Мы гуськом направились в столовую.
   – Ты забываешь о любезных манерах, – прошипела Марта Хемингуэю, беря под руку доктора Герреру Сотолонго и входя в длинную комнату следом за Купером и Бергман. Хемингуэй посмотрел на меня, пожал плечами, подал руку Ибарлусии, который толкнул его в спину, и кивком велел Уинстону Гесту и мне первыми войти в столовую.
* * *
   Уже подали главное блюдо – ростбиф в великолепном соусе с гарниром из свежих овощей – и мы ждали возвращения Хемингуэя с книгой, когда меня окликнула Бергман, сидевшая напротив:
   – Вы читали его последний роман, господин Лукас?
   – Нет, – ответил я. – А какой именно?
   – „По ком звонит колокол“, – сказала Геллхорн. На протяжении всей трапезы, чрезмерно чопорной и формальной – вдоль стен выстроились слуги в белых перчатках, – она вела себя как гостеприимная умелая хозяйка, но не могла скрыть неудовольствия в голосе, когда заговаривала со мной. Судя по всему, она считала, что каждый из присутствующих обязан до мелочей знать деяния и произведения Хемингуэя. – Этот роман был бестселлером в прошлом и позапрошлом году и непременно получил бы Пулитцеровскую премию, если бы этот ублюдок Николае Мюррей Батлер – прошу прощения за сквернословие – не наложил вето на единодушное решение комиссии. Клуб „Книга месяца“ издал двести тысяч экземпляров, а „Скрайбнерс“ – еще вдвое больше.
   – Это много? – спросил я.
   Словно желая предупредить язвительный ответ Марты, Бергман сказала:
   – О, это восхитительная книга, господин Лукас. Я прочла ее несколько раз. Я без ума от героини по имени Мария – она такая чистая и вместе с тем такая упорная. И так умеет любить. Мой друг Дэвид Селжник считает, что эта роль словно создана для меня – видите ли, брат Дэвида, Майрон – кинематографический агент Папы…
   – Он продал сюжет „Парамаунту“ за сто пятьдесят тысяч долларов, – добавил Купер, поднося к губам скромный кусочек ростбифа. Он ел, повернув вилку по-европейски. – Потрясающе. Извини, Ингрид. Я тебя перебил.
   Бергман вновь прикоснулась к его рукаву:
   – Вы правы. Это потрясающе. Но ведь и книга невероятно хороша.
   – Значит, вы будете играть Марию? – негромко спросил доктор Сотолонго.
   Бергман опустила глаза.
   – Увы, доктор, – вздохнула она. – Я пробовалась на роль, но Сэм Вуд, который сменил Демилля на посту директора, решил, что я слишком высока и стара и что у меня слишком большая задняя часть, чтобы весь фильм бегать в брюках.
   – Чепуха, сеньора Бергман, – заявил Ибарлусия, подняв бокал с таким видом, будто предлагал тост. – Ваша задняя часть – настоящее произведение искусства… подарок небес всем ценителям истинной красоты.
   – Спасибо, сеньор Ибарлусия, – с улыбкой ответила Бергман. – Но мой муж согласен с Сэмом Вудом. Как бы то ни было, я не получила эту роль. Ее отдали норвежской балерине Вере Зориной.
   – Невзирая на мои протесты, – заявил Хемингуэй, который вернулся с книгой и возвышался над столом, буравя присутствующих сердитым взглядом. – Именно поэтому Купер и Ингрид приехали сюда с кратким визитом. Втайне. Если кто-нибудь заявит, что видел их здесь, они откажутся это признать.
   Мы решили в обстановке секретности подобрать нужных людей для этой проклятой ленты. Купер прав… я с самого начала знал, что он должен сыграть Роберта Джордана. Теперь Ингрид сыграет Марию.
   – Но съемки уже начались, Папа, – сказала актриса. – Еще в прошлом апреле. В горах Сьерра-Невада.
   Купер поднял длинный палец, словно стремясь привлечь к себе внимание, прежде чем открыть рот.
