Страница:
- Третий короткий сигнал дается ровно...
Это еще не были новости дня, их он услышит в четверть восьмого, а пока между двумя музыкальными программами передали краткий обзор последних известий.
- Говорит Париж... Господин Франсуа Бурдье, лидер социалистической группы, провел всю ночь и утро в совещаниях; в три часа дня он был принят президентом республики и заявил, что отказывается формировать кабинет...
На лице Премьер-министра, как всегда неподвижно сидевшего в кресле, не отразилось ровно ничего, ни малейших переживаний, но пальцы его судорожно сжались, и кончики их побелели.
Простуженный диктор дважды кашлянул. Послышалось шуршание бумаги, затем:
- В кулуарах палаты депутатов ходят непроверенные слухи, будто господин Курно вызвал к концу дня господина Филиппа Шаламона, лидера группы независимых левых, чтобы поручить ему образовать коалиционное правительство... Аргентина... Всеобщая забастовка разразилась вчера в Буэнос-Айресе, в ней принимают участие семьдесят процентов рабочих и служащих...
Голос диктора вдруг оборвался на полуслове, и в ту же секунду в кабинете и в соседних комнатах погас свет. Слышался лишь шум ветра, да пламя танцевало в камине.
Он не пошевелился. В соседней комнате Миллеран чиркнула спичкой, открыла шкаф, где держала наготове свечи, так как подобные происшествия случались не раз.
Внезапно на мгновение свет зажегся снова, но лампочки казались матовыми, как ночники в вагоне; потом они стали медленно гаснуть, и снова наступила полная тьма.
- Я сейчас принесу вам свечу...
Не успела Миллеран вставить свечу в фаянсовый подсвечник, как в проходе, соединявшем бывшие стойла с кухней и остальными комнатами, показался свет. Этого прохода, называвшегося туннелем, прежде не было, его сделали по указанию Премьер-министра.
По туннелю шла Габриэла, старая кухарка, она несла большую круглую керосиновую лампу, разрисованную розовыми цветами.
- Молодой доктор только что приехал, господин Премьер-министр,доложила Габриэла - она называла так доктора Гаффе, которому в отличие от доктора Лалинда было всего тридцать два года.
- Где он?
- На кухне с мадам Бланш.
Внезапно им овладел гнев, может быть, из-за фамилии, услышанной по радио, и тех новостей, которые только что передавали.
- Почему он вошел через кухню?
- Право, я его не спрашивала.
- Что они там делают?
- Разговаривают, покуда доктор греет руки у печи. Не может же он выстукивать вас ледяными руками.
Он терпеть не мог, когда его не держали в курсе всего, что делается в доме.
- Я сто раз повторял...
- Знаю! Знаю! Только не мне это надо говорить, а тем, кто к вам приезжает. Не могу же я захлопывать перед их носом дверь в кухню!
В доме был главный вход, и провожать через него посетителей входило в обязанность Миллеран. Он был достаточно заметен, ибо освещался фонарем. Но почему-то многие предпочитали проходить через кухню. Иногда оттуда доносился приглушенный шепот незнакомых голосов.
- Скажите доктору, что я его жду... Потом он позвал:
- Миллеран!
- Да, господин Премьер-министр.
- Телефон работает? Она сняла трубку.
- Да. Я слышу щелчок...
- Спросите электрическую компанию, сколько времени понадобится им для ремонта...
- Хорошо, господин Премьер-министр...
Он не улыбнулся доктору, не сказал ни слова приветствия, и поэтому застенчивый от природы Гаффе почувствовал себя еще более неловко.
- Мадам Бланш сказала, что сегодня утром вы ходили на прогулку.
Молодой врач произнес это нарочито небрежным тоном и открыл свой чемоданчик. Ответа не последовало.
- В такую погоду, - продолжал смущенно Гаффе, - это было, пожалуй, несколько опрометчиво...
Мадам Бланш подошла, чтобы помочь Премьер-министру снять пиджак. Он остановил ее взглядом, снял пиджак сам и засучил рукав рубашки. Из соседней комнаты доносился голос Миллеран, говорившей по телефону, затем она вошла доложить:
- Они еще не знают. Повреждена вся линия. Предполагают, что провод...
- Оставьте нас.
Доктор Гаффе являлся всегда в одно и то же время и почти ежедневно с серьезным видом измерял ему кровяное давление.
Однажды Премьер-министр спросил:
- Вы считаете это необходимым?
- Это прекрасная мера предосторожности.
- Вы на ней настаиваете?
Гаффе смутился. В свои годы он еще не разучился краснеть. Пациент внушал ему такое уважение, что когда однажды он вознамерился сделать ему укол, то стал действовать так неловко, что мадам Бланш пришлось отобрать у него шприц.
- Вы на ней настаиваете? - повторил Премьер-министр.
- Дело в том...
- В чем?
- Мне кажется, что профессор Фюмэ считает...
- Это он распорядился?
- Конечно.
- Он один?
К чему заставлять доктора лгать? Фюмэ, наверное, получил распоряжение свыше. И все оттого, что Премьер-министр считался еще при жизни исторической личностью и не имел права лечиться как ему вздумается. Все они только делали вид, что слушаются его. Но кто распоряжался ими на самом деле? Перед кем, Бог знает когда, Бог знает зачем, они отчитывались?
Не по распоряжению ли все тех же лиц посетители проходили через кухню, вместо того чтобы позвонить у главного входа?
Габриэла не солгала: у Гаффе все еще были холодные руки, и Премьер-министр решил про себя, что у него преглупый вид, когда он нажимает маленькую резиновую грушу и с серьезным лицом смотрит на круглый циферблат прибора.
Он был в скверном настроении, и поэтому нарочно не спросил доктора, как спрашивал обычно из вежливости: "Сколько?"
Но Гаффе все-таки пробормотал с удовлетворением, которое было не менее комичным, чем его серьезная мина:
- Сто семьдесят.
Как и накануне, и за день до этого, как ежедневно в течение многих месяцев!
- Никаких болей, никакого недомогания минувшей ночью?
- Ничего.
- А нога?
Гаффе считал его пульс, и Премьер-министр невольно задержал на докторе неприязненный взгляд.
- Никаких затруднений с дыханием?
- Никаких затруднений с дыханием,- сухо ответил он,- могу также сказать вам, что мочусь нормально.
Он заранее знал, что тот спросит его об этом.
- Мне думается, неисправность линии,- пробормотал Гаффе.
