него отделаться.
   Да и отделался ли? Я, вероятно, еще вернусь к этому вопросу. Он сложен, но я верю, что в конце концов разберусь в нем.
   Бывали вы в Ла-Рош-сюр-Йоне хотя бы проездом?
   Это не город в том смысле, какой мы, французы, вкладываем в это слово. Наполеон наспех построил его из стратегических соображений, и он лишен лица, которое придали другим городам медленный ход столетий и памятники, оставшиеся от многих поколений.
   Зато простора и солнца в нем много. Даже слишком.
   Этот город с его белыми домами вдоль чрезмерно широких бульваров и прямыми продутыми ветром улицами слепит глаза.
   Есть в нем и памятники. Прежде всего казармы — они повсюду. Затем конная статуя Наполеона посреди необъятной эспланады, где люди кажутся муравьями, префектура, гармонично вписавшаяся в окружающий ее парк, и…
   И все, господин следователь. Сверх того — торговая улица с магазинами для крестьян, приезжающих на ежемесячные ярмарки, театрик с дорическими колоннами, почта, больница, человек тридцать частных врачей, несколько адвокатов, нотариусы, стряпчие, торговцы недвижимостью, удобрениями, сельскохозяйственными машинами и дюжина страховых агентов.
   Добавьте сюда два кафе с постоянными посетителями, расположенные напротив статуи Наполеона, неподалеку от Дворца правосудия, внутренний двор которого наводит на мысль о монастыре, да вкусно пахнущие бистро вокруг Рыночной площади — и считайте, что обошли весь город.
   Мы с матерью и обеими моими дочерьми переехали туда в мае и обосновались в почти новом доме, отделенном от тихой улицы лужайкой и подстриженными вязами. Слесарь привинтил к решетке симпатичную табличку с моей фамилией, титулом «врач-терапевт» и часами приема.
   Впервые у нас была большая гостиная, настоящий салон с белыми панелями в человеческий рост и зеркалами над дверями, хотя деньги на обстановку мы наскребли лишь много месяцев спустя. Впервые появился у нас в столовой и электрический звонок для вызова прислуги.
   А ее мы наняли безотлагательно: было бы неприлично, если бы в Ла-Рош заметили, что моя мать сама занимается хозяйством. Разумеется, она им занималась, но благодаря прислуге условности были соблюдены.
   Как ни странно, я с трудом вспоминаю эту женщину, особу уже не первой молодости. Мать считает, что она была нам очень предана, и у меня не было оснований этому не верить.
   Я отлично помню два больших куста сирени по сторонам калитки. Пройдя через нее, пациенты, дорогу которым указывала специальная стрелка, попадали в аллею, вымощенную скрипевшим под ногой гравием и выводившую их не к подъезду, а к дверям приемной, где был электрический звонок. Таким образом, из кабинета я мог сосчитать своих клиентов и долгое время дела это не без тревоги, опасаясь, что не преуспею в городе.
   Все, однако, устроилось благополучнейшим образом.
   Я был доволен. Наша старая обстановка не гармонировала с домом, но зато давала нам с матерью пищу для ежевечерних разговоров о том, что мы прикупим по мере поступления денег.
   С ларошскими коллегами я был знаком еще до переезда, но шапочно, как скромный сельский врач с врачами департаментского центра.
   Их следовало пригласить к нам. Приятели твердили мне, что это необходимо. Мы с матерью сильно робели, но тем не менее решили устроить бридж и позвать человек тридцать.
   Вам не надоели эти мелочные подробности? Несколько дней в доме все стояло вверх дном. Я занимался винами, ликерами, сигарами, мать — сандвичами и пирожными.
   Мы гадали, сколько человек явится, и явились все, даже одна лишняя, и этой лишней особой, с которой мы были незнакомы и о которой даже не слышали, оказалась Арманда.
   Она пришла с одним из моих коллег, ларингологом, взявшим на себя труд развлекать ее — около года назад она овдовела. Большинство моих ларошских приятелей, сменяя друг друга, выводили ее в свет и всячески помогали ей рассеяться.
   Так ли было ей это нужно? Не берусь судить. Знаю одно: она была в черном с чуточкой фиолетового, а ее белокурые, с предельной тщательностью уложенные волосы казались тяжелой и пышной шапкой.
