Она тоже встала, жалко опустив плечи.
   - П-послушай меня, Н-нина! - сказал наблюдавший за ними обоими Гурский. - Я ч-чувствую, что ты хотела остаться у нас здесь работать, ск-кажем, курьером.
   - Да! - Она вздрогнула от неожиданности и подняла на Гурского недоверчивые глаза.
   - П-понимаю твое желание, - сказал Гурский. - Тем более что я сам начал эту бод-дягу в редакции чет-тырнадцати лет от роду. Но сейчас время военное, немцы до сих пор не так уж д-далеко от Москвы, и ни твой отец, ни я, ни даже наш редактор, хоть он и д-дивизионный к-комиссар, не можем оставить у себя на рабботе несов-вершеннолетнего ребенка, тем более д-девочку. Ты в какой класс переходишь, в д-девятый?
   - В девятый. Я уже сдала по двум предметам.
   - Вот и поезжай в Сибирь к т-тетке, сд-дай там по всем оставшимся п-предметам и п-переходи в свой д-девятый класс. А мы пока отгоним фрицев п-подалыпе от Москвы и б-будущим летом, когда тебе будет шестнадцать лет, вернемся к этому воп-просу.
   Ясно?
   Она улыбнулась сквозь слезы. Она все-таки плакала. Никогда не плакала, а сейчас плакала.
   - И не реви, п-пожалуйста, раз тебе ясно. Твой отец уезжает не на к-курорт, а на в-войну, и не по собственной п-прихоти, а по и-предписанию начальства. Он должен быть спокоен за тебя.
   А чтобы он был спокоен, ты должна жить у тетки в Сибири и кончать свой девятый класс. Твой отец гораздо лучше п-пишет, чем г-говорит, а я, наоборот, гораздо лучше говорю, чем п-пишу, хотя и заик-каюсь при этом. Поэтому говорю тебе коротко и ясно то, что он сказал бы д-длинно и н-неясно. Ты мне дашь адрес, и, как только он вернется с фроыта, я тебе дам т-телеграмму и подпишусь: "Д-дядя Б-боря". Ты мне нравишься, и я хочу быть твоим д-дядей. А к-кроме того, советую тебе слушать по вечерам радио.
   Как только твой отец из-под Харькова пришлет нам свою п-первую корреспонденцию, мы ее напечатаем, и ее сразу же п-передадут по радио. И ты б-будешь знать, что он жив и зд-доров.
   - Я знаю, - сказала она. - Мы в школе всегда слушали по радио.
   - Тем более. Может быть, ты не усп-пела этого заметить, по я люблю твоего отца и не хочу, чтобы ты п-провожала его слезами.
   В-возьми себя в руки и пошли - проводим его. П-потом я буду сидеть и работать, а ты будешь сидеть и ч-читать, п-потом мы с тобой пооб-бедаем, а вечером я п-провожу тебя и только п-после этого займусь своими личными д-делами.
   Когда спускались с лестницы, Гурский шел впереди, а Нина сзади него, рядом с Лопатиным. Одной рукой она крепко держала отца за руку, а в другой несла его шинель.
   Так вдвоем, ее с шинелью в руках и Лопатина, которого она держала за руку, и щелкнул у подъезда редакции Гриша Кулаковский, вместе с которым Лопатин, уже в шестой раз подряд, ехал на фронт.
   - Когда вернемся и проявлю пленку, пришлю тебе, - обещал он Нине. - И повернулся к Лопатину: - Вася, в какой раз мы с тобой едем вместе? В шестой или в седьмой?
   - В шестой, - сказал Лопатин. - Не крутись, поехали!
   Ему хотелось скорей уехать. Он боялся, что девочка может не справиться с собой. Так оно и вышло.
   Когда Кулаковский уже залез в глубь машины и пришел черед садиться Лопатину, дочь отчаянно повисла у него на шее. Он ждал, что она сама оторвется, но она не отрывалась, и ему пришлось, взяв ее за плечи, оторвать от себя. Несколько раз поцеловав ее мокрое, несчастное лицо, он быстро сел в машину и захлопнул дверцу. Машина вильнула по узкому редакционному двору, и он, повернувшись, уже не увидел дочери.