Не слушая его, Премьер-министр стал надевать пиджак все с тем же недовольным видом, стараясь не встречаться взглядом с мадам Бланш, так как не хотел окончательно выйти из себя.
По всей вероятности, оттого, что линия была повреждена и радио, которое являлось единственной его связью с внешним миром, безмолвствовало, он чувствовал себя в этом домике, приютившемся над скалами на полпути меж черной пропастью моря и чернотой сельских просторов, где больше не мерцал ни один огонек, где не было ни малейшего признака жизни, как в тюрьме.
Керосиновая лампа в его кабинете, свеча, пламя которой колебалось при малейшем сквозняке в комнате Миллеран, напоминали ему о самых унылых вечерах его детства, когда в домах еще не было электричества, а газ в Эвре еще не провели.
Кажется, Гаффе только что спрашивал, не задыхается ли он. Он мог бы ему ответить, что внезапно, не только физически, но и морально, ощутил какое-то удушье.
Его засадили в Эберг, и те несколько человек, которые его окружали, вольно или невольно стали его тюремщиками.
Он забыл, что сам добровольно покинул Париж, театрально поклявшись в минуту раздражения, что ноги его там больше не будет. Потому что... Но это была уже совсем другая история. Причины, побудившие его так поступить, никого не касались, и все, решительно все - и журналисты, и политические деятели-давали его уходу совершенно ошибочное толкование.
Разве он когда-нибудь требовал, чтобы молодой врач, приятный, но нелепый человек с манерами застенчивого мальчишки, приезжал ежедневно из Гавра мерить ему кровяное давление и задавать всегда одни и те же дурацкие вопросы? Разве он заставлял двух бедных малых - этих несчастных полицейских агентов - жить на постоялом дворе в Бенувиле, а третьего поселиться в Гавре с женой и детьми, для того чтобы торчать на сторожевом посту под вязом у калитки?!
Он был сегодня в дурном настроении, допустим. Подобные приступы случались с ним всю жизнь так же, как у других, например, кровь приливает к голове, или как некоторые женщины впадают в меланхолию.
В течение сорока лет его гнев заставлял дрожать не только ближайших сотрудников, но и многих высокопоставленных лиц и государственных деятелей.
Гнев действовал на него подобно тому, как на других действует алкоголь, который не всегда затемняет рассудок, но иногда его окрыляет. В гневе он вовсе не терял головы. Напротив!
Электрический свет теперь еще долго не загорится. Он не стал бы утверждать, что аварию подстроили нарочно, хотя, конечно, и это было вполне возможно.
- До завтра... я приеду к обычному часу, господин
Премьер-министр,- запинаясь, проговорил доктор, которого мадам Бланш приготовилась вывести через туннель.
- Не сюда! - сухо сказал Премьер-министр. - Через парадную дверь, пожалуйста.
- Прошу прощения...
- Ничего.
Он сам подошел к туннелю и позвал:
- Эмиль!
- Да, господин Премьер-министр?
- Поставь машину под окном и сделай, как в прошлый раз. Сможешь?
- Конечно.
- Постарайся, чтоб в семь часов оно работало, если повреждение еще не исправят.
- Я сейчас же займусь этим. В ту же минуту раздался телефонный звонок, и послышался монотонный голос Миллеран:
- Да, Эберг слушает... Кто говорит? Из Елисейского дворца? Одну минуту, пожалуйста... подождите... не кладите трубку...
Он не остерегся и, как всегда, попал в ловушку.
- Слушаю...
Как только он услышал, кто говорит, он все понял, но тем не менее выслушал до конца.
- Это ты, Огюстен? Минутная пауза, как обычно.
- Говорит Ксавье... Пора поторопиться, старина... Не забудь, я поклялся пойти на твои похороны, а сам снова угодил в больницу...
Слабый дребезжащий смех. Молчание. Наконец трубку положили.
Миллеран поняла.
- Простите меня... - пролепетала она виновато и растворилась в полумраке соседней комнаты.
II
Книга "Мемуары Сюлли" * лежала у него на коленях, но он не переворачивал страниц. Следившая за ним Миллеран только что собралась проверить, достаточно ли ему светло, чтобы читать, как он заговорил. Обращаясь к ней, он никогда не повышал голоса. Порой после двухчасового молчания он отдавал ей приказание или задавал какой-нибудь вопрос так, будто она сидела возле него, и был настолько в ней уверен, что не простил бы ей малейшей оплошности.
Герцог де Сюлли (1560- 1641) - министр и ближайший советник короля Генриха Четвертого. (Примеч перев.)
- Спросите на телефонной станции, откуда мне звонили.
- Сейчас, господин Премьер-министр. Все еще глядя в книгу, он слушал, как она говорит по телефону. Вскоре, не вставая с места, она доложила:
- Из Эвре.
- Благодарю.
Он так и думал, хотя последний раз Ксавье Малат позвонил ему два месяца назад из Страсбурга, а задолго до этого - из госпиталя Кошэн в Париже.
За всю свою жизнь Премьер-министр ни к кому не чувствовал настоящей привязанности, и не столько из-за каких-либо принципиальных соображений или черствости сердца, сколько из-за того, что хотел сохранить полную независимость, ценя ее превыше всего. Единственная женщина, на которой он был женат, промелькнула в его жизни незаметно, пробыв с ним всего три года. Она успела родить ему дочь. Но дочь, теперь уже сорокапятилетняя замужняя женщина, мать единственного сына, первокурсника юридического факультета, осталась ему навсегда чужой.
Ему было восемьдесят два года. Он желал лишь покоя - заслуженного, как он считал, покоя. Странно, но единственным, кто цеплялся за него и был способен даже на расстоянии разволновать настолько, что не хотелось читать, был человек, который и теперь, и в прошлом не был для него никем.
Не потому ли Ксавье Малат имел для него такое значение, что из всех более или менее знакомых сверстников только они вдвоем оставались еще в живых?
Малат с твердой уверенностью заявлял, как бы изрекая непреложную истину:
- Я обязательно побываю на твоих похоронах.
Десятки раз Малата отправляли в больницу - в Париже и других городах. Десятки раз доктора заключали, что жить ему остается несколько недель. Но каждый раз он поправлялся, всплывал на поверхность и был тут как тут, не потеряв ни капли уверенности в том, что, конечно, переживет своего старого однокашника.
Однажды давно кто-то сказал о нем:
- Он просто безобидный дурак.
