"Что же предпринимает теперь правительство?"
   От директора Французского банка каждый час поступали все более тревожные известия. Министр финансов Аскэн, согласившийся принять этот пост, зная, что тот не сулит ему ничего, кроме непопулярности, и что на карту поставлена вся его политическая карьера, каждое утро совещался с Премьер-министром.
   После разорительных опытов предыдущих правительств, которые с трудом перебивались со дня на день и залезали в долги, чтобы заткнуть то ту, то другую дыру в бюджете, не оставалось ничего иного, как произвести девальвацию. Причем для того, чтобы она принесла пользу, нужно было сделать это в благоприятный момент, совершенно внезапно и при помощи крутых мер, чтобы избежать спекуляции.
   Журналисты дежурили днем и ночью перед особняком Магиньон, на улице Веренн или на улице Риволи
   против министерства финансов, а также перед квартирой директора Французского банка на улице Валуа.
   Три человека, от которых зависело решение этого вопроса, находились под непрестанным наблюдением; их слова, их настроение, малейшее движение бровей и выражение лица служили поводом для самых неправдоподобных предположений.
   Мало-помалу, однако, все подробности задуманной операции были детально разработаны, оставалось лишь установить новый денежный курс и назначить дату.
   Принимая во внимание нервозность биржи и иностранных банков, три ответственных лица больше не отваживались собираться вместе, опасаясь, что это будет истолковано как сигнал к девальвации.
   Поэтому они решили встретиться в одно из воскресений за обедом в загородном имении, принадлежавшем Аскэну, недалеко от Мелена. Свидание держалось в строгой тайне, даже их жены ничего о нем не знали, и госпожа Аскэн не приехала принимать гостей.
   Когда Премьер-министр прибыл в сопровождении Шаламона, бывшего тогда начальником его канцелярии, он, разумеется, заметил, как нахмурился директор Французского банка Лозе-Дюше, но не счел нужным объяснять ему присутствие своего сотрудника.
   В самом деле, разве Шаламон не следовал за ним повсюду, как тень? Но еще и до Шаламона Премьер-министр всегда нуждался в том, чтобы кто-то постоянно находился при нем.
   Дом из желтого, почти золотистого камня выходил фасадом на отлогую улицу и был окружен с трех сторон прекрасным садом, огороженным чугунной решеткой. Он принадлежал раньше отцу Аскэна, который был нотариусом. С левой стороны над главным входом еще виднелся след от щита с нотариальным гербом.
   За обедом в присутствии слуг они не говорили о делах. Затем им подали кофе в укромном месте - под густыми липами в глубине сада, где никто не мог их услышать. Сидя там в плетеных креслах за столиком, уставленным бутылками с разными ликерами, к которым, впрочем, никто из них не притронулся, они определили размер девальвации, а также день и час операции, которую по техническим причинам можно было объявить только в понедельник, перед самым закрытием биржи. Приняв после нескольких напряженных недель наконец окончательное решение, они сразу почувствовали себя легко - теперь события от них не зависели. Маленький толстяк Аскэн вдруг предложил, указывая туда, где высились платаны:
   - А не сыграть ли нам в кегли? Это было так неожиданно после секретного разговора, который только что состоялся, что все рассмеялись, . в том числе и сам Аскэн, ведь его предложение прозвучало, как забавная шутка.
   - Вон там, под платанами,- объяснял он,- устроили когда-то площадку для игры в кегли. Мой отец очень любил эту игру, и я сохранил площадку. Хотите посмотреть?
   У директора Французского банка Лозе-Дюше, служившего раньше в финансовой инспекции, была черная с проседью борода лопатой, которая лишний раз подчеркивала редко изменявшую ему сдержанность.
   Четверо государственных дея!елей, еще не зная, будут ли они играть, пересекли лужайку по направлению к платанам и обнаружили там посыпанную гравием аллею с большой каменной плитой, на которой министр финансов стал устанавливать кегли.
   - Попробуем?
   Об этом эпизоде никогда не писали в газетах. В течение целого часа, а может быть и дольше, люди, только что решившие судьбу франка и участь миллионов, играли в кегли, сначала как бы нехотя, а затем со все большим увлечением.
   На другой день через четыре часа после открытия биржи в кабинете председателя Совета министров раздался телефонный звонок. Шаламон взял трубку и сказал после небольшой паузы:
   - Секунду, пожалуйста.