   - Любит тебя! - сказал Кулаковский.
   - Что? - не расслышав, занятый своими мыслями, переспросил Лопатин.
   - Говорю, любит тебя!
   Лопатин ничего не ответил, хотя, вспомнив прожитую жизнь и сравнив то, что он успел сделать для дочери, с тем, чего не успел или не сумел, надо было бы ответить: "Не за что!"
   Они с Кулаковским прилетели на Юго-Западный фронт, когда в воздухе уже запахло бедой, и в последнюю ночь перед тем, как замкнулось кольцо харьковского окружения, добрались в две разные армии, действовавшие одна южней, другая северней Харькова. Препирались перед этим - так или наоборот, - кому - в какую.
   В результате ты жив-здоров до сих пор, а его нет! Погиб вместе с двумя своими аппаратами - стареньким ФЭДом и новенькой трофейной "лейкой", которой щелкнул перед отъездом во дворе редакции тебя с дочерью.
   "Так и не вернулся, не проявил той пленки", - подумал Лопатин, лежа сейчас, через полгода после всего этого, под одеялом и полушубком в отапливаемом, но все равно холодном номере гостиницы "Москва" и читая пришедшее от дочери письмо.
   Дочь писала, что у нее все отметки четыре или пять, что она кончила медкружок и через двое суток на третьи ходит дежурить в госпиталь ночной санитаркой.
   "Наверное, клюет после этого носом на уроках", - улыбнулся, читая письмо, Лопатин.
   Письмо было бы совсем хорошее, если б не приписка, что "тетя Аня не пишет, потому что приболела, лежит, передает тебе привет.
   Только что ставила ей банки". Значит, и банки научилась там ставить! А сестра больна. Раз лежит - дело серьезное: такие, как она, пока с ног не свалятся, не лягут.
   Уже засыпая, он с раздражением подумал о Ксении: есть у девочки мать, здоровая, еще молодая баба, а ребенка пришлось навязать на шею старой больной женщине. И хотя до конца войны ничего другого, чем то, что он сделал, сделать было нельзя, у него все равно оставалось чувство какой-то нелепой вины, словно у девочки могла быть не эта, а другая мать, словно он когда-то давно мог выбрать ей в матери кого-то другого...
   Проснувшись, съев выдававшийся в гостинице по талонам на завтрак винегрет и выпив чаю, Лопатин сел отписываться. Писал весь день до вечера и весь следующий, почти не выходя из номера.
   Писать было трудно, потому что наступление было трудное. Наступали, ради того чтоб любой ценой приковать к себе стоявших против Москвы немцев, не дать им перебросить резервы на юг, где у них все сыпалось и трещало по швам. И если бы можно было вот так откровенно и написать про это, все сразу стало бы на свое место. Но как раз об этом и нет права писать. Во время войны такая откровенность за гранью дозволенного.
   На второй вечер Лопатин позвонил Гурскому. Редактор еще не вернулся с фронта.
   Лопатин попросил отсрочки, сказал, что, наверное, перекрестит все написанное и с утра начнет в другом разрезе. Назовет "Вторая зима" и напишет про один полк, в котором был. О том, как в снегу по горло три дня брали превращенную немцами в узел обороны совхозную усадьбу и все же взяли ее!
   - Н-насколько я понимаю, - сказал Гурский по телефону, - редактор ожидал, что ты возьмешь п-пошире.
   - А у меня пошире не выходит. Выходит как раз поуже!
   Скажи мне, как, по-твоему, название? И можно ли сдать послезавтра утром?
   - Н-название не самое гениальное, а н-насчет "м-можно", то с т-тех п-пор, как редактор п-перевел тебя в писатели, можешь ссылаться на т-творческие т-трудности. В пределах суточного оп-поздания, б-болыне все равно не сов-ветую!
   Гурский положил трубку, наверное очень довольный собой.