И этот человек был чрезвычайно удивлен, когда вдруг с Премьер-министра слетела вся его приветливость, и он сухо заметил, как если б его задели за живое:
- Безобидных дураков не бывает.- А помолчав, прибавил в некотором замешательстве, точно не решался высказаться до конца: - Дураков вообще не бывает.
Он так и не пояснил своей мысли, которую было бы непросто выразить. За глупостью известного рода ему чудился внушавший страх некий макиавеллизм. Он не желал верить, что она может быть бессознательной.
По какому праву Ксавье Малат вторгался в его жизнь и упорно привлекал к себе внимание? Какие чувства, какие мысли руководили им и подсказывали все новые хитроумные способы вызывать по телефону своего школьного товарища и скрипучим голосом оповещать его о своем зловещем намерении?
Премьер-министр хорошо знал больницу в Эвре на улице Сен-Луи, откуда ему позвонили. Больница находилась как раз на перекрестке, в двух шагах от дома, где когда-то была типография папаши Малата.
Он и Ксавье учились вместе в городской школе, были одноклассниками. Помнится, та история случилась, когда они были в седьмом классе, и им, вероятно, было около тринадцати лет.
Позднее Малат утверждал, что зачинщиком явился тот, кто потом столько раз бывал министром и председателем Совета министров. Возможно, пожалуй, хотя вряд ли это действительно было так. Премьер-министр не помнил, чтобы затея принадлежала ему, уж очень она была не в его духе.
Тем не менее он тоже участвовал в заговоре. Английский язык в их классе преподавал человек, чью фамилию - несмотря на то, что в течение четырех лет человек этот играл в его жизни известную роль - он забыл, как забыл фамилии доброй половины своих однокашников.
Однако он хорошо помнил, как выглядел этот учитель: маленький, бедно одетый, всегда в просторном поношенном сюртуке, в котелке, из-под которого выбивались пряди седых волос. Его можно было принять за священника. Он был холостяком и постоянно читал похожий на молитвенник томик Шекспира в черном переплете.
Учитель казался им очень старым; на самом деле ему, вероятно, было лет пятьдесят пять-шестьдесят; мать его была еще жива, и каждую неделю он ездил к ней в Руан, оставаясь там с субботнего вечера до понедельника.
Ученики считали его глупым, может быть, потому, что на уроках он высокомерно не замечал их и, по-видимому, питал к ним полное презрение, если не явное отвращение. Правда, когда кто-нибудь из них начинал шалить, он довольствовался тем, что в наказание заставлял провинившегося учить наизусть двести строк скучного текста.
Узнать же, каким он был в действительности и чем жил, теперь поздно.
Для того, чтобы привести их затею в исполнение, потребовалось некоторое время. Успех зависел от тщательной подготовки. С помощью старого рабочего из типографии отца Ксавье Малат взял на себя осуществление самой трудной задачи: составить и отпечатать штук пятьдесят извещений о смерти учителя английского языка.
Извещения в черной рамке разослали почтой в субботу вечером, с тем чтобы они были получены в воскресенье утром (в те времена почту еще доставляли по воскресеньям). Было установлено, что учитель сел в поезд и отправился в Руан, откуда вернется в понедельник в восемь часов семь минут утра, чтобы успеть отвезти чемоданчик домой, а затем явиться к уроку в девять часов.
Жил он в одном из кварталов, населенных такими же мелкими служащими, как и он сам, на втором этаже дома, где помещалась бакалейная лавка, в которой торговали консервами, конфетами и разными овощами. Входная дверь лавки скрипела, как скрипят двери всех бакалейных лавок.
В извещении сообщалось, что вынос тела по четвертому разряду состоится в половине девятого, и каким-то образом устроили так, что к тому же часу из бюро похоронных процессий к дому прибыл катафалк.
Адресаты были тщательно подобраны: приглашения разослали чиновникам, муниципальным советникам, поставщикам учебных пособий и даже родителям некоторых учеников младших классов, не посвященных в эту проделку.
Заговорщики не присутствовали при осуществлении своей злой шалости, так как в тот день уроки у них начинались в восемь утра. Что же именно произошло? Премьер-министр, довольно отчетливо помнивший все приготовления, совершенно позабыл дальнейшее. Пришлось положиться на Малата, который рассказал ему об этом много лет спустя.
Во всяком случае, урок английского языка не состоялся. Учитель отсутствовал около двух недель, уверяли, что он заболел. Директор школы провел расследование. Вину Малата нетрудно было установить, и в течение многих дней все гадали, выдаст он своих сообщников или нет.
Он никого не выдал и стал чем-то вроде героя. Но этого героя, кстати, больше никогда не увидели в школе, так как, несмотря на все хлопоты его отца, издававшего местную газету, Ксавье Малата исключили из школы. Потом родители поместили его в закрытый интернат в Шартре.
Правда ли, что он сбежал оттуда и полиция нашла его в Гавре, где он пытался сесть без билета на отплывавший пароход? Правда ли, что его отправили учиться к дяде, у которого была импортная контора в Марселе?
Возможно, так оно и было, но все равно не имело решительно никакого значения. В течение тридцати лет Ксавье Малат не существовал для Премьер-министра, так же как и учитель английского языка, и все однокашники.
Он снова его увидел в здании своего министерства на бульваре Сен-Жермен, когда впервые, в возрасте сорока двух лет, стал министром общественных работ.
Восемь дней подряд к десяти часам утра курьер неизменно приносил ему список посетителей, в котором стояло имя Ксавье Малата, а в рубрике "цель визита" было дважды подчеркнуто: "По сугубо личному делу".
Ксавье Малат... Он смутно припоминал чью-то физиономию, длинные волосы, худые ноги. И ничего больше не мог вспомнить.
Семь дней подряд он говорил курьеру:
- Скажите, что я на заседании.
Но на восьмой день сдался, зная по депутатскому опыту, что отделаться от чрезмерно назойливых посетителей можно только одним способом: их надо принять. Он помнил одну старуху. Всегда в трауре, с дряхлой больной собакой под мышкой, она день изо дня на протяжении двух лет обивала пороги приемных, чтобы выхлопотать почетное звание за многолетнюю службу своему брату, мелкому чиновнику в министерстве народного просвещения.
Малат торжественно вошел к нему в кабинет. Из тощего мальчишки с острыми коленками он превратился в пучеглазого толстяка с красным лицом пьяницы. Малат весьма непринужденно протянул Премьер-министру руку с таким видом, будто они только вчера расстались.
- Как поживаешь, Огюстен?
- Садитесь.