   Говорила она мало. Зато видела и замечала все, особенно то, чего не следовало замечать, и порой на губах у нее играла легкая улыбка, например когда моя мать, предложив гостям крохотные колбаски — ресторатор внушил ей, что это самый шик, — подала к ним наши красивые серебряные вилки, вместо того чтобы насадить их на штабики.
   Присутствие Арманды и неуловимая улыбка, скользившая по ее лицу, внезапно заставили меня осознать, как пусто у нас в доме. Наша скудная, расставленная как попало мебель показалась мне смешной, и у меня создалось впечатление, что наши голоса отражаются от стен, как в нежилой комнате.
   Стены в доме были почти голыми. Картин у нас никогда не было. Приобретать их нам и в голову не приходило. В Бурнефе наш дом украшали увеличенные фотографии да календари. В Ормуа я отдал обрамить несколько репродукций из художественных журналов, издаваемых для врачей фабрикантами фармацевтических товаров.
   Кое-какие из этих репродукций еще висели у меня, и теперь, на первом своем приеме, я сообразил, что мои коллеги наверняка уже видели их: все мы — или почти все — выписываем одни и те же журналы.
   Улыбка Арманды раскрыла мне глаза, хотя выражала она подчеркнутую благожелательность. А может быть, просто ироническую снисходительность. Ненавижу иронию — я плохо улавливаю ее. Как бы там ни было, мне стало не по себе.
   За бридж я не сел — игрок из меня в ту пору был никудышный.
   — Ну, пожалуйста! — настаивала Арманда. — Мне так хочется, чтобы моим партнером были вы. Вот увидите, все пойдет хорошо.
   Мать хлопотала изо всех сил, подстегиваемая боязнью совершить промах, навредить мне. Она извинялась за все. Извинялась слишком часто и с такой униженностью, что становилось неловко. Ох, до чего же заметно было, что она не привычна к таким вещам!
   В жизни я не играл хуже, чем в тот вечер. Карты плыли у меня перед глазами. Я забывал заказывать взятки.
   Когда подали закуску, я заколебался, взглянул на партнершу и еще больше покраснел от ее ободряющей улыбки.
   — Не торопитесь, — сказала она. — Пусть эти господа вас не смущают.
   Неприятная история произошла и с сандвичами — копченая семга оказалась чересчур соленой. К счастью, в тот вечер мы с матерью об этом не узнали — мы не ели сандвичей. Но утром она выгребла их целую кучу из-за шкафов и занавесей, куда они были деликатно засунуты гостями.
   Много дней подряд я думал о том, отведала ли их Арманда. Я не был влюблен в нее. Я не верил, что могу ее заинтересовать. Просто меня бесило воспоминание о ней, и я злился на то, что она дала мне почувствовать, как я неуклюж, чтобы не сказать — вульгарен. И в особенности — что она дала это почувствовать с таким благожелательным видом.
   На другой же день в кафе, куда я почти каждый вечер заходил выпить аперитив, мне кое-что рассказали о ней и ее жизни.
   У Илера де Ланюсса было не то четыре, не то пять дочек — точно не помню. Все они повыходили замуж еще до того, как Арманде исполнилось девятнадцать. Она поочередно училась пению, драматическому искусству, музыке и танцам.
   Как это нередко случается с младшими дочерьми, к моменту подлинного ее вступления в жизнь семья уже перестала существовать, и Арманда получила в просторном родительском доме на площади Буальдье почти столько же свободы, как если бы жила в семейном пансионе.
   Она вышла за музыканта, русского по происхождению, и тот увез ее в Париж, где они прожили лет шесть-семь. Я видел фотографии ее мужа: молодой человек с удивительно длинным и узким лицом, выражающим беспредельную тоску и ностальгию.
   У него был туберкулез. Чтобы увезти его в Швейцарию, Арманда истребовала свою часть материнского наследства; на эти деньги они уединенно прожили три года в высокогорном шале.
   Потом музыкант умер, но прошло еще несколько месяцев, прежде чем Арманда вернулась и заняла свое место в отцовском доме.
   Я не встречал ее целую неделю и часто думал о ней, но лишь потому, что она прочно ассоциировалась у меня с нашим первым приемом, а я старательно выискивал все новые промахи, совершенные тогда матерью и мною.
   Как-то вечером, потягивая аперитив в кафе «Европа», я через занавеску увидел Арманду. Ни на кого не глядя, она в одиночестве шла по тротуару. На ней был черный английский костюм такого элегантного и простого покроя, какой не часто встретишь в провинциальном городишке.