   – Сняты только кинопробы и батальные сцены, – заметил он. – Я слышал, что Вуд и его люди трудились там не покладая рук в глубоком декабрьском снегу, подготавливая эпизод, в котором самолеты бомбят Эль Сордо – Сэм арендовал специально для этой сцены несколько армейских штурмовиков, – и как-то в воскресенье они торчали весь день на улице, промерзнув до костей и гадая, куда запропастились их самолеты, когда им сообщили, что штурмовиков не будет, и что если они увидят какие-либо самолеты, то им следует доложить о них и спрятаться. Это было 7 декабря.
   – День трагедии Пирл-Харбора, – пояснила Марта мне, Уинстону Гесту и врачу, будто слабоумным. Потом она улыбнулась актрисе. – Ингрид, вы должны помнить из нашего разговора двухлетней давности в Сан-Франциско, что именно я первой рекомендовала вас на роль Марии. Задолго до того, как Эрнест высказал эту мысль на страницах „Лайф“. Еще до того, как мы поженились. – Она посмотрела на мужа. – Помнишь, дорогой? Я плыла на „Рексе“ из Италии, читая твою книгу, и увидела там Ингрид – вы несли малыша за спиной в маленьком рюкзачке, словно красавица крестьянка, бегущая от нацистов; а потом я увидела вас в фильме с Лесли Ховардом…
   – „Интермеццо“, – перебила Бергман.
   – Совершенно верно. И я сказала Эрнесту: „Вот твоя Мария. Эта девушка – настоящая Мария“.
   Хемингуэй уселся за стол:
   – Кто-нибудь хочет услышать описание ее внешности?
   За столом воцарилась тишина.
   – Да, с удовольствием, – откликнулась Бергман, отставляя бокал.
   Хемингуэй потер подбородок, раскрыл книгу и начал читать бесцветным голосом:
   – „Ее зубы казались белоснежными на загорелом лице, а кожа и глаза были одного и того же медно-орехового оттенка… Каштановые волосы золотились, как спелая пшеница, сожженная солнцем, но они были подстрижены очень коротко, чуть длиннее меха бобровой шкурки…“ – Он умолк и посмотрел на Бергман. – Короткие волосы, дочка. Такие короткие, что из-под них видны уши.
   Бергман улыбнулась и провела пальцами по своим густым волосам.
   – Я согласилась бы подстричь их коротко, но только если бы это сделал лучший в Голливуде мастер по коротким прическам. А потом сказала бы всем, что обрезала их сама… кухонными ножницами.
   Присутствующие вежливо рассмеялись.
   Ингрид склонила голову скромным, едва ли не застенчивым движением, которое одновременно казалось наигранным и невинным.
   – Но роль Марии досталась Вере Зориной, и я желаю ей удачи. И вам, разумеется, – добавила она, вновь прикасаясь к рукаву Купера. Потом она просияла. – Однако несколько дней назад мне предложили другую роль, и теперь я отправляюсь сниматься в „Касабланке“.
   – Это не опасно? – спросил я. – Ведь этот район целиком контролируется немецкими подлодками.
   Все от души рассмеялись. Я молчал, дожидаясь, когда утихнет веселье.
   Бергман подалась вперед и положила руку мне на ладонь.
   – Фильм будет сниматься в Голливуде, господин Лукас, – сказала она, улыбаясь скорее мне самому, нежели моей наивности. – Сценария еще никто не видел, но ходят слухи, что самой дальней точкой в наших разъездах будет лос-анджелесский аэропорт.
   – Кто играет главную роль? – спросила Геллхорн.
   – На нее прочили Рональда Рейгана, но досталась она Хамфри Богарту, – ответила актриса.
   – Вы, наверное, с нетерпением ждете возможности поработать с ним, – продолжила Марта.
   Бергман вновь опустила глаза.
   – Честно говоря, я боюсь. По слухам, он очень замкнут, требователен к своим партнерам и большой интеллектуал. – Она улыбнулась Куперу. – С гораздо большим удовольствием я бы поцеловала перед камерами вас.
   Купер улыбнулся ей в ответ.