- Ты меня не узнаешь?
- Узнаю.
- И что же?
В глазах Малата промелькнула неприязнь, казалось, взгляд его говорил: "Не желаешь узнавать старых друзей оттого, что стал теперь министром?"
Было всего десять часов утра, а от него уже разило спиртным, и хотя костюм его был от хорошего портного, однако имел какой-то неопрятный вид, чего Премьер-министр терпеть не мог.
- Не бойся, Огюстен. Я не собираюсь отнимать много времени. Знаю, оно для тебя драгоценно. Хочу попросить о весьма значительном одолжении...
- Я действительно очень занят.
- Еще бы! Мне это известно. С тех пор как мы покинули школу в Эвре а я сделал это раньше всех, как ты помнишь, - прошло немало лет. Из мальчишек, какими были в ту пору, мы стали мужчинами. Ты шел своей дорогой, с чем тебя и поздравляю. Я шел своей. Я женат, у меня двое детей, и для полного счастья мне нужна лишь небольшая поддержка...
В подобных случаях Премьер-министр становился ледяным, движимый не столько черствостью сердца, сколько трезвостью ума. Он сразу понял: сколько ни помогай Ксавье Малату, он будет нуждаться в поддержке всю жизнь.
- В будущем месяце решится вопрос о подряде по расширению Алжирского порта, а я, по счастливому совпадению, работаю в крупном строительном предприятии, в котором мой шурин состоит пайщиком...
Премьер-министр незаметно нажал кнопку звонка, вызывая курьера, не замедлившего появиться в дверях.
- Проведите господина Малата в кабинет господина Берана.
Малат, очевидно, ничего не понял, так как восторженно воскликнул:
- Благодарю, старина, я знал, что на тебя можно рассчитывать! Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что если б не я, тебя бы тоже выгнали из школы, и кто знает, где бы ты был сейчас. Во всяком случае, не сидел бы на этом месте. Что бы там ни говорили, добрые дела не забываются. Значит, все в порядке?
- Нет.
- То есть как?
- Тебе придется побеседовать с заведующим отделом, ведающим предоставлением подрядов.
- Но ты ему скажешь, что...
- Я позвоню, чтобы он уделил тебе десять минут. Вот и все.
Он все же назвал его на "ты". Однако сразу же пожалел об этом, укоряя себя если не в малодушии, то, во всяком случае, в непростительной слабости.
Вскоре он начал получать длинные дурацкие послания. Малат рассказывал в них о жене, которая дважды покушалась на самоубийство и которую он теперь боялся оставлять одну, о голодных детях, которых он не мог отправить в школу, так как у них не было приличной одежды.
Малат уже не просил дать ему государственный подряд, он умолял оказать ему хоть какую-нибудь помощь, предоставить хоть какую-нибудь должность, пусть самую скромную, на худой конец был даже согласен стать смотрителем шлюзов на канале или сторожем где-нибудь на стройке. Но он и не подозревал, что его бывший однокашник из Эвре распорядился собрать о нем подробные сведения и завести на его имя карточку в "Сюртэ Женераль". И продолжал писать ему пространные, то пошлые, то душераздирающие письма.
Таких писем, написанных, за малым исключением, на бумаге с фирмой какого-нибудь кафе, Малат за последние двадцать лет отправил великое множество: иногда он менял адресатов, и порой это приносило ему успех. Но если он и в самом деле был когда-то женатым человеком и отцом семейства, то бросил жену и детей уже десять лет назад.
- Он опять явился, господин Премьер-министр, - докладывал время от времени курьер.
Малат пробовал применить другую тактику: стал бродить, жалкий и небритый, около министерства, в надежде разжалобить своего бывшего товарища.
В одно прекрасное утро тот подошел к нему и сухо сказал:
- Если я встречу вас еще раз в этом квартале, вас немедленно отправят в полицию.
За время своей деятельности ему не раз приходилось разбивать "надежды" подобного рода и со многими поступать безжалостно.
Но один Малат по-своему отомстил ему, и неприязнь его не смягчилась с годами.
Не достигала ли в какой-то степени цели его месть, раз Премьер-министр несколько раз обращался в "Сюрте Женераль", чтобы узнать, где находится Малат и что с ним?
"Я лежу в больнице в Дакаре, у меня приступ болотной лихорадки. Но не радуйся раньше времени. Я и на этот раз не сдохну, ведь я поклялся пойти на твои похороны".
Малат действительно был в Дакаре. Потом в бордоской тюрьме, где отбывал наказание за подделку чеков. Он написал на тюремном бланке:
"Забавная штука жизнь! Один становится министром, другой каторжником".
Слово "каторжник" звучало преувеличением, но зато драматично.
"И все же я пойду на твои похороны".
Звание председателя Совета министров не внушало Малату ни малейшей робости, именно с того времени он начал звонить в особняк Матиньон, выдавая себя то за политического деятеля, то за какое-нибудь известное лицо.
- Говорит Ксавье... Ну, как тебе живется? Каково быть государственным деятелем? Знаешь, это все равно не помешает мне пойти на твои...
Линию все еще не исправили, теперь керосиновая лампа горела и у Миллеран. Круги неяркого света в полумраке комнаты напоминали дни далекого детства и родной дом в Эвре. Премьер-министру даже показалось, что пахнуло вдруг тем особенным запахом, который приносил с собой его отец, городской врач, когда возвращался домой. От него пахло камфарой и карболкой. И красным вином.
- Позвоните по телефону, узнайте, как с повреждением...
Миллеран попыталась соединиться и через минуту сообщила:
- Телефон тоже не действует. Показалась Габриэла и доложила:
- Пожалуйте к столу, господин Премьер-министр.
- Сейчас иду.
Он не чувствовал за собой никакой вины перед Малатом. И если за что-то сердился на себя, так лишь за то, что угроза его старого однокашника, бесспорно, производила на него впечатление. Он, который ни во что не верил, кроме как в человеческое достоинство (хотя и не мог определить, в чем оно заключается), а также в свободу - во всяком случае, в определенную свободу мысли, дошел теперь до того, что чуть ли не приписывал Ксавье Малату некую сверхъестественную силу.
Сын типографщика из Эвре в течение сорока с лишним лет вел настолько неправедный образ жизни, что ему давно полагалось покоиться в могиле. Каждый год он ложился на более или менее продолжительный срок в какую-нибудь больницу. Как-то раз у него даже признали туберкулез и отправили в горный санаторий, где больные умирали еженедельно, а он вернулся оттуда выздоровевшим.