   Слова насчет перевода в писатели были его обычным ёрничеством.
   В поле зрения, или, точней, притяжения редактора Лопатин попал случайно. Он всегда много ездил и в одну из таких дальних поездок, когда вдруг начались халхин-голские события, оказался рядом с ними и своим будущим редактором - в Чите. А уже через сутки вылез из самолета в Монголии в своем штатском костюмчике, который впервые в жизни предстояло сменить на военную форму.
   В финскую войну редактор вспомнил о нем и вытребовал к себе в армейскую газету. А в начале этой войны, уже не спрашивая согласия, призвал как командира запаса и забрал в "Красную звезду".
   У редактора не было ни времени, ни охоты читать книги, которые Лопатин писал до их встречи. Главным для него было, что Лопатин работает с ним уже на третьей войне, а писатель или не писатель Лопатин - он не размышлял. Да и, но правде говоря, настоящими писателями считал только тех немногих, кого все знают, о ком услышишь на каждом углу. К ним он и относился как к писателям, старался, чтобы они почаще писали в газету, а если они оказывались на фронте, давал телеграммы своим корреспондентам, чтобы по возможности берегли писателей от пули и отправляли их материалы в Москву раньше собственных.
   Лопатин хорошо знал все это и не стремился стать для редакюра "писателем".
   "А там, после войны, будет видно, кто на что способен, - думал он иногда, перелистывая свои фронтовые тетради, которые вел по возможности регулярно и знал им цену. - Хватило бы духу да не разбиться бы где-нибудь по дороге на самолете! А материала - хватит! "
   В этой последней мысли присутствовала доза яду: мол, некоторым другим, кто по-другому, чем ты, ездит, может и не хватить.
   А тебе-то хватит!
   Перемену в отношении к себе редактора Лопатин заметил после возвращения из Сталинграда. Он высидел там в 62-й армии безотлучно почти два месяца. Переправился через Волгу в конце сентября, а уехал в ноябре, после того, как Юго-Западный и Сталинградский фронты соединились у Калача и взяли немцев в кольцо. Дождался этого там, в Сталинграде, и накануне отъезда передал по военному проводу последний очерк о людях, продержавшихся до конца на своих последних сталинградских "пятачках".
   До этого послал из Сталинграда еще четыре очерка - тоже больше о людях, чем о событиях. Потому что, по сути, люди и были тем главным событием, которое произошло в Сталинграде. Событием было то, как они воевали и, несмотря ни на что, выстояли.
   За это время у Лопатина два раза возникал соблазн попроситься в Москву, как говорят в таких случаях, "отписаться".
   А в сущности, передохнуть от опасности. Но он преодолел себя и высидел. И наверное, оттого, что дольше, чем когда-нибудь, просидел в одном месте, по многу раз встречаясь с одними и теми же людьми, глубже понял их и лучше написал про них - сам это чувствовал.
   Очерки перепечатали в "Правде". И передали по радио. Редактор, встретив Лопатина в Москве, поздравил с высокой оценкой его очерков "наверху". Так именно и выразился. И сказал, что приказано издать их отдельной книжкой. И что Алексей Николаевич Толстой, с которым он говорил по телефону, тоже похвалил очерки, назвал их художественными.
   Потом вдруг предложил отпуск на месяц.
   - Посажу тебя под Москвой, в Архангельском: напишешь нам что-нибудь совсем художественное, чтобы печатать с продолжениями.
   Под "совсем художественным" редактор подразумевал что-нибудь с вымыслом, например повесть.
   "Совсем художественное" Лопатин писать был не готов и от кабалы такого отпуска скрепя сердце отказался. Вместо этого просто неделю передохнул: до поездки на Западный фронт сидел в редакции и правил чужие материалы.
   После своих "художественных" очерков Лопатин стал в глазах редактора писателем. Не таким известным, как те, другие, но всетаки писателем. Над этим и язвил Гурский.
   Лопатин провозился над корреспонденцией еще день и утро, но все не мог найти концовки, когда Гурский позвонил ему снова.