   И, обратившись к своему шефу, прибавил:
   - Лозе-Дюше хочет лично говорить с вами...
   - Алло!
   - Это вы, господин Премьер-министр? Премьер-министр сразу почувствовал в голосе директора Французского банка какое-то замешательство.
   - Извините меня за вопрос, который я хочу задать вам: я полагаю, вы никому не сообщали о решении, принятом нами вчера? Вы случайно не упоминали о нем, когда говорили, например, по телефону с Ас-кэном?
   - Нет. А в чем дело?
   - Я еще ничего точно не знаю. И пока могу говорить лишь о слухах. К моменту открытия биржи мне сообщили о некоторых довольно подозрительных действиях...
   - Со стороны какого банка?
   - Этого еще не удалось установить... Слишком рано... Меня информируют каждые четверть часа... Разрешите снова позвонить вам?
   - Я буду все время у себя в кабинете...
   В половине третьего на рынок были выброшены государственные ценные бумаги стоимостью более чем на тридцать миллиардов. В три часа Французский банк был вынужден скупать их через подставных лиц, чтобы избежать полного краха.
   Телефонные переговоры между Лозе-Дюше, министром финансов Аскэном и председателем Совета министров не прекращались. Возник вопрос, не следует ли отложить задуманную операцию. Вследствие неожиданных спекуляций, предвидеть которые было невозможно, девальвация уже не могла дать ожидаемых результатов.
   Но идти на попятный было теперь опасно, так как это могло вызвать панику.
   Премьер-министр был смертельно бледен, когда дал наконец сигнал к началу операции. Он чувствовал себя примерно так же, как командующий армией, который начинает сражение, заранее зная, что оно наполовину проиграно.
   Но это уже не было кровопусканием, затрагивающим более или менее одинаково всех французов. Осведомленные лица не только избежали его, но к тому же получили чудовищные прибыли за счет мелких и средних вкладчиков.
   Во время всех переговоров Шаламон находился в кабинете Премьер-министра. Он был так же бледен, как и его шеф, и, стоя у письменного стола, непрерывно курил сигарету за сигаретой, зажигая новую после нескольких нервных затяжек.
   В ту пору он еще не был толстым. Карикатуристы часто изображали его в виде ворона.
   Через несколько минут продавцы газет станут с громкими криками продавать на бульварах экстренные выпуски. Телефонистки президиума Совета министров, министерства финансов и Французского банка не успевали отвечать на звонки.
   Премьер-министр сидел в своем огромном кабинете с резным панно, постукивая карандашом по бювару и устремив пристальный взгляд на какой-то узор ковра, висевшего на противоположной стене.
   Когда он наконец встал, его движения напоминали движения автомата.
   - Сядьте, Шаламон. - Голос его прозвучал непреклонно, бесстрастно, размеренно, как звук машины.- Нет. Не там. За мой письменный стол, будьте любезны.
   Он зашагал по кабинету, заложив руки за спину.
   - Возьмите перо, лист бумаги... Тогда-то он и продиктовал, продолжая расхаживать взад и вперед с опущенной головой, заложив руки за спину и время от времени останавливаясь, чтобы подыскать точное выражение.
   "Я, нижеподписавшийся, Филипп Шаламон..." Было слышно, как перо скользит по бумаге. Шаламон прерывисто дышал, один раз у него даже вырвался стон, похожий на рыдание:
   - Я не могу...
   Но ледяной голос оборвал его:
   - Пишите!
   И Премьер-министр продиктовал все до конца.
   IV
   - Вы думаете, - скептически проговорил Эмиль, - кто-нибудь решится приехать в такую погоду?
   Было без пяти десять Полчаса назад лампочки слабо загорелись, будто хотели воскреснуть, но, вспыхнув два-три раза, вновь погасли. Немного позднее вошел Эмиль и спросил:
   - Что господин Премьер-министр думает делать ночью?
   И так как старик не мог сразу сообразить, чем вызван вопрос Эмиля, тот пояснил:
   - Я насчет света... Я сходил в лавку и купил самый маленький ночной фонарь, который там нашелся, но, боюсь, он все-таки будет гореть слишком ярко...
   Уже много лет старик спал при свете маленькой электрической лампочки особой модели, за которой посылали в Париж. Доктора настояли на этом после одного прискорбного случая, из-за которого Премьер-министру довелось пережить чувство глубокого унижения.