   – Ты будешь играть Марию, дочка, – проворчал Хемингуэй, как будто все усиливающаяся близость между актерами внушала ему ревнивое чувство. – Вот. – Он черкнул что-то в книге, которую держал в руках, и подал ее Ингрид.
   Она прочла надпись и посмотрела на Хемингуэя сияющим взглядом.
   – Можно я прочту это остальным, Папа?
   – Конечно, – чуть хрипловатым голосом ответил Хемингуэй.
   – Тут написано: „Ингрид Бергман, настоящей Марии из этой книги“. Спасибо. Огромное спасибо. Я буду дорожить этой книгой больше, чем дорожила бы самой ролью.
   – Ты получишь эту роль, дочка, – заявил Хемингуэй. – Рамон! – прогремел он, повернувшись в сторону кухни. – Где десерт, черт побери?
* * *
   За кофе с бренди разговор зашел о войне и людях, которые ею заправляют. У своего конца стола Марта Геллхорн – она сидела слева от меня, и нас разделял Пэтчи Ибарлусия – рассказывала о том, что она провела немало времени в Германии в середине – конце 30-х, и что она в жизни не видела ничего более отвратительного, чем нацистские громилы – как на улицах, так и в правительстве. Пэтчи взмахнул бокалом с бренди и объявил, что Гитлер – это „puta, maricon“ и трус и что война закончится еще до Рождества. Доктор Геррера Сотолонго, сидевший справа, негромко ответил, что до окончания войны может миновать не одно Рождество. Уинстон Гест молча поглощал вторую порцию лаймового пирога.
   Гарри Купер говорил немного; он высказал робкое предположение, что истинным нашим врагом является Япония – в конце концов, именно японцы, а не немцы бомбили Пирл-Харбор.
   Хемингуэй буквально взревел. Повернувшись к Бергман, он сказал:
   – Теперь ты понимаешь, почему мы с Купом не можем говорить о политике, дочка? Он невежественнее Аттилы, предводителя гуннов. Чертовски странно, что именно его выбрали на роль моего Роберта Джордана – человека, который бросает все и вступает в бригаду Линкольна, чтобы воевать с фашистами. – Как бы желая смягчить язвительность своих слов, он улыбнулся актеру. – Но я люблю Купера и придумывал Джордана, имея его в виду, так что, полагаю, ему лишь остается сыграть эту роль, а нам – поменьше говорить о политике.
   Купер кивнул и отсалютовал ему кофейной чашкой, потом повернулся к Геллхорн и спросил:
   – Если не ошибаюсь, вы хорошие друзья с Элеонорой Рузвельт, Марта?
   Геллхорн пожала плечами, но все же кивнула.
   – Бывали ли вы с Эрнестом в Белом доме, после того как началась война? – продолжал расспрашивать Купер. – Каково приходится Рузвельту в нынешних обстоятельствах?
   Ему ответил Хемингуэй, хрипло рассмеявшись:
   – Марта довольно часто встречается с Элеонорой, но с президентом мы не виделись с 1937 года, когда вместе обедали в „Касабланке“. Мы ездили туда, чтобы представить публике мою „Испанскую землю“.
   Все вежливо ждали продолжения. Я заметил, как сверкнули глаза Ингрид Бергман, которая подалась вперед и положила подбородок на сцепленные пальцы.
   – В Белом доме кормят на редкость скверно. – Хемингуэй рассмеялся. – Совершенно несъедобная еда. Марта предупреждала нас… она закусила бутербродами в буфете аэропорта Ньюарк. На дворе стоял июль, и Белый дом превратился в парилку. Все за столом пропотели, как свиньи. Само здание выглядело как старый дешевый отель – потертые ковры, пыльные портьеры, из подушек кресел выпирают пружины. Я не преувеличиваю, Марта?
   – Нет, – ответила Геллхорн. – Элеоноре безразлично, как выглядит ее жилье, а президент попросту не обращает на это внимания. Их повара следовало бы пристрелить.
   – Каковы ваши впечатления от того вечера? – спросила Бергман, старательно выговаривая каждый слог. Помимо акцента, на ее речь начало оказывать воздействие выпитое спиртное.
   ,Хемингуэй вновь рассмеялся.