   - Имей в виду, прибыл с фронта и сп-прашивал п-про тебя.
   Сказал ему, что раб-ботаешь над словом, обт-тачиваешь художественные детали. Но д-долыне, чем до вечера, обтачивать не советую! Если какие-нибудь заминки с п-пейзажем, в крайнем случае я впишу. Ты же знаешь: я мастер п-пейзажа. К-какой-нибудь там колко п-похрустывающий снежок или обнаженно беззащитные б-березки, - п-пожалуйста, могу б-бесплатно!
   Лопатин привез корреспонденцию поздно вечером.
   Редактор встретил его недовольно:
   - Что-то ты завозился не по-газетному.
   И сразу стал читать за своей конторкой написанное Лопатиным. Прочел до конца, пошевелил губами, прикидывая, как ото влезет в макет номера, и, без колебаний перекрестив красным карандашом полторы страницы, сказал:
   - Поставим завтра четырехколонником.
   Потом воткнул своим красным карандашом вопрос перед названием "Вторая зима".
   - Считаешь, что хорошо назвал?
   - Считаю, что хорошо.
   - Не соответствует содержанию, - недовольно сказал редактор. Обобщения-то у тебя не получилось!
   - Не получилось, - согласился Лопатин.
   - Какая же это "Вторая зима"? - Редактор перечеркнул название "Вторая зима" и поставил вместо него "В одном из полков". - Вот теперь соответствует. Ожидал от тебя большего. Но в общем, вышел из положения.
   Слова "вышел из положения" значили, что редактор и сам понимает трудности, которые стояли перед Лопатиным, но не хочет говорить с ним на эту тему, недоволен чем-то еще, кроме корреспонденции. Чем именно недоволен, выяснилось ровно через минуту, после того как он подписал и отправил материал в типографию.
   - Как это понять? - спросил он, порывшись на столе и сунув Лопатину под нос какую-то бумажку. - Сам не мог попросить? Решил на меня нажать? Так имей в виду: эта бумажка для меня пустой звук!
   - А я ничего не собираюсь просить, - сказал Лопатин. - И им
   объяснил, чтоб не писали, - откажешь.
   - А ты за меня не решай, откажу или не откажу. Если для дела надо - не откажу. Только зачем в обход?
   Он был не на шутку обижен, и Лопатину пришлось объяснить, как было дело с этой бумагой из Комитета кинематографии. После возвращения из Сталинграда ему прислали сценарий киноновеллы, написанный по одному из его сталинградских очерков. В сценарии было много галиматьи. Тот, кто его сделал, не нюхал фронта, и Лопатин не подписался под этим сочинением.
   Тогда председатель комитета предложил, что попросит редактора об отпуске: пусть Лопатин съездит на несколько дней в Ташкент и там, на месте, с режиссером исправит в сценарии все, что нужно.
   Лопатин отказался, сказал, что он завтра уезжает на фронт, а когда вернется, все, что сможет, поправит в Москве.
   - А они все-таки написали. У них горит с этим боевым киносборником. Так что ты зря раскипятился.
   - Ты знаешь, как я к тебе отношусь? Только поэтому, - сказал редактор.
   В его устах это было извинением - в той предельной форме, на которую он был способен.
   - А раз хорошо относишься, не будь подозрительным.
   - А ты меня не учи.
   - А я старше тебя, вот и учу.
   В глазах редактора на секунду мелькнуло что-то, вдруг заставившее Лопатина вспомнить, как в начале их знакомства на Халхин-Голе после какого-то препирательства редактор поставил его по стойке "смирно". Потом, когда они подружились, он отрицал это и говорил, что не помнит такого случая, но такой случай всетаки был. И, вспомнив этот, все-таки бывший с ним, случай, интендант второго ранга Лопатин улыбнулся, глядя на стоявшего перед ним дивизионного комиссара.
   - Чего скалишься?
   - Радуюсь, что набрался храбрости - нагрубил старшему по званию.
   - Скоро новые звания введут, - сказал редактор.
   - Хочешь стать генералом? - спросил Лопатин.