Это еще не были новости дня, их он услышит в четверть восьмого, а пока между двумя музыкальными программами передали краткий обзор последних известий.
- Говорит Париж... Господин Франсуа Бурдье, лидер социалистической группы, провел всю ночь и утро в совещаниях; в три часа дня он был принят президентом республики и заявил, что отказывается формировать кабинет...
На лице Премьер-министра, как всегда неподвижно сидевшего в кресле, не отразилось ровно ничего, ни малейших переживаний, но пальцы его судорожно сжались, и кончики их побелели.
Простуженный диктор дважды кашлянул. Послышалось шуршание бумаги, затем:
- В кулуарах палаты депутатов ходят непроверенные слухи, будто господин Курно вызвал к концу дня господина Филиппа Шаламона, лидера группы независимых левых, чтобы поручить ему образовать коалиционное правительство... Аргентина... Всеобщая забастовка разразилась вчера в Буэнос-Айресе, в ней принимают участие семьдесят процентов рабочих и служащих...
Голос диктора вдруг оборвался на полуслове, и в ту же секунду в кабинете и в соседних комнатах погас свет. Слышался лишь шум ветра, да пламя танцевало в камине.
Он не пошевелился. В соседней комнате Миллеран чиркнула спичкой, открыла шкаф, где держала наготове свечи, так как подобные происшествия случались не раз.
Внезапно на мгновение свет зажегся снова, но лампочки казались матовыми, как ночники в вагоне; потом они стали медленно гаснуть, и снова наступила полная тьма.
- Я сейчас принесу вам свечу...
Не успела Миллеран вставить свечу в фаянсовый подсвечник, как в проходе, соединявшем бывшие стойла с кухней и остальными комнатами, показался свет. Этого прохода, называвшегося туннелем, прежде не было, его сделали по указанию Премьер-министра.
По туннелю шла Габриэла, старая кухарка, она несла большую круглую керосиновую лампу, разрисованную розовыми цветами.
- Молодой доктор только что приехал, господин Премьер-министр,доложила Габриэла - она называла так доктора Гаффе, которому в отличие от доктора Лалинда было всего тридцать два года.
- Где он?
- На кухне с мадам Бланш.
Внезапно им овладел гнев, может быть, из-за фамилии, услышанной по радио, и тех новостей, которые только что передавали.
- Почему он вошел через кухню?
- Право, я его не спрашивала.
- Что они там делают?
- Разговаривают, покуда доктор греет руки у печи. Не может же он выстукивать вас ледяными руками.
Он терпеть не мог, когда его не держали в курсе всего, что делается в доме.
- Я сто раз повторял...
- Знаю! Знаю! Только не мне это надо говорить, а тем, кто к вам приезжает. Не могу же я захлопывать перед их носом дверь в кухню!
В доме был главный вход, и провожать через него посетителей входило в обязанность Миллеран. Он был достаточно заметен, ибо освещался фонарем. Но почему-то многие предпочитали проходить через кухню. Иногда оттуда доносился приглушенный шепот незнакомых голосов.
- Скажите доктору, что я его жду... Потом он позвал:
- Миллеран!
- Да, господин Премьер-министр.
- Телефон работает? Она сняла трубку.
- Да. Я слышу щелчок...
- Спросите электрическую компанию, сколько времени понадобится им для ремонта...
- Хорошо, господин Премьер-министр...
Он не улыбнулся доктору, не сказал ни слова приветствия, и поэтому застенчивый от природы Гаффе почувствовал себя еще более неловко.
- Мадам Бланш сказала, что сегодня утром вы ходили на прогулку.
Молодой врач произнес это нарочито небрежным тоном и открыл свой чемоданчик. Ответа не последовало.
- В такую погоду, - продолжал смущенно Гаффе, - это было, пожалуй, несколько опрометчиво...
Мадам Бланш подошла, чтобы помочь Премьер-министру снять пиджак. Он остановил ее взглядом, снял пиджак сам и засучил рукав рубашки. Из соседней комнаты доносился голос Миллеран, говорившей по телефону, затем она вошла доложить:
- Они еще не знают. Повреждена вся линия. Предполагают, что провод...
- Оставьте нас.
Доктор Гаффе являлся всегда в одно и то же время и почти ежедневно с серьезным видом измерял ему кровяное давление.
Однажды Премьер-министр спросил:
- Вы считаете это необходимым?
- Это прекрасная мера предосторожности.
- Вы на ней настаиваете?
Гаффе смутился. В свои годы он еще не разучился краснеть. Пациент внушал ему такое уважение, что когда однажды он вознамерился сделать ему укол, то стал действовать так неловко, что мадам Бланш пришлось отобрать у него шприц.
- Вы на ней настаиваете? - повторил Премьер-министр.
- Дело в том...
- В чем?
- Мне кажется, что профессор Фюмэ считает...
- Это он распорядился?
- Конечно.
- Он один?
К чему заставлять доктора лгать? Фюмэ, наверное, получил распоряжение свыше. И все оттого, что Премьер-министр считался еще при жизни исторической личностью и не имел права лечиться как ему вздумается. Все они только делали вид, что слушаются его. Но кто распоряжался ими на самом деле? Перед кем, Бог знает когда, Бог знает зачем, они отчитывались?
Не по распоряжению ли все тех же лиц посетители проходили через кухню, вместо того чтобы позвонить у главного входа?
Габриэла не солгала: у Гаффе все еще были холодные руки, и Премьер-министр решил про себя, что у него преглупый вид, когда он нажимает маленькую резиновую грушу и с серьезным лицом смотрит на круглый циферблат прибора.
Он был в скверном настроении, и поэтому нарочно не спросил доктора, как спрашивал обычно из вежливости: "Сколько?"
Но Гаффе все-таки пробормотал с удовлетворением, которое было не менее комичным, чем его серьезная мина:
- Сто семьдесят.
Как и накануне, и за день до этого, как ежедневно в течение многих месяцев!
- Никаких болей, никакого недомогания минувшей ночью?
- Ничего.
- А нога?
Гаффе считал его пульс, и Премьер-министр невольно задержал на докторе неприязненный взгляд.
- Никаких затруднений с дыханием?
- Никаких затруднений с дыханием,- сухо ответил он,- могу также сказать вам, что мочусь нормально.
Он заранее знал, что тот спросит его об этом.
- Мне думается, неисправность линии,- пробормотал Гаффе.