   – Мне понравились Элеонора и Гарри Хопкинс, – сказал он. – Будь Хопкинс президентом, а Элеонора – министром обороны, мы и впрямь выиграли бы эту войну к Рождеству.
   – А президент? – спросил Купер. При таком росте и столь внушительной наружности его голос звучал едва ли не застенчиво.
   Хемингуэй пожал плечами.
   – Ты сам видел его вблизи, Куп. Он какой-то бесполый, правда? Похож на старую женщину… вернее, на пожилую светскую даму с этим своим напыщенным гарвардским произношением. – Название университета Хемингуэй выговаривал, как „Ха-вард“. – А чего стоит запихнуть его в кресло на колесах или вытащить оттуда? – продолжал он, хмуро заглядывая в бокал с бренди. – Чтобы усадить его в эту повозку, требуется едва ли не полдня.
   Честно говоря, при этих словах я моргнул. Все знали, что Рузвельт парализован, но никто об этом не говорил вслух, а его кресло и скобы на ногах никогда не показывали в выпусках новостей. Большинство американцев словно забыли о том, в каком состоянии находится их президент. Со стороны Хемингуэя было жестоко говорить такие вещи.
   За столом воцарилась тишина, и писатель вскинул голову.
   – Впрочем… какого черта? – добавил он. – Что ни говори, Рузвельт – наш главнокомандующий, и все мы поддерживаем его борьбу с этим моральным уродом Гитлером, верно?
   Присутствующие хором согласились, и Хемингуэй принялся подливать нам в бокалы бренди, не спрашивая нашего желания.
   Беседа о политике еще не завершилась. Доктор Сотолонго захотел узнать, как выглядит Гитлер и что он за человек.
   – Несколько лет назад я снялась в Германии в ряде фильмов, – нерешительно заговорила Бергман. – Это было в 1938-м, я тогда была беременна своим Пиа. Карл Фролих повел меня на один из нацистских митингов в Берлине. Ну, вы сами знаете… громадный стадион, повсюду яркие огни и факелы, играют оркестры, вышагивают штурмовики в стальных касках… Там был Гитлер, в самом средоточии этого организованного безумства. Он буквально сиял, поднимая руку в ответ на приветствие „Зиг Хайль!“… – Бергман выдержала паузу. Мы молча ждали. Я слышал сквозь жалюзи голоса ночных птиц и насекомых. – В общем, – более уверенно произнесла Бергман, и в ее голосе мне почудилась фальшивая нотка, – все, кто находился в этой чудовищной толпе, орали „Зиг Хайль!“, вскидывая ладони, словно марионетки, а я оглядывалась по сторонам. Происходящее забавляло меня, а Карл Фролих был едва ли не шокирован. „Майн готт, Ингрид, – шепнул он, – ты не приветствуешь фюрера!“ – „А зачем это нужно, Карл? – спросила я. – Вы отлично справляетесь без меня“.
   Все вежливо рассмеялись, и Бергман опустила глаза. У нее были длинные красивые ресницы; смех за столом не утихал, и ее щеки залились нежным румянцем удовольствия.
   – Отменное самообладание, дочка! – прогремел Хемингуэй, обнимая актрису правой рукой и прижимая ее к себе. – Вот почему ты должна сыграть мою Марию!
   Я пригубил кофе. Было очень интересно наблюдать за тем, как Бергман выходит из роли застенчивой актрисы и начинает играть по-настоящему. Я был уверен, что она рассказала не правду о случае с фашистским приветствием, но зачем она солгала и в чем именно, даже не догадывался. Мне пришло на ум, что только четверо из сидящих за столом – Уинстон Гест, доктор Геррера Сотолонго, Пэтчи Ибарлусия и я сам – живут в реальном мире. Хемингуэй и Геллхорн создавали литературные произведения, а Бергман и Купер играли их на экране.
   Потом я едва не рассмеялся вслух. Я находился здесь по выдуманной причине, а о настоящей не мог обмолвиться и словом – шпион, который лгал, предавал и убивал, зарабатывая себе на хлеб. Итак, за столом сидели только три настоящих человека – врач, спортсмен и миллионер. Остальные были аберрациями, отклонениями от нормы, тенями теней, бесплотными силуэтами, вроде кукол в индонезийском театре, которые пляшут за ширмой на потеху толпе.