   - Мало интересуюсь, - сказал редактор.
   Этому, положим, Лопатин не поверил! Генералом стать редактор хотел.
   - А за тебя действительно буду рад, когда присвоят тебе майора вместо интенданта. Интендант - как-то глупо для корреспондента, - сказал редактор.
   Спорить не приходилось.
   - Как дела там, где ты был? - спросил Лопатин.
   - Дела хорошие, - сказал редактор. - Танковую группу Гота не только остановили, но и наполовину перемололи. А то, что от нее осталось, еще день-два - и погоним обратно! Выпить по сто грамм не хочешь?
   Такое можно было услышать от него раз в год по обещанию.
   - Я-то всегда готов, - сказал Лопатин.
   - Пойдем. - Редактор быстро, словно боясь по дороге передумать, пошел впереди Лопатина в другой конец кабинета и открыл дверь в закут, где он наспех два раза в день принимал пищу и спал свои четыре часа в сутки. Пустой чай он пил прямо в кабинете с утра до ночи.
   Войдя в закут, редактор сел на койку, потянулся к шкафу, достал оттуда водку, начатую банку с пастеризованными огурцами, два стакана и одну вилку.
   - Открой, - скомандовал он Лопатину, сунув ему в руки бутылку.
   - Вижу, дело нешуточное, - кивнул Лопатин на огурцы. Он знал, что эти пастеризованные огурчики были единственной гастрономической прихотью равнодушного к еде редактора. - Неплохо б еще и хлеба, если он есть, конечно.
   - Забыл, - виновато сказал редактор и вытащил из шкафа тарелку с несколькими кусками хлеба и маслом.
   Лопатин подождал, не достанет ли он нож, но о ноже редактор забыл. Вынув из кармана складной ножик, Лопатин намазал толстым слоем масла кусок хлеба и кивнул на бутылку:
   - Разрешите приступить?
   - По половине, - сказал редактор. - Вдруг вспомнил, что у меня день рождения. Тридцать девять.
   - От жены телеграмму получил? - спросил Лопатин.
   - Получил.
   - Когда?
   - Утром, как прилетел.
   - Чего ж ты мне темнишь, что вдруг вспомнил? - рассмеялся Лопатин. - Не хотел со мной выпивать, пока не убедился, что я за твоей спиной отпусков не выбиваю? Эх, ты!
   - И от Сергея получил. - Редактор застенчиво улыбнулся.
   У него иногда появлялась на лице эта, мало кому знакомая в редакции, застенчивая улыбка, когда дело шло о чем-то личном:
   о жене, о сыне или о нем самом.
   - Что он пишет?
   - Дал понять, что пока еще не воюют, стоят во втором эшелоне... Больно уж рано я женился - в девятнадцать лет. Если б как другие... - редактор не договорил, замолчал.
   - А ты любишь спешить. И когда надо, и когда не надо, - усмехнулся Лопатин, угадавший недосказанное: если б женился, как другие, лет в двадцать пять, сын был бы еще в школе, а не на фронте.
   Он взял бутылку и налил редактору полстакана, а себе доверху.
   - Раз позвал на день рождения, с меня взятки гладки. Тем более что материал в наборе. Будь здоров, Матвей! Я тебя люблю, хотя, пока ты мое начальство, мне трудно тебе это доказать.
   - Снимут - докажешь, - сказал редактор и, отпив немножко, с сомнением поглядел на стоявший перед Лопатиным пустой стакан. - По-моему, ты раньше меньше водки пил.
   - За время войны здоровей стал, - выпив водки, Лопатин один за другим подцепил несколько огурцов и заел хлебом с маслом. - Нет, в самом деле, даже удивляюсь себе. Раньше, после ХалхинГола, и простуживался, и печенка болела, а за эти полтора года - ничего. Некогда, что ли, при таком начальстве, как ты?
   - Вот так хлопнешь стакан - и ничего, на работе не отражается? спросил редактор с удивлением непьющего человека.
   - Не отражается, - сказал Лопатин. - Даже когда два, если, конечно, закусываю. - Он намазал маслом еще кусок хлеба.