   Я ни капельки не взволновался. Только подумал о сандвичах, брошенных за шкафы, и воспоминание это меня отнюдь не порадовало.
   Несколько дней спустя, на бридже у одного из врачей, я вновь оказался за одним с нею столом.
   Я плохо знаю парижские обычаи. У нас каждый врач, каждый человек определенного круга устраивает минимум один бридж за сезон, так что раз-другой в неделю мы все обязательно сходимся вместе.
   — Как ваши дочурки? Мне рассказали, что у вас две прелестные малышки.
   Значит, она интересовалась мной? Я смутился и стал ждать: что там ей еще наплели?
   Арманда была уже не девочка. Ей перевалило за тридцать. Она побывала замужем. Будучи чуть моложе меня, она обладала куда большим житейским опытом, и это чувствовалось в любом ее слове, взгляде, жесте.
   У меня создалось впечатление, что она в известном смысле берет меня под свое покровительство. Между прочим, в тот вечер, за бриджем, она встала на мою защиту в связи с одним контрходом, на который я рискнул без достаточных шансов. Кто-то из игроков стал разбирать мои ходы.
   — Сознайтесь, — настаивал он, — вам просто повезло: вы ведь забыли, что десятка пик уже прошла.
   — Да нет же, Гранжан, — возразила Арманда с обычной невозмутимостью. — Доктор прекрасно знал, что делает. И вот доказательство: на предыдущем ходу он объявил черви, на что в противном случае никогда бы не рискнул.
   Это была не правда. Мы оба это знали. И я знал, что она это знает.
   Вы понимаете, что сие означало?
   Спустя несколько недель, в течение которых мы с Армандой встретились всего раза четыре, моя старшая дочь Анна Мари подхватила дифтерит. Как большинство докторских детей, мои девочки буквально коллекционировали все существующие инфекционные болезни.
   В городскую больницу я ребенка не отправил: в ту пору дело там, на мой взгляд, было поставлено неудовлетворительно. В частных клиниках свободных мест не нашлось.
   Я решил изолировать Анну Мари дома и, не очень полагаясь в смысле лечения на самого себя, обратился к моему приятелю-ларингологу.
   Звали его Данбуа. Он-то уж несомненно запоем читает репортажи о моем процессе. Это высокий худой мужчина с длиннющей шеей, крупным кадыком и глазами клоуна.
   — Прежде всего надо найти сиделку, — объявил он. — Сейчас я кое-куда позвоню, только, боюсь, без толку.
   Дифтерит так свирепствовал в департаменте, что сыворотку и то раздобыть было сложно.
   — Во всяком случае, вашей матушке нельзя ухаживать за больной и одновременно заниматься младшей.
   Не знаю еще, что предприму, но за дело берусь. Рассчитывайте на меня, старина.
   Я потерял голову. Страшно перепугался. Прямо-таки места себе не находил. И, говоря по правде, целиком положился на Данбуа — у меня словно парализовало волю.
   — Алло! Алавуан? Говорит Данбуа.
   Мы расстались всего полчаса назад.
   — Я все-таки нашел выход. Как я и думал, сиделки нарасхват даже в Нанте — эпидемия там еще сильней, чем у нас.. Но Арманда услышала, как я названиваю, и тут же предложила заняться вашей дочкой… Навык ухода за больными у нее есть. Женщина она разумная, нужным терпением обладает… Ждите ее через час, самое позднее — через два… Поставите ей раскладушку в комнате больной девочки, и вес.. Нет-нет, старина, ничуть это ее не затруднит, напротив… Признаюсь между нами, я очень доволен: это ее рассеет… Вы ее не знаете. Люди воображают: раз она улыбается, значит, пришла в равновесие. А мы с женой видимся с ней ежедневно и можем заверить вас: она выбита из колеи. Скажу по секрету, мы боялись даже, что дело кончится плохо… Словом, не будьте слишком щепетильны… Легче всего ей будет, если вы отнесетесь к ней, как к обыкновенной сиделке, не станете обременять ее излишним вниманием и целиком положитесь на нее во всем, что касается больной… Да, через час, самое позднее — через два… Она вам очень симпатизирует… Конечно… Только она не любит выставлять свои чувства напоказ… Сыворотку получим к вечеру… Занимайтесь своими пациентами, а в остальном положитесь на нас.
   Вот так, господин следователь, Арманда и вошла в мой дом — с дорожным саквояжиком в руке. Первое, что она сделала, — надела белый халат и упрятала свои светлые волосы под косынку.