* * *
   В конце концов Хемингуэй откупорил еще одну бутылку, четвертую за вечер, если считать бренди, и предложил распить ее на террасе. Бергман посмотрела на часы, объявила, что уже почти полночь, и сказала, что ей необходимо вернуться в отель, поскольку рано утром она вылетает в Майами и пересаживается на лайнер до Лос-Анджелеса, чтобы встретиться с режиссером „Касабланки“ Майклом Куртисом и сняться в предварительных костюмерных пробах, хотя работа над фильмом должна начаться только через месяц. Все на террасе принялись обниматься и целоваться – Бергман сказала Хемингуэю и Куперу, что ей очень жаль, что она не будет играть в „По ком звонит колокол“, а Хемингуэй упрямо заверял ее, что роль достанется ей – и наконец шофер Хуан захлопнул за ней заднюю дверцу черного „Линкольна“, и автомобиль плавно покатил по дорожке. Остальные, вслед за Хемингуэем и Геллхорн, прошли на террасу у заднего фасада дома.
   Я уже хотел извиниться и сбежать во флигель, но Хемингуэй подлил вина мне в бокал, и мы уселись в удобные кресла на террасе, прислушиваясь к ночным звукам, наслаждаясь прохладой, рассматривая звезды и далекие огни Гаваны.
   – Очень, очень милая леди, – сказал Пэтчи Ибарлусия. – Эрнесто, кто такой этот Линдстром, за которого она вышла замуж, и почему она носит другую фамилию?
   Хемингуэй вздохнул.
   – Ее муж – врач. Его зовут Петтер… с двумя „т“. По крайней мере, в Швеции он был врачом. Теперь он живет в Рочестере, штат Нью-Йорк, и пытается получить сертификат или аккредитив – словом, документ, который позволяет врачам-иностранцам заниматься своим ремеслом. В Рочестере Ингрид знают как миссис Петтер Линдстром, но в фильмах она играет под девичьей фамилией.
   – Впервые мы встретились с ними за обедом в Сан-Франциско, – сказала Геллхорн, нетерпеливо качая головой в ответ на предложение Хемингуэя добавить ей вина. – Петтер очень милый человек.
   Хемингуэй лишь фыркнул.
   – Что ж, – медленно заговорил Купер, – я рад, что приехал сюда и познакомился с ней. Очень жаль, что Сэм Вуд выбрал не ее, а Веру Зорину. Разумеется, мистер Голдвин не хотел одолжить „Парамаунту“ и меня тоже…
   – Одолжить? – переспросил я.
   Купер кивнул. Я видел, что он – по-настоящему элегантный мужчина и чувствует себя в дорогом костюме с шелковым галстуком совершенно непринужденно, в отличие от Хемингуэя, которому строгая одежда была в тягость. После ужина писатель выглядел мятым и взъерошенным, но костюм Купера казался таким же свежим и безупречно выглаженным, как до начала вечеринки. На протяжении трапезы я замечал, как Геллхорн то и дело переводит взгляд с Купера на супруга и чуть хмурится при этом, словно сравнивая двух мужчин. Купер сидел рядом со мной, и когда он повернул ко мне лицо, я уловил легкий аромат мыла и лосьона для бритья.
   – Да, господин Лукас, – вежливо произнес он. – Кинобизнес чем-то напоминает работорговлю, существовавшую до Гражданской войны, либо высшую бейсбольную лигу наших дней. Мы прикованы кабальными контрактами к своим студиям и имеем дело с другими, только если нас одалживают им – как правило, в результате некой торговой сделки. В данном случае Сэм Голдвин отпустил меня в „Парамаунт“ для участия в фильме в основном благодаря настоятельным заявлениям Эрнеста в прессе, будто бы я – лучший кандидат на эту роль.
   – На каких условиях? – спросил Уинстон Гест. – Что было предметом торга?
   Купер улыбнулся.