Не слушая его, Премьер-министр стал надевать пиджак все с тем же недовольным видом, стараясь не встречаться взглядом с мадам Бланш, так как не хотел окончательно выйти из себя.
По всей вероятности, оттого, что линия была повреждена и радио, которое являлось единственной его связью с внешним миром, безмолвствовало, он чувствовал себя в этом домике, приютившемся над скалами на полпути меж черной пропастью моря и чернотой сельских просторов, где больше не мерцал ни один огонек, где не было ни малейшего признака жизни, как в тюрьме.
Керосиновая лампа в его кабинете, свеча, пламя которой колебалось при малейшем сквозняке в комнате Миллеран, напоминали ему о самых унылых вечерах его детства, когда в домах еще не было электричества, а газ в Эвре еще не провели.
Кажется, Гаффе только что спрашивал, не задыхается ли он. Он мог бы ему ответить, что внезапно, не только физически, но и морально, ощутил какое-то удушье.
Его засадили в Эберг, и те несколько человек, которые его окружали, вольно или невольно стали его тюремщиками.
Он забыл, что сам добровольно покинул Париж, театрально поклявшись в минуту раздражения, что ноги его там больше не будет. Потому что... Но это была уже совсем другая история. Причины, побудившие его так поступить, никого не касались, и все, решительно все - и журналисты, и политические деятели-давали его уходу совершенно ошибочное толкование.
Разве он когда-нибудь требовал, чтобы молодой врач, приятный, но нелепый человек с манерами застенчивого мальчишки, приезжал ежедневно из Гавра мерить ему кровяное давление и задавать всегда одни и те же дурацкие вопросы? Разве он заставлял двух бедных малых - этих несчастных полицейских агентов - жить на постоялом дворе в Бенувиле, а третьего поселиться в Гавре с женой и детьми, для того чтобы торчать на сторожевом посту под вязом у калитки?!
Он был сегодня в дурном настроении, допустим. Подобные приступы случались с ним всю жизнь так же, как у других, например, кровь приливает к голове, или как некоторые женщины впадают в меланхолию.
В течение сорока лет его гнев заставлял дрожать не только ближайших сотрудников, но и многих высокопоставленных лиц и государственных деятелей.
Гнев действовал на него подобно тому, как на других действует алкоголь, который не всегда затемняет рассудок, но иногда его окрыляет. В гневе он вовсе не терял головы. Напротив!
Электрический свет теперь еще долго не загорится. Он не стал бы утверждать, что аварию подстроили нарочно, хотя, конечно, и это было вполне возможно.
- До завтра... я приеду к обычному часу, господин
Премьер-министр,- запинаясь, проговорил доктор, которого мадам Бланш приготовилась вывести через туннель.
- Не сюда! - сухо сказал Премьер-министр. - Через парадную дверь, пожалуйста.
- Прошу прощения...
- Ничего.
Он сам подошел к туннелю и позвал:
- Эмиль!
- Да, господин Премьер-министр?
- Поставь машину под окном и сделай, как в прошлый раз. Сможешь?
- Конечно.
- Постарайся, чтоб в семь часов оно работало, если повреждение еще не исправят.
- Я сейчас же займусь этим. В ту же минуту раздался телефонный звонок, и послышался монотонный голос Миллеран:
- Да, Эберг слушает... Кто говорит? Из Елисейского дворца? Одну минуту, пожалуйста... подождите... не кладите трубку...
Он не остерегся и, как всегда, попал в ловушку.
- Слушаю...
Как только он услышал, кто говорит, он все понял, но тем не менее выслушал до конца.
- Это ты, Огюстен? Минутная пауза, как обычно.
- Говорит Ксавье... Пора поторопиться, старина... Не забудь, я поклялся пойти на твои похороны, а сам снова угодил в больницу...
Слабый дребезжащий смех. Молчание. Наконец трубку положили.
Миллеран поняла.
- Простите меня... - пролепетала она виновато и растворилась в полумраке соседней комнаты.
II
Книга "Мемуары Сюлли" * лежала у него на коленях, но он не переворачивал страниц. Следившая за ним Миллеран только что собралась проверить, достаточно ли ему светло, чтобы читать, как он заговорил. Обращаясь к ней, он никогда не повышал голоса. Порой после двухчасового молчания он отдавал ей приказание или задавал какой-нибудь вопрос так, будто она сидела возле него, и был настолько в ней уверен, что не простил бы ей малейшей оплошности.
Герцог де Сюлли (1560- 1641) - министр и ближайший советник короля Генриха Четвертого. (Примеч перев.)
- Спросите на телефонной станции, откуда мне звонили.
- Сейчас, господин Премьер-министр. Все еще глядя в книгу, он слушал, как она говорит по телефону. Вскоре, не вставая с места, она доложила:
- Из Эвре.
- Благодарю.
Он так и думал, хотя последний раз Ксавье Малат позвонил ему два месяца назад из Страсбурга, а задолго до этого - из госпиталя Кошэн в Париже.
За всю свою жизнь Премьер-министр ни к кому не чувствовал настоящей привязанности, и не столько из-за каких-либо принципиальных соображений или черствости сердца, сколько из-за того, что хотел сохранить полную независимость, ценя ее превыше всего. Единственная женщина, на которой он был женат, промелькнула в его жизни незаметно, пробыв с ним всего три года. Она успела родить ему дочь. Но дочь, теперь уже сорокапятилетняя замужняя женщина, мать единственного сына, первокурсника юридического факультета, осталась ему навсегда чужой.
Ему было восемьдесят два года. Он желал лишь покоя - заслуженного, как он считал, покоя. Странно, но единственным, кто цеплялся за него и был способен даже на расстоянии разволновать настолько, что не хотелось читать, был человек, который и теперь, и в прошлом не был для него никем.
Не потому ли Ксавье Малат имел для него такое значение, что из всех более или менее знакомых сверстников только они вдвоем оставались еще в живых?
Малат с твердой уверенностью заявлял, как бы изрекая непреложную истину:
- Я обязательно побываю на твоих похоронах.
Десятки раз Малата отправляли в больницу - в Париже и других городах. Десятки раз доктора заключали, что жить ему остается несколько недель. Но каждый раз он поправлялся, всплывал на поверхность и был тут как тут, не потеряв ни капли уверенности в том, что, конечно, переживет своего старого однокашника.
Однажды давно кто-то сказал о нем:
- Он просто безобидный дурак.