   Долгое время Гаффе и Лалинд настаивали, чтобы сиделка не уходила ночевать в деревню, а неотлучно находилась в Эберге и спала на раскладной кровати в одной из комнат нижнего этажа, например в кабинете или в пресловутом туннеле.
   Он наотрез отказался от этого, и профессор Фюмэ, к которому они вынуждены были наконец обратиться с просьбой, чтобы тот помог им убедить старика, неожиданно посоветовал ни в коем случае больше к Премьер-министру не приставать.
   Фюмэ понимал, что для человека, который никогда не прибегал к чьей-либо помощи и больше всего ценил свою независимость, постоянное присутствие сиделки явится как бы сигналом к полной капитуляции.
   Уже то, что его шофер утром и вечером превращался в камердинера и помогал ему раздеваться и ложиться в постель, было для Премьер-министра достаточно неприятно Ведь он никогда не соглашался делать кого бы то ни было свидетелем интимных подробностей своей жизни.
   - Если мне понадобится помощь, я всегда смогу позвонить, - сказал он тогда, указывая на звонок в форме груши, висевший у его изголовья.
   И прибавил:
   - А если не позвоню, значит, мне так плохо, что ничто уже не поможет.
   На всякий случай очень сильный звонок, трезвонивший, как в школе или на фабрике, провели не в комнату Эмиля, который часто отлучался, а на площадку верхнего этажа над кухней, чтобы, таким образом, его могли услышать сразу трое.
   Но однажды ночью и эта предосторожность оказалась недостаточной. Проснувшись среди кошмара, от которого он никак не мог очнуться, но о котором впоследствии ничего не мог вспомнить, Премьер-министр выпрямился на кровати в полной темноте, подавленный, весь в холодном поту, с ощущением такой смертельной тоски, какой доселе никогда не испытывал. Он знал, что ему необходимо что-то сделать, так было решено, они настойчиво требовали от него этих действий, но он не помнил, что именно должен сделать, и растерянно шарил руками вокруг себя.
   Он испытывал почти такое же мучительное ощущение, какое пережил в восьмилетнем возрасте, когда болел свинкой и ему как-то ночью показалось, что потолок медленно опускается на него, а матрас поднимается вверх к потолку.
   Он силился сбросить с себя оцепенение и сделать то, что ему приказали, ибо не был против них, что бы они там ни думали... Вдруг рука его коснулась чего-то гладкого и холодного. Он бессознательно искал у изголовья с той стороны, где стоял ночной столик, выключатель электрической лампы. Раздался грохот: что-то опрокинулось, и поднос с бутылкой минеральной воды и стаканом полетели на пол.
   Ему никак не удавалось найти ни электрической лампочки, ни выключателя. Ночной столик, должно быть, немного отодвинули, позднее ему придется выяснить, почему это случилось, а пока что испытывал лишь непреодолимое желание немедленно действовать.
   Должно быть, он слишком перегнулся, ибо как сноп свалился с кровати на пол, оказавшись в не менее нелепой позе, чем в тот день, когда левая нога сыграла с ним скверную шутку во время прогулки на прибрежных скалах.
   Нащупав вокруг себя мокрые осколки стекла, он решил, что на его руку неизвестно откуда льется кровь. Напрасно он старался подняться. Выбившись из сил, в полном отчаянии, движимый инстинктом младенца в колыбели, он закричал.
   Никакой бури в ту ночь не было. И тем не менее, как это ни удивительно, из трех человек, которые спали наверху довольно близко от него, ни один ничего не услышал. На его крик прибежала заспанная Мари в ночной рубашке, хотя обычно спала как убитая и по утрам ее всегда было трудно добудиться. Она включила электричество и с минуту стояла на пороге как вкопанная, с ужасом глядя на него и не зная, что предпринять.
   Возможно, она решила, что он умер или умирает. Она тоже закричала и, вместо того чтобы помочь ему встать, метнулась к лестнице позвать на помощь остальных. Когда они прибежали, все еще напуганная Мари следовала за ними на почтительном расстоянии.
   Он действительно порезал себе запястье, но рана была неглубокая. Гаффе так и не смог определить, что же с ним, собственно говоря, произошло.
   - Это может случиться с каждым и в любом возрасте. Вероятно, кошмар вас мучил из-за судороги или плохой циркуляции крови. Вот почему вы никак не могли подняться...