   — Постарайтесь ни в коем случае не входить в эту комнату, — сказала она моей матери. — Вы сами понимаете, речь идет о здоровье вашей младшей внучки. Я принесла с собой электроплитку и все необходимое. Ни о чем не беспокойтесь.
   Несколькими минутами позже в коридоре за кухней я наткнулся на зареванную мать: она не хотела плакать на глазах у прислуги и тем более у меня.
   — Что с тобой?
   — Ничего.
   — За Анной Мари будет прекрасный уход.
   — Да.
   — Данбуа уверяет, что опасности нет, а он так не скажет, если есть хоть малейшее сомнение.
   — Знаю.
   — Чего же ты плачешь?
   — Я не плачу.
   Бедная мама! Она уже знала, что в дом вошла более сильная воля, перед которой ей с первого же дня придется отступить.
   Вы скажете, господин следователь, что я нарочно выискиваю смешные подробности. Но знаете, что, на мой взгляд, оказалось для матери самым болезненным? Электроплитка, которую другая предусмотрительно захватила с собой.
   Другая подумала обо всем, понятно? Ей никто не был нужен. Она не желала ни от кого зависеть.

Глава 4

   Это произошло на вторую ночь. Арманда, конечно, постучала, но ответа не услышала. Тогда она не повернула настенный выключатель, а сразу зажгла ночник у изголовья кровати, словно комната давным-давно была ей знакома. Я смутно почувствовал, что меня трогают за плечо. Сон у меня каменный. Волосы ночью растрепываются, отчего лицо кажется еще шире. Мне всегда жарко, и кожа наверняка блестела.
   Когда я открыл глаза, Арманда в белом халате и косынке сидела у меня на кровати.
   — Не волнуйтесь, Шарль, — невозмутимо сказала она. — Мне просто надо с вами поговорить.
   В доме слышалось что-то вроде мышиного топота — несомненно это мать: она почти не спит и сейчас, конечно, настороже.
   Арманда впервые назвала меня по имени. Правда, она долго вращалась в среде, где люди быстро сходятся.
   — Не бойтесь: Анне Мари не хуже.
   Халат Арманда надела прямо на белье, и местами он обрисовывал ее формы.
   — Анри, разумеется, превосходный врач, и мне не хотелось бы обижать его, — продолжала она. — Я только что имела с ним обстоятельный разговор, но он, кажется, мало что понял. Он слишком остро переживает свою ответственность, тем более — перед коллегой…
   Я дорого дал бы за возможность пройтись расческой по волосам и прополоскать рот. Но мне пришлось остаться под одеялом: пижама была слишком измята. Арманда догадалась налить мне стакан воды и предложить:
   — Сигарету?
   Сама она тоже закурила.
   — В Швейцарии мне случилось ухаживать за дочкой наших соседей — дифтерит, как у Анны Мари. Это чтобы вы знали, почему я немного разбираюсь в таких вещах.
   Кроме того, у нас с мужем была куча знакомых медиков, в том числе известных профессоров, и мы целыми вечерами обсуждали с ними…
   Мать, видимо, перепугалась. Я различил ее серый силуэт в рамке незапертой двери на фоне совсем уж темной лестничной площадки. Она была в халате, волосы накручены на бигуди.
   — Не тревожьтесь, мадам. Мне просто понадобилось проконсультироваться у вашего сына, как давать лекарства.
   Мать смотрела на наши сигареты, струйки дыма от которых смешивались в ярком ореоле ночника. Уверен, что больше всего ее задело именно это. Мы курили вдвоем на моей постели в три часа ночи!
   — Извините, я не знала. Услышала шум, думаю, пойду посмотрю…
   Она исчезла, и Арманда, словно нас не перебили, продолжала:
   — Анри ввел девочке двадцать тысяч единиц. Спорить я не решилась. Температура же вечером — да вы сами видели…
   — Спустимся ко мне в кабинет, — предложил я.
   Она отвернулась, чтобы дать мне влезть в халат.
   Приобретя более или менее приличный вид, я сумел набить трубку, и это кое-как привело меня в чувство.
   — А ночью сколько?
   — Сорок. Потому я вас и разбудила. Большинство моих знакомых профессоров относились к сыворотке иначе, нежели Анри. Один постоянно твердил мне:
   «Бить — так всерьез или вовсе не бить; либо массированная доза, либо ничего».