И этот человек был чрезвычайно удивлен, когда вдруг с Премьер-министра слетела вся его приветливость, и он сухо заметил, как если б его задели за живое:
- Безобидных дураков не бывает.- А помолчав, прибавил в некотором замешательстве, точно не решался высказаться до конца: - Дураков вообще не бывает.
Он так и не пояснил своей мысли, которую было бы непросто выразить. За глупостью известного рода ему чудился внушавший страх некий макиавеллизм. Он не желал верить, что она может быть бессознательной.
По какому праву Ксавье Малат вторгался в его жизнь и упорно привлекал к себе внимание? Какие чувства, какие мысли руководили им и подсказывали все новые хитроумные способы вызывать по телефону своего школьного товарища и скрипучим голосом оповещать его о своем зловещем намерении?
Премьер-министр хорошо знал больницу в Эвре на улице Сен-Луи, откуда ему позвонили. Больница находилась как раз на перекрестке, в двух шагах от дома, где когда-то была типография папаши Малата.
Он и Ксавье учились вместе в городской школе, были одноклассниками. Помнится, та история случилась, когда они были в седьмом классе, и им, вероятно, было около тринадцати лет.
Позднее Малат утверждал, что зачинщиком явился тот, кто потом столько раз бывал министром и председателем Совета министров. Возможно, пожалуй, хотя вряд ли это действительно было так. Премьер-министр не помнил, чтобы затея принадлежала ему, уж очень она была не в его духе.
Тем не менее он тоже участвовал в заговоре. Английский язык в их классе преподавал человек, чью фамилию - несмотря на то, что в течение четырех лет человек этот играл в его жизни известную роль - он забыл, как забыл фамилии доброй половины своих однокашников.
Однако он хорошо помнил, как выглядел этот учитель: маленький, бедно одетый, всегда в просторном поношенном сюртуке, в котелке, из-под которого выбивались пряди седых волос. Его можно было принять за священника. Он был холостяком и постоянно читал похожий на молитвенник томик Шекспира в черном переплете.
Учитель казался им очень старым; на самом деле ему, вероятно, было лет пятьдесят пять-шестьдесят; мать его была еще жива, и каждую неделю он ездил к ней в Руан, оставаясь там с субботнего вечера до понедельника.
Ученики считали его глупым, может быть, потому, что на уроках он высокомерно не замечал их и, по-видимому, питал к ним полное презрение, если не явное отвращение. Правда, когда кто-нибудь из них начинал шалить, он довольствовался тем, что в наказание заставлял провинившегося учить наизусть двести строк скучного текста.
Узнать же, каким он был в действительности и чем жил, теперь поздно.
Для того, чтобы привести их затею в исполнение, потребовалось некоторое время. Успех зависел от тщательной подготовки. С помощью старого рабочего из типографии отца Ксавье Малат взял на себя осуществление самой трудной задачи: составить и отпечатать штук пятьдесят извещений о смерти учителя английского языка.
Извещения в черной рамке разослали почтой в субботу вечером, с тем чтобы они были получены в воскресенье утром (в те времена почту еще доставляли по воскресеньям). Было установлено, что учитель сел в поезд и отправился в Руан, откуда вернется в понедельник в восемь часов семь минут утра, чтобы успеть отвезти чемоданчик домой, а затем явиться к уроку в девять часов.
Жил он в одном из кварталов, населенных такими же мелкими служащими, как и он сам, на втором этаже дома, где помещалась бакалейная лавка, в которой торговали консервами, конфетами и разными овощами. Входная дверь лавки скрипела, как скрипят двери всех бакалейных лавок.
В извещении сообщалось, что вынос тела по четвертому разряду состоится в половине девятого, и каким-то образом устроили так, что к тому же часу из бюро похоронных процессий к дому прибыл катафалк.
Адресаты были тщательно подобраны: приглашения разослали чиновникам, муниципальным советникам, поставщикам учебных пособий и даже родителям некоторых учеников младших классов, не посвященных в эту проделку.
Заговорщики не присутствовали при осуществлении своей злой шалости, так как в тот день уроки у них начинались в восемь утра. Что же именно произошло? Премьер-министр, довольно отчетливо помнивший все приготовления, совершенно позабыл дальнейшее. Пришлось положиться на Малата, который рассказал ему об этом много лет спустя.
Во всяком случае, урок английского языка не состоялся. Учитель отсутствовал около двух недель, уверяли, что он заболел. Директор школы провел расследование. Вину Малата нетрудно было установить, и в течение многих дней все гадали, выдаст он своих сообщников или нет.
Он никого не выдал и стал чем-то вроде героя. Но этого героя, кстати, больше никогда не увидели в школе, так как, несмотря на все хлопоты его отца, издававшего местную газету, Ксавье Малата исключили из школы. Потом родители поместили его в закрытый интернат в Шартре.
Правда ли, что он сбежал оттуда и полиция нашла его в Гавре, где он пытался сесть без билета на отплывавший пароход? Правда ли, что его отправили учиться к дяде, у которого была импортная контора в Марселе?
Возможно, так оно и было, но все равно не имело решительно никакого значения. В течение тридцати лет Ксавье Малат не существовал для Премьер-министра, так же как и учитель английского языка, и все однокашники.
Он снова его увидел в здании своего министерства на бульваре Сен-Жермен, когда впервые, в возрасте сорока двух лет, стал министром общественных работ.
Восемь дней подряд к десяти часам утра курьер неизменно приносил ему список посетителей, в котором стояло имя Ксавье Малата, а в рубрике "цель визита" было дважды подчеркнуто: "По сугубо личному делу".
Ксавье Малат... Он смутно припоминал чью-то физиономию, длинные волосы, худые ноги. И ничего больше не мог вспомнить.
Семь дней подряд он говорил курьеру:
- Скажите, что я на заседании.
Но на восьмой день сдался, зная по депутатскому опыту, что отделаться от чрезмерно назойливых посетителей можно только одним способом: их надо принять. Он помнил одну старуху. Всегда в трауре, с дряхлой больной собакой под мышкой, она день изо дня на протяжении двух лет обивала пороги приемных, чтобы выхлопотать почетное звание за многолетнюю службу своему брату, мелкому чиновнику в министерстве народного просвещения.
Малат торжественно вошел к нему в кабинет. Из тощего мальчишки с острыми коленками он превратился в пучеглазого толстяка с красным лицом пьяницы. Малат весьма непринужденно протянул Премьер-министру руку с таким видом, будто они только вчера расстались.
- Как поживаешь, Огюстен?
- Садитесь.
- Ты меня не узнаешь?