   – Голдвин сказал Сэму Вуду – теперь он режиссер фильма вместо Демилля, – что позволит мне сняться в „По ком звонит колокол“, если Вуд возьмет меня на роль в фильме на бейсбольную тему.
   – Когда будет сниматься этот фильм, сеньор Купер? – спросил Геррера Сотолонго.
   – Он уже готов, доктор, – ответил актер. – Мистер Голдвин поставил условием, чтобы его сняли до того, как я начну работать в „Парамаунте“. Его скоро выпустят на экраны. Он называется „Гордость „Янки“. Я играю там Лу Герига.
   – Лу Гериг! – вскричал Ибарлусия. – О да! Но ведь вы не левша, сеньор Купер.
   Купер улыбнулся и покачал головой.
   – Меня пытались научить бить слева, – с сожалением произнес он. – Но, боюсь, я не слишком преуспел. Я вообще никогда не любил бейсбол. Надеюсь, им удастся поправить дело искусным монтажом.
   Я во все глаза смотрел на Купера. Он ничуть не напоминал Герига. Я следил за карьерой Лу с 1925 года, когда он начал выступать за „Янки“. В июле 1932 года я слушал по радио репортаж о матче, в котором Гериг осуществил одну за другой четыре перебежки „домой“ на протяжении одной игры. За семнадцать лет пребывания в команде Стальной Жеребец сыграл без перерыва 2130 матчей с уникальной результативностью.
   4 июля 1939 года я взял первый отпуск за пять лет, чтобы съездить в Нью-Йорк на стадион „Янки“ – билет обошелся мне в восемь долларов, целое состояние – и увидеть его прощание с бейсболом. Гериг умер в прошлом году, в июне 41-го.
   Ему было тридцать семь лет.
   Я смотрел на Купера, думая о том, каким самонадеянным человеком нужно быть, чтобы пытаться сыграть Герига в кино.
   Словно прочитав мои мысли, актер пожал плечами и сказал:
   – Я не годился на эту роль, но Гериг не возражал. Я провел немало времени с Беби Рутом и другими…
   – Ш-шш! – зашипел Хемингуэй.
   В наступившей тишине мы слышали звон цикад, песни ночных птиц, рокот одинокого автомобиля на шоссе, смех и музыку, доносившиеся из усадьбы на вершине соседнего холма.
   – Проклятие! – рявкнул Хемингуэй. – Этот ублюдок Стейнхарт опять устроил вечеринку. А я ведь его предупреждал!
   – Господи, Эрнест, – сказала Геллхорн. – Прошу тебя, не надо…
   – У вас с ним война, Эрнестино?! – по-испански вскричал Ибарлусия.
   – „Si“, Пэтчи, – ответил Хемингуэй, вскакивая на ноги. – Это война. – Повернувшись к дому, он воскликнул:
   – Рене! Пичило! Оружие! Тащите оружие и боеприпасы!
   – Я иду спать, – заявила Марта Геллхорн. Она встала, наклонилась к Куперу, поцеловала его в щеку и добавила:
   – Увидимся утром, Куп. – Остальным она бросила:
   – Доброй ночи, джентльмены, – и отправилась в дом.
   Мальчик-слуга Рене и Хосе Герреро, который ухаживал за садом и бойцовыми петухами Хемингуэя – знакомя меня с ним, писатель назвал его Пичило, – вынесли из дома ящики с фейерверками и длинные полые бамбуковые шесты.
   – Уже поздно, – сказал я, отставив бокал с вином и поднимаясь на ноги. – Мне пора…
   – Чепуха, Лукас, – отрезал Хемингуэй, протягивая мне полутораметровый шест. – У нас каждый человек на счету.
   Выбирай боеприпасы.
   Купер, Уинстон Гест и Ибарлусия уже сбросили пиджаки и закатывали рукава. Доктор Сотолонго посмотрел на меня, пожал плечами, снял пиджак и аккуратно повесил его на спинку своего кресла. Я последовал его примеру.
   „Боеприпасов“ было два ящика – сигнальные ракеты, рассыпные фейерверки, бутылочные бомбы, дымовые шашки и шутихи.