   Доктор опять заговорил о том, чтобы мадам Бланш ложилась в спальне на раскладной кровати. Но ему удалось добиться лишь того, что Премьер-министр обещал отныне спать при слабом свете ночника. Ему раздобыли лампочку чуть побольше карманного электрического фонаря. Постепенно он привык к этому ночному освещению, и оно стало частью окружающего его мира.
   Эмиль подумал об этом сегодня вечером и, не говоря ни слова, отправился в деревню, чтобы купить там ночной фонарь. По воле случая именно в ту минуту, когда он вернулся, электричество вдруг зажглось, снова погасло, зажглось еще раз, и по его ровному яркому свету стало ясно, что больше уже не погаснет.
   - Все-таки я лучше оставлю вам ночной фонарь.
   По утрам и вечерам, когда Эмиль исполнял обязанности камердинера, он надевал белую полотняную куртку; ее белизна особенно подчеркивала его темные волосы и независимое выражение неправильного с резкими чертами лица. Раз кто-то даже сказал о нем:
   - Ваш слуга скорее всего похож на бандита с большой дороги...
   Эмиль родился в Ингранне, среди орлеанских лесов, в семье, где испокон веков все мужчины из рода в род были лесниками и охраняли охотничьи угодья. Его братья и сам он росли вместе с собаками. Между тем наружностью он гораздо больше напоминал браконьера, чем лесничего. Несмотря на крепко сбитое тело и стальные мускулы, двигался он еще более бесшумно, чем Миллеран с ее скользящей походкой, и временами в его глазах, одновременно насмешливых и наивных, вспыхивали опасные огоньки.
   В год, когда Премьер-министр получил портфель министра иностранных дел, ему как бы в наследство достался Эмиль. Тот только что вернулся с военной службы, а шофером на Кэ-д'Орсе стал благодаря рекомендации каких-то орлеанских помещиков. Эмиль так резко отличался от элегантных шоферов, работавших при министерстве, что Премьер-министр сразу обратил на него внимание.
   Приручить его было нелегко, ибо, как только Эмиль чувствовал, что кто-то пытается это сделать, он замыкался в себе, и перед вами оказывался человек с окаменевшим невыразительным и сердитым лицом.
   В тот раз кабинет министров продержался у власти три года, но, когда правительство было низвергнуто, Эмиль, опустив голову и смущенно теребя в руках фуражку, пробормотал, запинаясь:
   - Вероятно, вы не захотите, чтобы я остался у вас?
   Эмиль служил у него двадцать два года, повсюду следуя за ним преданно и верно, как собака за своим хозяином, ни разу не выразив желания обзавестись семьей. Вероятно, он не испытывал в этом ни малейшей потребности. Но стоило какой-нибудь особе женского пола - худой или толстой, молодой или в летах - появиться в поле его зрения, он, без колебаний и не усматривая в этом ничего зазорного, кидался на нее, как петух, словно это входило в круг его обязанностей.
   Премьер-министр не раз, посмеиваясь про себя, наблюдал за Эмилем и считал, что во всем, что касается женщин, его шофер обнаруживает инстинкт браконьера, подстерегающего лесного зверя. При приближении очередной жертвы Эмиль принимал безразличный вид. Только его маленькие черные глаза становились более задумчивыми, жесты более замедленными и сам он делался молчаливее, чем обычно. Он сливался с окружающей обстановкой, как браконьер сливается с деревьями или скалами, и терпеливо ждал, ждал час, день, неделю или дольше и в подходящую минуту - инстинкт никогда его не обманывал-стремительно нападал.
   Мари, конечно, побывала в его объятиях в первую же неделю, если не в первую же ночь, и если бы Премьер-министр узнал, что и Миллеран время от времени, пассивно, но не без удовольствия принимает знаки внимания со стороны единственного полноценного мужчины в доме, то не удивился бы тоже.
   Однажды в Париже Премьер-министр стал свидетелем одной из таких безмолвных побед, которые относились скорее к области зоологии и, пожалуй, были не лишены некой безыскусной поэзии. Это произошло в министерстве юстиции, когда он возглавлял его. Незадолго до этого там сменили прислугу, и в утро одного большого приема в здании министерства появилась молодая свежая девушка, только что из деревни и еще совсем "зеленая".
   В огромных залах шли лихорадочные приготовления, и потому всюду царил известный беспорядок. В одной из комнат делали уборку, и Премьер-министр случайно около девяти утра стал свидетелем встречи Эмиля с новой служанкой.