- Узнаю.
- И что же?
В глазах Малата промелькнула неприязнь, казалось, взгляд его говорил: "Не желаешь узнавать старых друзей оттого, что стал теперь министром?"
Было всего десять часов утра, а от него уже разило спиртным, и хотя костюм его был от хорошего портного, однако имел какой-то неопрятный вид, чего Премьер-министр терпеть не мог.
- Не бойся, Огюстен. Я не собираюсь отнимать много времени. Знаю, оно для тебя драгоценно. Хочу попросить о весьма значительном одолжении...
- Я действительно очень занят.
- Еще бы! Мне это известно. С тех пор как мы покинули школу в Эвре а я сделал это раньше всех, как ты помнишь, - прошло немало лет. Из мальчишек, какими были в ту пору, мы стали мужчинами. Ты шел своей дорогой, с чем тебя и поздравляю. Я шел своей. Я женат, у меня двое детей, и для полного счастья мне нужна лишь небольшая поддержка...
В подобных случаях Премьер-министр становился ледяным, движимый не столько черствостью сердца, сколько трезвостью ума. Он сразу понял: сколько ни помогай Ксавье Малату, он будет нуждаться в поддержке всю жизнь.
- В будущем месяце решится вопрос о подряде по расширению Алжирского порта, а я, по счастливому совпадению, работаю в крупном строительном предприятии, в котором мой шурин состоит пайщиком...
Премьер-министр незаметно нажал кнопку звонка, вызывая курьера, не замедлившего появиться в дверях.
- Проведите господина Малата в кабинет господина Берана.
Малат, очевидно, ничего не понял, так как восторженно воскликнул:
- Благодарю, старина, я знал, что на тебя можно рассчитывать! Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что если б не я, тебя бы тоже выгнали из школы, и кто знает, где бы ты был сейчас. Во всяком случае, не сидел бы на этом месте. Что бы там ни говорили, добрые дела не забываются. Значит, все в порядке?
- Нет.
- То есть как?
- Тебе придется побеседовать с заведующим отделом, ведающим предоставлением подрядов.
- Но ты ему скажешь, что...
- Я позвоню, чтобы он уделил тебе десять минут. Вот и все.
Он все же назвал его на "ты". Однако сразу же пожалел об этом, укоряя себя если не в малодушии, то, во всяком случае, в непростительной слабости.
Вскоре он начал получать длинные дурацкие послания. Малат рассказывал в них о жене, которая дважды покушалась на самоубийство и которую он теперь боялся оставлять одну, о голодных детях, которых он не мог отправить в школу, так как у них не было приличной одежды.
Малат уже не просил дать ему государственный подряд, он умолял оказать ему хоть какую-нибудь помощь, предоставить хоть какую-нибудь должность, пусть самую скромную, на худой конец был даже согласен стать смотрителем шлюзов на канале или сторожем где-нибудь на стройке. Но он и не подозревал, что его бывший однокашник из Эвре распорядился собрать о нем подробные сведения и завести на его имя карточку в "Сюртэ Женераль". И продолжал писать ему пространные, то пошлые, то душераздирающие письма.
Таких писем, написанных, за малым исключением, на бумаге с фирмой какого-нибудь кафе, Малат за последние двадцать лет отправил великое множество: иногда он менял адресатов, и порой это приносило ему успех. Но если он и в самом деле был когда-то женатым человеком и отцом семейства, то бросил жену и детей уже десять лет назад.
- Он опять явился, господин Премьер-министр, - докладывал время от времени курьер.
Малат пробовал применить другую тактику: стал бродить, жалкий и небритый, около министерства, в надежде разжалобить своего бывшего товарища.
В одно прекрасное утро тот подошел к нему и сухо сказал:
- Если я встречу вас еще раз в этом квартале, вас немедленно отправят в полицию.
За время своей деятельности ему не раз приходилось разбивать "надежды" подобного рода и со многими поступать безжалостно.
Но один Малат по-своему отомстил ему, и неприязнь его не смягчилась с годами.
Не достигала ли в какой-то степени цели его месть, раз Премьер-министр несколько раз обращался в "Сюрте Женераль", чтобы узнать, где находится Малат и что с ним?
"Я лежу в больнице в Дакаре, у меня приступ болотной лихорадки. Но не радуйся раньше времени. Я и на этот раз не сдохну, ведь я поклялся пойти на твои похороны".
Малат действительно был в Дакаре. Потом в бордоской тюрьме, где отбывал наказание за подделку чеков. Он написал на тюремном бланке:
"Забавная штука жизнь! Один становится министром, другой каторжником".
Слово "каторжник" звучало преувеличением, но зато драматично.
"И все же я пойду на твои похороны".
Звание председателя Совета министров не внушало Малату ни малейшей робости, именно с того времени он начал звонить в особняк Матиньон, выдавая себя то за политического деятеля, то за какое-нибудь известное лицо.
- Говорит Ксавье... Ну, как тебе живется? Каково быть государственным деятелем? Знаешь, это все равно не помешает мне пойти на твои...
Линию все еще не исправили, теперь керосиновая лампа горела и у Миллеран. Круги неяркого света в полумраке комнаты напоминали дни далекого детства и родной дом в Эвре. Премьер-министру даже показалось, что пахнуло вдруг тем особенным запахом, который приносил с собой его отец, городской врач, когда возвращался домой. От него пахло камфарой и карболкой. И красным вином.
- Позвоните по телефону, узнайте, как с повреждением...
Миллеран попыталась соединиться и через минуту сообщила:
- Телефон тоже не действует. Показалась Габриэла и доложила:
- Пожалуйте к столу, господин Премьер-министр.
- Сейчас иду.
Он не чувствовал за собой никакой вины перед Малатом. И если за что-то сердился на себя, так лишь за то, что угроза его старого однокашника, бесспорно, производила на него впечатление. Он, который ни во что не верил, кроме как в человеческое достоинство (хотя и не мог определить, в чем оно заключается), а также в свободу - во всяком случае, в определенную свободу мысли, дошел теперь до того, что чуть ли не приписывал Ксавье Малату некую сверхъестественную силу.
Сын типографщика из Эвре в течение сорока с лишним лет вел настолько неправедный образ жизни, что ему давно полагалось покоиться в могиле. Каждый год он ложился на более или менее продолжительный срок в какую-нибудь больницу. Как-то раз у него даже признали туберкулез и отправили в горный санаторий, где больные умирали еженедельно, а он вернулся оттуда выздоровевшим.