   - А у меня от полстакана в голове шумит, хотя моложе тебя на шесть лет.
   - Даже на семь, - поправил Лопатин. И подумал о том, о чем редко думал за эти полтора года войны, - что он старше не только редактора, а почти всех, кто работал у них в газете. - Я, Матвей, хотя и немолодой, но жилистый, принадлежу к той здоровой части гнилой русской интеллигенции, которую и двумя стаканами водки с ног не собьешь.
   - Не подговаривайся, все равно больше не дам.
   Редактор чуть было не потянулся к водке - убрать со стола, но в последний момент удержался.
   - Ладно, пойду, - Лопатин встал. - У тебя уже, чувствую, шило в стуле.
   - Да, надо еще две полосы читать. - Редактор тоже поднялся, но на лице его изобразилось колебание.
   - Пойду,- - повторил Лопатин.
   - Погоди. Если у них там действительно горит с этим киносборником, могу тебя отпустить в Ташкент дней на пять. Только не так, как они просят туда и обратно, а чтоб вышло - по дороге на фронт. Полетишь или поедешь до Ташкента, там пять дней на все твои дела, а оттуда через Ашхабад Красноводск на Кавказский фронт. Даже если поездом, думаю, все равно успеешь, пока у них что-нибудь большое начнется. Возможно, попадешь там, на Кавказе, к своему Ефимову!
   Ефимов после обороны Одессы и Севастополя командовал армией на Северном Кавказе. Редактор одобрял, когда корреспонденты по второму разу ездили к тем, у кого уже были; считал, что это помогает замечать происшедшие перемены.
   - Но если ехать - завтра же!
   - А если не через Ташкент? - спросил Лопатин.
   - Путь все равно кружный, - сказал редактор. - Через Гурьев - Баку. Другого, короче, пока нет. Если даю тебе пять дней на Ташкент, значит, вправе их дать. Поезжай! А то в самом деле опасно! Очерк был у нас в "Звезде", все в нем правильно, а они нагородят там по нему какую-нибудь киноахинею! Потом расхлебывай! В Ташкенте тебя встретит наш корреспондент по Туркестанскому округу, обеспечит пребывание и дальнейший путь.
   Так Лопатин отбыл в эту командировку. Посреди дороги предвиделся отпуск, но конечный адрес был тот же, что и всегда:
   "Действующая армия"...
   4
   Вагон был мягкий, но такой старый, что казалось, вот-вот рассыплется. Было тряско и холодно - садило изо всех щелей, но Лопатин все равно почти напролет проспал первые трое суток.
   За Оренбургом потянулись ледяные степи, станций было мало.
   Стояли подолгу и на станциях и на разъездах, пропуская составы с нефтяными цистернами. Кроме них, ничего почти и не шло навстречу оттуда, из Средней Азии. Составы были длинные, но шля быстро. Гнали по зеленой улице к фронту бакинскую нефть. Через Каспийское море, Красноводск, Ташкент.
   В сводках Информбюро говорилось о нашем наступлении, продолжавшемся в Сальских степях и на Дону, и эти заполнявшие всю дорогу, гремевшие навстречу эшелоны с нефтью сильней всяких сводок напоминали Лопатину о фронте, от которого он пока что все удалялся и удалялся. И было как-то не по себе, что едешь не в ту сторону, соблазнившись этим неожиданным отпуском от войны.
   Лежа у себя на верхней полке, он вспоминал, где и сколько был с начала войны. Вышло, что ездил на фронт девятнадцать раз, а в Москве из полутора лет пробыл меньше трех месяцев. Подсчитывал в самооправдание; конечно, должность военного корреспондента не самая трудная на войне; другие люди как начали войну, так и воюют до сих пор там, где пришлось, не ездя ни в какую Москву. Но верно и другое: и в самой Москве, и дальше нее, в тылу, много военных людей, с такими же шпалами на петлицах, как у тебя, все еще служат вдали от фронта; когда пошлют, тогда и поедут. Каждому свое. Дали отпуск, и пользуйся им.