   – Вот эту штуку очень удобно запускать вашим устройством, господин Лукас, – сказал Ибарлусия, протягивая мне ракету с коротким запалом. Он улыбнулся и кивком указал на мой бамбуковый шест.
   – У всех есть зажигалки? – осведомился Хемингуэй.
   У нас с Купером зажигалки были.
   – Долго ли тянется ваша вражда? – спросил Купер. Он сдерживал улыбку, но краешки его губ то и дело подрагивали.
   – Довольно долго, – ответил Хемингуэй.
   Звуки фортепиано и смех доносились из дома, стоявшего к северо-востоку. Дом Стейнхарта был единственным крупным зданием на соседнем холме – чуть ниже финки Хемингуэя, но гораздо старше и обширнее, если судить по сиянию электрических огней, пристройкам и фронтонам, проглядывавшим сквозь деревья.
   – Пэтчи, Волфер и доктор, вы знаете, что нужно делать, – сказал Хемингуэй, усаживаясь на корточки у края террасы и пальцем рисуя схему на влажной почве. Он уже снял пиджак и галстук и, по-видимому, чувствовал себя гораздо лучше с расстегнутым воротом. Его палец чертил линии и петли, как будто он рисовал планы футбольных комбинаций. – Мы проникаем сюда сквозь деревья. Куп, – прошептал писатель. Все сгрудились вокруг него. Актер улыбался. – Это финка… Это усадьба Стейнхарта… вот здесь. Мы проникаем сюда сквозь деревья… колонной по одному… и пересекаем границу противника вот здесь, у ограды. До тех пор, пока не окажемся по ту сторону вот этой стены, сохраняем полную тишину. Открываем стрельбу только по моему приказу. И уж тогда мы зададим им перцу!
   Купер приподнял бровь.
   – Если я правильно понял, вы не хотите, чтобы ваш сосед устраивал вечеринки?
   – Я предупреждал его, – проворчал Хемингуэй. – А теперь набивайте карманы.
   Мы запаслись ракетами, дымовыми шашками и большими шутихами. Ибарлусия и Гест накинули на плечи связки фейерверков, словно патронташи. Вслед за писателем мы прошагали по саду и полю, перелезли через невысокую каменную стену, спустились по холму и пробрались сквозь частокол деревьев, которые отделяли нас от огней и шума вечеринки Стейнхарта.
   Я понимал, что наша затея – чистое ребячество, но мои гормональные центры, по-видимому, об этом даже не догадывались. Сердце учащенно билось, и я был переполнен ощущением растянутого времени и обостренных чувств, всегда сопровождавшим меня при определенных обстоятельствах.
   Хемингуэй приоткрыл калитку сетчатого забора, пропуская нас внутрь, и прошептал:
   – Будьте осторожны, когда начнется стрельба. Говорят, при появлении непрошеных гостей Стейнхарт спускает собак и принимается палить из пистолета двенадцатого калибра.
   – Матерь божья, – по-испански пробормотал доктор Сотолонго.
   Мы сидели на корточках, пока Хемингуэй вновь не занял место во главе отряда – я мысленно отметил единодушие, с которым мы признали за ним лидерство, и ту легкость, с которой он взял на себя эту роль, – после чего следом за ним преодолели еще один небольшой подъем, пробираясь сквозь редеющую полосу манговых деревьев и пересекая пустырь. Наконец мы остановились у каменной стены высотой по пояс – вероятно, ей было не меньше сотни лет.
   – Еще двадцать метров, – прошептал Хемингуэй. – Мы обойдем усадьбу слева и займем позицию для стрельбы прямой наводкой по столовой и террасе. Куп, ты пойдешь за мной.
   Потом доктор, потом Пэтчи, а Лукас прикроет тылы. Домой возвращаемся самостоятельно, поодиночке. Я прикрою ваш отход у забора.
   Гарри Купер улыбался. Щеки Уинстона Геста раскраснелись. Я увидел, как в темноте сверкнули белоснежные зубы Ибарлусии. Доктор вздыхал, качая головой.
   – Это может плохо отразиться на твоем артериальном давлении, Эрнестино, – сказал он по-испански.