   Он почувствовал в воздухе какую-то неуловимую напряженность. Если птицы, как утверждают некоторые, отвечают на волны, излучаемые другими птицами, Эмиль, очевидно, тоже обладал способностью излучения и восприятия, ибо, как только увидел спину девушки, сделал стойку, и темные его зрачки сузились.
   Позднее, в то же утро, когда Премьер-министр выходил из своих апартаментов, где переодевался к приему, он заметил в коридоре выскользнувшего из бельевой и бесшумно закрывавшего за собой дверь Эмиля; раскрасневшийся, с довольным лицом, он наспех приводил в порядок свой костюм.
   Взгляды мужчин встретились, и вдруг Эмиль еле заметно подмигнул, что означало: "Готово!"
   Совсем как если бы какой-нибудь зверек попался в расставленные им силки...
   Девушки не давали ему покоя, утверждая, что он отец их будущего ребенка. Порой в дело вмешивались родители, иные из них обращались к Премьер-министру, который до сих пор помнил типичную фразу:
   "... я очень надеюсь, господин министр, что вы заставите этого мерзавца исправить причиненное им зло и жениться на моей дочери..."
   На что Эмиль отвечал без тени смущения:
   - Разве переженишься на всех бабах, с которыми словечком перекинулся!
   Какие истории станет когда-нибудь рассказывать Эмиль тем, кто будет посещать Эберг? И какие чувства испытывал он в глубине души к старику, у которого столько лет прослужил?
   - Если вы не возражаете, я останусь на кухне и сварю себе кофе. Таким образом, в случае, если эти господа приедут...
   Не Эмиль ли рылся в Сен-Симоне и других книгах?
   Миллеран тоже была глубоко ему предана, и его смерть выбьет ее из колеи гораздо больше, чем остальных. В сорок семь лет ей будет трудно подчиняться требованиям кого-то другого и привыкать к новому шефу. Согласится ли она на предложения издателей, которые, несомненно, попросят ее написать все, что ей известно о его личной жизни?
   Эти глупцы и не подозревали, что у него никогда не было личной жизни и что теперь, когда ему восемьдесят два года, по существу, его контакт с людьми - он не осмеливался употребить слово "дружба" или "любовь" сводился к отношениям с теми несколькими лицами, которые жили с ним в Эберге.
   Габриэла, по фамилии Митэн, родом из Ньевра, была когда-то замужем. Оставшись в сорок лет вдовой с ребенком на руках, она поступила к нему на службу и до сих пор каждый месяц ездила в гости к сыну в Ви-льнев-Сен-Жорж. Сыну ее было уже сорок девять лет, он был женат, имел троих детей и работал метрдотелем в вагон-ресторане на линии Париж-Вентимиль.
   Габриэле исполнилось семьдесят два года. Может быть, и ее тоже, но в гораздо большей степени, чем ее хозяина, преследовала неотвязная мысль о смерти?
   Что до Мари, то, по всей вероятности, она едва ли вспомнит о годах, проведенных у "старика".
   Кто знает, возможно, больше всего он останется в памяти мадам Бланш, хотя именно с ней чаще, чем с другими, бывал резок, а подчас даже груб.
   Если глубоко вдуматься, то людей, для которых он по-настоящему что-то значил, было всего двое. Они находились на противоположных полюсах и, так сказать, являлись противовесом друг другу. Это были Ксавье Малат, преследовавший его своей многолетней неприязнью, столь же постоянной, как неразделенная любовь, и цеплявшийся за жизнь с единственной целью не уйти раньше него, и Эвелина, рыженькая девочка с улицы Сен-Луи, потерявшая его из виду на целых шестьдесят лет и теперь ежегодно присылавшая ему образочки с благословениями.
   Его дочь, его зять, его внук не шли в счет, они никогда не играли роли в его жизни и были для него посторонними, совершенно чужими для него людьми.
   Что же касается Шаламона...
   Неужели в эту самую минуту тот спешит на машине по дороге Париж-Гавр? Имело ли смысл ложиться спать, когда в любую минуту ему, возможно, снова придется вставать?
   - Если они приедут, куда мне их провести? - спросил Эмиль.
   Премьер-министр задумался и не ответил. Ему не хотелось бы оставлять Шаламона одного в своем кабинете. Ведь тут было не министерство, где в приемных всегда находятся служащие. Когда являлся какой-нибудь посетитель, Миллеран предлагала ему обождать в одной из комнат, уставленных книгами
   Ежедневно Премьер-министр принимал по меньшей мере одного посетителя. Чаще всего по совету профессора Фюмэ этим одним и ограничивалось, ибо, несмотря на свое внешнее равнодушие, он при гостях слишком расходовал свои силы.