   Три года подряд в Нанте мой добрый учитель Шевалье со своей легендарной резкостью фальцетом вдалбливал нам то же самое: «А если больной после этого околеет, значит, сам и виноват».
   Я заметил, что на полках недостает нескольких книг по терапии, и сообразил: их унесла к себе Арманда.
   Битых минут десять она распространялась на тему о дифтерите, да так, как я в жизни бы не сумел.
   — Разумеется, вы можете позвонить доктору Данбуа.
   Но, по-моему, будет проще и не столь для него обидно, если вы сами примете решение и введете дополнительную дозу.
   Вопрос был нешуточный. С одной стороны, речь шла о моей дочери. С другой — о моем коллеге, о профессиональной ответственности, о том, что, мягко говоря, именуется бестактностью.
   — Пройдемте к ней.
   Комната Анны Мари уже перешла во владение Арманды, которая все в ней переделала на свой лад. Почему это чувствовалось еще с порога? И почему, невзирая на запах болезни и лекарств, я уловил в воздухе запах Арманды, хотя она даже не прилегла — раскладушка стояла застеленной?
   — Прочитайте этот параграф… Сали видите: почти все авторитеты того же мнения.
   Не в ту ли ночь, господин следователь, я действительно ощутил в себе душу преступника? Я уступил. Сделал так, как решила Арманда. И не потому, что поверил в ее правоту, или следовал наставлениям своего учителя Шевалье, или согласился с книгой, куда меня заставили заглянуть.
   Я уступил потому, что так хотела Арманда.
   Я полностью отдавал себе в этом отчет. На карте стояла жизнь моей любимой дочери. Даже с точки зрения врачебной этики я совершал серьезный проступок.
   Я совершил его, сознавая, что поступаю дурно. Сознавал так отчетливо, что трепетал при мысли, как бы в дверях опять не возник призрачный силуэт матери, Еще десять тысяч единиц. Арманда помогла мне сделать инъекцию. Освободила от всего, кроме самого укола. Пока я вводил лекарство, волосы ее коснулись моего лица.
   Меня это не взволновало. Я не желал ее и, думаю уже тогда был уверен, что никогда не пожелаю.
   — А теперь ложитесь. С восьми у вас прием.
   Спалось мне плохо. В полудреме я томился предчувствием чего-то неотвратимого. Не воображайте, что я придумываю все это задним числом. Несмотря на тревогу и ощущение неловкости, я был даже доволен.
   Я твердил себе: «Это не я. Это она».
   В конце концов я уснул. А когда утром спустился вниз, Арманда дышала воздухом в саду, и под халатом у нее было надето платье.
   — Тридцать девять и две, — весело объявила она. — Под утро девочка так потела, что дважды пришлось менять простыни.
   Ни она, ни я ничего не сказали доктору Данбуа.
   Молчать Арманде не стоило никакого труда. Зато я при встречах с ним всякий раз прикусывал себе язык.
   То, что я рассказал вам, господин следователь, и есть история моего брака. Арманда вошла в наш дом без всяких предложений с моей стороны. Уже на следующий день все важнейшие решения принимала — или заставляла принимать меня — она.
   С тех пор как Арманда появилась у нас, мать стала похожа на боязливую серую мышку. Она бесшумно мелькала за дверями и опять извинялась по любому поводу.
   Тем не менее сначала она стояла на стороне Арманды.
   Вы видели мою жену уже сорокалетней и только в зале суда. Но и десять лет назад ее отличали та же уверенность в себе, та же врожденная способность подчинять себе окружающих и, я сказал бы, незаметно командовать ими. Разве что тогда она была чуть пообтекаемей — не только в физическом, но и в моральном смысле.
   Отныне наша прислуга обращалась за распоряжениями только к ней и десять раз на дню повторяла:
   — Мадам Арманда сказала… Мадам Арманда велела…
   Позднее я много размышлял: не с обдуманным ли заранее планом она вызвалась ухаживать за Анной Мари? Согласен, это вздор. Я не раз задавал себе этот вопрос. С точки зрения чисто материальной было ясно, что, истратив материнское наследство на лечение мужа, она сидела теперь на шее у отца. Но он располагал изрядным состоянием, которое после его смерти, даже будучи разделено между пятью дочерьми, обеспечило бы каждой кругленькую сумму…
   Я учитывал также, что старик — маньяк и деспот, слывущий «оригиналом», что в наших краях означает очень многое. Верх над ним Арманде было ни за что не взять, и я убежден: в доме на площади Буальдье ей приходилось ходить по струнке.