   Перед тем как лечь спать, он вышел в коридор покурить. Стоял у окна и посматривал на женщину, которая стояла у соседнего окна и тоже курила.
   Женщина была молодая и красивая, и он вспомнил о Ксении, которая теперь в Ташкенте. Встречаться с ней он не собирался, но мог и встретиться: киностудия, театр, а можно и просто так где-то столкнуться...
   "Ну и увидимся, что ж из того? Для меня это теперь ничего не значит. Не должно значить", - подумал он и снова посмотрел на молодую и красивую женщину у соседнего окна. Кто знает, куда и почему она едет. Может, от мужа, может, к мужу. И не помнит сейчас о себе - что красивая, думает о чем-то совсем другом, и кажется невеселом...
   А действительно красивая! Он оглядел ее с головы до ног.
   Хорошо бы встретить в других обстоятельствах такую, как эта.
   Для него, конечно. Для нее навряд ли он в свои годы и со своей внешностью мог представлять какую-нибудь ценность.
   Она тоже несколько раз полуоборачивалась и смотрела на него.
   Смотреть было не на что. Может, обратила внимание на орден Красного Знамени и две нашивки за легкие ранения...
   Он не любил свою неказистую, как он сам считал, внешность, И когда-то, в первые годы жизни с Ксенией, даже испытывал глупую, как ему теперь казалось, благодарность к ней за то, что она, такая красивая, вышла замуж за него, такого некрасивого.
   Но все равно ему было приятно, что его снова и снова тянет сейчас смотреть на эту стоявшую у соседнего окна женщину. В самом этом желании было радовавшее его чувство свободы от прошлого. Он даже суетно пожалел, что рядом с Красным Знаменем у него нет на груди второго, довоенного ордена - "Знак Почета" - за участие в экспедиции, снимавшей со льдины папанинцев. Он потерял этот орден после переправы на лодке из Крыма, когда, уже на Тамани, в одних подштанниках грелись в хате, а все, что развесили сушиться на дворе, разнесло в клочья прямым попаданием бомбы. И гимнастерку и орден. Подал потом в Москве заявление о замене, но пока не заменили.
   Поглядывавшая на него женщина, докурив папиросу, ушла, должно быть, спать. И он тоже вернулся в свое купе с намерением завалиться до утра.
   Но заснуть не пришлось. Занявший еще с утра освободившуюся верхнюю полку напротив Лопатина капитан, летчик, начал его расспрашивать: кто да что. А когда узнал фамилию, сказал, что читал его сталинградские очерки, один даже вырезал из "Звездочки" и возит с собой. Полез в планшет и в самом деле достал вырезанный очерк - тот, в котором Лопатин писал о связистке, убитой в депъ, когда она получила письмо с Северо-Западного фронта от своего пропавшего без вести еще в сорок первом году мужа. Утром получила с полевой почтой это письмо, которое несколько месяцев шло из-под Новгорода в ее родное село в Забайкалье, а оттуда - в Сталинград, и, счастливая, показывала его Лопатину, а днем поползла восстанавливать перебитую линию и погибла.
   Лопатина поразило и совпадение - все в один день! - и то, как переживали ее смерть, казалось бы, ко всему привыкшие люди.
   Он написал в очерке о том, как переплетаются на войне счастье и несчастье. И как вдруг почувствовавший себя счастливым человек находит в душе силы не беречь себя, а, наоборот, пойти навстречу опасности.
   Восстановить перебитую связь могли послать и кого-то другого.
   Но пошла навстречу опасности именно эта женщина - сразу же, никого не спросясь.
   - Вы сами лично с ней говорили? - спросил авиационный капитан, хотя из очерка было ясно, что Лопатин с ней говорил.
   - Лично, - сказал Лопатин.
   - Красивая она?
   - Довольно красивая.
   - Хорошая женщина, - сказал капитан и вздохнул так, что Лопатину показалось, что его попутчик сейчас заговорит о том, своем, собственном, из-за чего вздохнул.