   Сопровождая к нему гостя, Миллеран предупреждала:
   - Прошу вас не задерживаться больше получаса. Доктора запрещают Премьер-министру переутомляться.
   На поклон к великому человеку приезжали разные люди, среди них были государственные деятели почти всех стран мира, историки, профессора, студенты; некоторых из них Премьер-министр принимал.
   Все они хотели его о чем-то спросить. Те, кто писал о нем книги или доклады, приезжали с внушительным списком различных вопросов.
   Почти неизменно, за очень редким исключением, он соглашался принять их, но в начале беседы обычно вел себя так, будто исполнял скучную обязанность, и, казалось, замыкался в своей скорлупе.
   Но через несколько минут оживлялся, и посетитель не всегда замечал, что Премьер-министр сам задает вопросы, вместо того чтобы отвечать на них.
   Некоторые гости по истечении получаса поднимались, чтобы уйти. В противном случае в дверях молча появлялась Миллеран, всем своим видом давая понять, что время истекло.
   - Мы сейчас закончим наш разговор... - говорил Премьер-министр.
   Это "сейчас" длилось иногда очень долго, полчаса превращались в час, затем в два, и кое-кто из гостей бывал чрезвычайно удивлен, когда его приглашали к обеду.
   Эти визиты утомляли Премьер-министра, но в то же время и развлекали его, и когда наконец он оставался один с Миллеран, то с довольным видом потирал руки.
   - Он приезжал кое-что выведать у меня, а вместо этого я у него сам выведал все, что хотел!
   Иногда, перед тем как должно было состояться свидание, он шутливо спрашивал:
   - Какой же из моих акробатических номеров мне следует сегодня исполнить?
   В этой шутке заключалась доля правды.
   - Надо же мне позаботиться о своем памятнике! - бросил он однажды, когда был в веселом настроении.
   Не признаваясь в этом даже в глубине души, он заботился о том образе, который сохранится о нем в памяти людской. Случалось, что сердитые словечки, которыми он так славился, были не совсем искренними, они относились скорее к его "акробатическим номерам". В подобные минуты он не терпел присутствия Миллеран, ибо немного стеснялся ее, так же как стыдился перед мадам Бланш наготы своего немощного тела.
   - Вам больше ничего не понадобится, господин Премьер-министр?
   Старик огляделся. Бутылка с минеральной водой и стакан были на месте. Рядом лежал порошок, который он принимал на ночь, чтобы заснуть. Миниатюрная лампочка-ночник уже зажжена. Ночной фонарь тоже наготове, если придется им воспользоваться.
   - Спокойной ночи, господин Премьер-министр. Надеюсь, мне не придется будить вас до завтрашнего утра.
   Лампочка на потолке погасла, шаги Эмиля затихли, дверь кухни открылась и вновь закрылась. В комнату вошли тишина и одиночество, они были почти осязаемы, их особенно подчеркивала буря, шумевшая за стенами дома.
   Став стариком, он почти не испытывал потребности в сне, и в течение уже многих лет каждый вечер по два-три часа перед тем, как заснуть, лежал без движения на своей постели - казалось, жизнь в нем еле теплится.
   Строго говоря, это была не бессонница. Он не ощущал ни раздражения, ни нетерпеливого желания заснуть, его состояние отнюдь не было мучительным. Напротив! Днем его часто радовала мысль о той минуте, когда наконец ночью он останется наедине с самим собой.
   Теперь, когда в спальне появился ночник, одиночество стало еще приятнее; при бледно-голубоватом свете он все сильнее ощущал - даже когда у него были сомкнуты веки - атмосферу сокровенной, но глубокой жизни.
   Все сливалось воедино: стены, мебель, очертания которой были так хорошо ему знакомы, привычные вещи, которые он видел, не глядя на них. Ему казалось, он даже чувствует их вес и плотность. Ветер, дождь, крик ночной птицы, шум прибоя у береговых скал, скрежет оконных ставень, чьи-то шаги в комнатах наверху - все, вплоть до звезд, мерцавших в безмолвии небес, составляло звуки симфонии, в центре которой, лежа, внешне безучастный, находился он сам, в то время как сердце его отбивало такт этой музыки.