   Не здесь ли ключ к разгадке? Я не богат. Профессия моя, коль скоро ею занимается человек, знающий пределы своих возможностей, а я именно таков, не позволяет сколотить состояние и зажить на широкую ногу.
   Я некрасив, господин следователь… Словом, я строил самые рискованные предположения: мое кряжистое мужицкое тело, лоснящаяся от здоровья физиономия, рост и вес, наконец… Вы же знаете: утонченнейшие дамы и те иногда…
   Нет! Теперь я знаю: сексуально Арманда в норме, даже ниже нормы.
   Остается одно объяснение. У отца она жила как в меблированных комнатах. У нее не было дома.
   В наш она вошла случайно, благодаря стечению обстоятельств. И сейчас я выложу вам все, что у меня на душе, выложу, даже рискуя, что вы удивленно пожмете плечами. Я рассказывал вам о первом ее визите, в вечер первого нашего бриджа. Я упомянул, что она все замечала и смотрела на все с легкой улыбкой на губах.
   В этой связи мне вспоминается одна мелкая подробность. Показывая наш еще пустой салон, мать обмолвилась:
   — Мы, наверно, купим гостиную, выставленную на прошлой неделе у Дюран-Вейля.
   Я говорил с ней на этот счет, хотя и не очень определенно. Имелся в виду гарнитур мебели из Бове[5] — кресла с золочеными ножками.
   Ноздри Арманды, только что вошедшей в наш дом и познакомившейся с нами, слегка раздулись.
   Если я идиот, тем хуже для меня, господин следователь. Но вот что я вам скажу: уже в ту минуту Арманда прекрасно знала, что мы не купим гостиную, выставленную у Дюран-Вейля.
   Я не предполагаю никакого умысла. Не утверждаю, будто она знала, что выйдет за меня. Я просто говорю «знала» — и только.
   Как все крестьяне, я привык к общению с животными.
   Мы всегда держали собак и кошек, и они до такой степени вписывались в наш быт, что если моей матери нужно вспомнить, когда произошло то или иное событие, она говорит:
   — Это было в год, когда мы потеряли нашего бедного Брута.
   Или:
   — …когда наша кошка окотилась на шкафу.
   Так вот, порой в деревне за вами — и ни за кем другим — увязывается собака, входит по вашим пятам в дом и невозмутимо, с полной уверенностью в своей правоте решает, что отныне этот дом — ее жилище.
   В Бурнефе, например, у нас поселилась и прожила три года старая рыжая полуслепая сука, и собакам отца пришлось примириться с ее присутствием. Вдобавок ко всему она была неопрятна, и я нередко слышал, как отец грозился:
   — Вот возьму ружье и продырявлю ей башку!
   Он этого не сделал. Собака, которую мы прозвали Рыжулей, умерла своей, хотя и не легкой, смертью: агония ее растянулась на трое суток, и все это время мать клала ей компрессы на брюхо.
   Позднее мне тоже случалось думать: «Вот возьму ружье да продырявлю ей башку!»
   Но я этого не сделал. Это я о другой — о той, что…
   Короче, я пытаюсь объяснить вам, господин следователь, что Арманда вошла к нам в дом совершенно естественно и так же естественно в нем осталась.
   Больше того. Там, где дело идет о таких неотвратимых приговорах судьбы, каждый старается стать ее сообщником, как бы примазаться к ней.
   С первых же дней у моих приятелей вошло в привычку осведомляться:
   — Ну, как Арманда?
   Им казалось в порядке вещей, что Арманда живет у нас; значит, справляться о ее здоровье следует именно у меня.
   Две недели спустя, когда болезнь дочери пошла на убыль, мне с той же многозначительной простотой начали твердить:
   — Изумительная женщина!
   Причем таким тоном, словно я уже обладал ею.
   Мать и та… Да вы теперь сами все знаете — я достаточно порассказал вам о ней… Ладно, она женит сына, коль скоро он не стал священником. С одним, правда, непременным условием: дом должен остаться ее домом, где она будет распоряжаться по своему усмотрению.
   Так вот, господин следователь, мать первая высказалась за Арманду, когда та еще жила у нас на правах добровольной сиделки. Как-то за ужином я удивился, почему зеленый горошек приготовлен не так, как обычно, и мать ответила: