- Я рано явился, у тебя, наверно, не все готово, - сказал Лопатин, хорошо знавший, что у нее никогда и ничего не бывает вовремя готово. - Иди на кухню, доканчивай, а я посижу.
   - Ничего, там Ника на кухне доделает. - Ксения, очевидно, имела в виду свою знакомую. - Я ей сказала, что хочу с тобой поговорить, она понимает такие вещи.
   - Ладно, давай говорить. О чем будем говорить? О дочери?
   Ксения огорченню посмотрела на него. Хотела начать не с этого, а приходилось с этого.
   - Я получила от нее письмо, очень хорошее. Показать?
   - Покажи.
   Она пошла к кровати и вынула из-под подушки письмо. Это была ее привычка - совать под подушку письма и потом перечитывать их по ночам. Один раз, лет пять назад, он, вернувшись раньше ее и ложась спать, наткнулся на одно такое письмо. Попались на глаза первые строчки, и сунул обратно, не стал дальше читать. Спит теперь на другой кровати, с другим человеком, а привычка прежняя - письма под подушкой!
   Письмо от дочери и правда было хорошее - сдержанно-доброе, такое, какие пишут сильные слабым. Вначале писала, что получила от отца телеграмму, что он вернулся из Сталинграда, а дальше коротко о себе - что у нее все хорошо, пусть мать не беспокоится.
   Лопатин дочитал письмо и отдал.
   - Я считаю, что мы ничего не должны с тобой решать до конца войны, сказала Ксения. - Я посоветовалась с Евгением Алексеевичем, и он тоже так считает.
   Лопатин удержался от вспыхнувшего в нем несправедливого раздражения. Ну да, посоветовалась, а с кем же еще ей теперь советоваться, если он ее муж? Вот она с ним и советуется.
   - А что нам с тобой решать? - сказал Лопатин. - Если до конца войны со мной что-нибудь случится, решать придется уже не нам с тобой, а вам с ней: ей скоро шестнадцать.
   - С тобой ничего не случится, нечего об этом и думать!
   - А раз нечего и думать - значит, она останется со мной.
   А все остальное: как быть с нашей квартирой, где и кому жить, - все это действительно решим после войны.
   - Мне не нужно от тебя никакой квартиры, - порывисто сказала Ксения. У Евгения Алексеевича есть в Москве квартира.
   Лопатин знал, что порыв ее искренний. Житейская расчетливость, а тем более алчность не были ей свойственны. Но порыв этот - сейчас. И Евгений Алексеевич - сейчас. А что будет с нею и с ее Евгением Алексеевичем, когда кончится война, никому на свете, в том числе ей самой, неизвестно.
   И, не желая ловить ее на слове, Лопатин промолчал.
   - Ну хорошо. Не будем говорить о том, что после войны, - сказала Ксения. - Но могу я весной пригласить сюда Нину, когда начнутся фрукты? Чтобы она тут пожила? Я говорила с Евгением Алексеевичем, он согласен. Ты увидишь и поймешь, какой он хороший человек.
   - Вполне допускаю, что, он хороший человек. И что он согласен. Я не согласен.
   - Почему? Я все обдумала.
   - Все, кроме такой мелочи, что весной она еще будет учиться и ей нужно кончить девятый класс.
   - А летом?
   - И летом не надо этого делать. У тебя свой дом, своя жизнь.
   Зачем путать девке голову, приглашать ее в свидетели? Я не хочу этого.
   - А если я напишу ей сама?
   - Пиши. Думаю, что она не согласится, - сказал Лопатин с уверенностью в том, что их дочь, похожая на него, а не на свою мать, поступит так, как поступил бы на ее месте он сам.
   - А ты не подумал, что у тебя тоже могут произойти перемены в жизни? спросила Ксения.
   - Пока не предвижу. - Лопатин ответил, не вкладывая в эти слова никакого второго смысла, но Ксения поняла их по-своему.
   - Я так не хочу, чтобы ты на меня сердился, - сказала она. - Нехорошо это говорить, но я, правда, очень счастлива.
   - И отлично. И пойми наконец, что я вполне доволен своим нынешним положением. Попробуй себе это представить.
   - Ты говоришь неправду, - на глазах у нее выступили слезы. - Говоришь, чтобы я не чувствовала себя виноватой.
   Снова-здорово! Так он и знал - он ей уже не нужен, но ей все еще хочется, чтобы она была нужна ему!
   - Послушай, Ксюша, - сказал он, и она вздрогнула и напряглась - так давно не слышала этого обращения. Он называл ее так не в минуты мужской нежности, а во время все более редких вспышек того просто-напросто человеческого доброго чувства к ней, которое она с годами истребила в нем почти без остатка. - Рассуди сама: ну зачем бы я пришел к вам в дом, если бы продолжал хотеть тебя как женщину? - "Хотеть" было не его слово, а ее, и он употребил это ее слово, чтобы она лучше поняла. - Для чего?
   Чтобы понюхать в чужом доме - нельзя ли его разорить? Это было бы с моей стороны просто-напросто подло! Но предположим, что человек слаб, хотя я не думаю этого о себе. Но предположим, ты это думаешь! Зачем же приглашать сюда меня, который, по-твоему, все еще неравнодушен к тебе? Если так - это вряд ли красиво с твоей стороны!
   Она протестующе воздела руки.
   "Ну как ты мог обо мне так подумать?" - говорил этот жест, хорошо знакомый и превосходно отработанный, особенно в платье без рукавов.
   - А раз не так, то больше и разговору об этом нет! - сказал Лопатин, так и не дав ей сопроводить жест словами. - Теперь, когда мы все с тобой выяснили, обещаю, что весь вечер буду хорошим.
   Однако он слишком рано дал это шутливое обещание. Прежде чем стать хорошим, пришлось еще раз побыть плохим.
   Ксения вдруг стала у него допытываться, как хоронили в Москве внезапно умершую Гелю и почему Лопатин, не жаловавший Гелю, оказался на ее похоронах. Ей написала об этом событии одна из тех московских баб-бабарих, которые бестолково топтались рядом с Лопатиным, пока он ругался с так и не дорывшими вовремя могилу пьяницами, ругался, вспоминая, как год назад проклинал ему этих могильщиков редактор армейской газеты, только не на этом, Даниловском, кладбище, а на другом - Ваганьковском.
   Одна из баб-бабарих, когда наконец дорыли могилу, опустили в нее гроб и Лопатин бросил на крышку в изголовье мерзлый комок земли, вдруг вскрикнула: "Ах, не надо туда, где лицо, ей больно!" И Лопатин сейчас со злостью подумал, что, наверно, эта самая дурища и описала потом Ксении похороны.
   - Мне написали, что ты у нее даже в больнице был перед смертью. - На лице Ксении выразилось суетное любопытство, о причинах которого он догадывался.
   Он никогда не любил крашеную и прокуренную женщину, которая паслась в их доме во время его отъездов, а порой портила и дни приездов, и смутно подозревал, что она бывала наперстницей Ксении в периоды ее увлечений. Он не испытывал благодарности за тот приступ откровенности, в котором Геля когда-то, в декабре сорок первого, вдруг выложила ему все, что думала о его жене. Но когда приехал после Сталинграда и застал в редакции принесенную какой-то санитаркой записку от этой женщины с просьбой зайти к ней в больницу, где она "понемножку помирает", - пошел. Считал, что люди не шутят такими вещами, что, наверно, так оно и есть. И не ошибся. Записка прождала его больше недели, и, когда он пришел в больницу, санитарка, та самая, что относила записку, шепотом у двери в палату сказала, что Ангелина Георгиевна не жилец на свете, у нее рак - через деньдва кончится.
   Войдя в палату, он увидел ее, с отросшими на целый вершок от корней седыми волосами и неузнаваемо, как щепку, исхудавшую.
   Может быть, десять дней назад, когда писала записку, она что-то хотела сказать ему. Зачем иначе было писать? Но теперь уже ничего сказать не могла. Поглядела на него не то виноватыми, не то удивленными умирающими глазами - уже не думала, что ен может прийти, - прошептала что-то бессвязное, чего он так и не понял, и снова впала в забытье. Наверное, ей делали обезболивающие уколы.
   Он постоял и ушел. А через два дня та же самая санитарка, решившая, что, раз он приходил в больницу, значит, он близкий покойнице человек, разыскала его в редакции и сказала, что Ангелина Георгиевна преставилась нынче утром и надо ее забрать и похоронить.
   Он узнал в редакции у сведущих людей, как это делается, сказал им, что умерла его родственница - иначе было неловко просить о помощи, - и ему помогли сделать все, что требовалось. Достать гроб, грузовик и вручить кому следовало соответствующую мзду.
   А потом было кладбище и три пришедшие туда, кроме него, незнакомые ему московские интеллигентные старухи, которым он по глупости сказал, что был у покойной в больнице. И вот - результат! Этот никому не нужный разговор с Ксенией.
   - Удивляюсь, как ты все-таки к ней поехал? Ты же так не любил ее!
   - При чем тут любил, не любил? - сердито сказал Лопатин. - Написала, что умирает, вот и поехал.
   - А почему она тебе написала? - не унималась Ксения. - Чего она хотела, что она тебе сказала?
   - Не знаю, почему написала, - сказал он. - Был по твоей милости знаком с ней, вот и вспомнила. Умирала одна, как собака, поэтому и написала. Чего тут непонятного?
   - Зачем ты так грубо о ней?
   - Я не грубо. А ты не суетись. Человек умер, а ты суетишься. - Лопатин посмотрел своей бывшей жене прямо в глаза и зло добавил: - Ничего она мне про тебя перед смертью не сказала, напрасно суетишься.
   - А что она могла тебе обо мне сказать? - с вызовом спросила Ксения.
   - А раз нечего было сказать, чего ты суетишься? - повторил он все так же зло.
   - И все-таки не знаю, зачем ты к ней поехал, - упрямо сказала она, все еще не в состоянии расстаться с продолжавшей тревожить ее мыслью. Наверно, я тебя никогда до конца не понимала.
   - Что правда, то правда, - угрюмо сказал Лопатин.
   После нелепого разговора о покойнице ему захотелось встать и уйти. И может, он и сделал бы это, если б не вдруг раздавшийся в дверях женский голос:
   - Ксения! Требуется твоя помощь.
   Он оглянулся и увидел в дверях молодое женское лицо, показавшееся ему знакомым.
   Ксения сорвалась с места и побежала к двери.
   - Сейчас, сейчас, извини, пожалуйста.
   Она была рада и этому голосу, и возможности улизнуть из комнаты. Раньше, пока Лопатин был ее мужем, она, попав в тупик и не зная, что говорить дальше, начинала или плакать, или плохо себя чувствовать. Но теперь, в ее новом положении, и то и другое было бессмысленно.
   Лопатин с усмешкой подумал об этом, когда за нею закрылась дверь. И в этой простой мысли была частица радовавшего его чувства освобождения от прошлого.
   9
   Через минуту в комнату вошла женщина, позвавшая Ксению. Вошла на высоких каблуках быстрой походкой. И Лопатин почемуто, неизвестно почему, сразу заметил эту ее особенную, быструю походку. У нее были чуть-чуть широкие для женщины плечи, задорно посаженная голова с короткой мужской стрижкой и скуластое, словно заранее чему-то смеющееся лицо.
   Теперь, когда она не заглянула, а вошла, Лопатин узнал ее.
   Это была та самая женщина, которая стояла и курила у окна в поезде.
   - Здравствуйте, - она подошла к поднявшемуся ей навстречу Лопатину. Вы Василий Николаевич, а я Нина Николаевна.
   Можно сокращенно - Ника. Ксения сказала, чтобы я посидела с вами или постояла, если вы не хотите сидеть.
   Лопатин отметил про себя, что Ксению здесь звали Ксенией, а не Сюней. Ее новый муж сделал то, чего он так и не смог сделать, - заставил расстаться с этим кошачьим именем - Сюня.
   - Я вас почему-то не сразу узнал, - сказал Лопатин, - хотя в поезде неприлично пялился на вас.
   - Постриглась после приезда, наверно, поэтому. А я вас узнала раньше, чем вы пришли. По карточке, которая у Ксении. Хотя вы на ней в штатском и моложе, но все равно узнала того майора, с которым мы глазели друг на друга в вагоне.
   - Я-то понятно. А вы-то чего?
   - Были причины. А сегодня сама напросилась к Ксении, потому что захотела с вами познакомиться, и приволокла свой пай.
   Теперь почти все так друг к другу ходят. Курицу - правда, очень худую.
   Она смешно сморщила нос и улыбнулась.
   - А с чего вам вдруг вздумалось со мной знакомиться? - спросил Лопатин тем бесцеремонно дерзким тоном, который иногда брал в разговорах с сознающими свою красоту и самоуверенными женщинами. Этот тон как бы предупреждал: да, знаю - не нравлюсь и вряд ли могу понравиться вам; но как раз поэтому остерегайтесь говорить при мне глупости или пошлости может достаться на орехи!
   - Вздумала с вами познакомиться, потому что прочла ваши корреспонденции из Сталинграда. А потом Ксения, держа в руках вашу карточку, так долго объясняла мне, почему она вас бросила, хотя вы и храбрый, и умный, и вообще предел совершенства, что я так ничего и не поняла. А я люблю все понимать.
   - А чего тут понимать? Надоел, вот и бросила. Что, не бывает, что ли?
   Наверно, женщина, сказав "бросила", ждала, что он возразит.
   Но он не возразил.
   - "Брошена" - придуманное слово. Разве я цветок или письмо?" насмешливо, нараспев, процитировала она. - Кстати, Ахматова сейчас здесь, у нас в Ташкенте.
   - Уже наслышан об этом, - сказал Лопатин. - И стихи эти читал, когда мне было столько, сколько вам.
   - Вряд ли. Мне двадцать девять. Даже двадцать девять и три четверти, так что считайте, уже тридцать!
   - Тогда, стало быть, на несколько лет раньше. Скажите-ка мне лучше, Ника, - Лопатин произнес ее имя с оттенком иронии, - нестрашно вам называться Никой? Не слишком ли это величественно именоваться богиней победы, особенно в военное время?
   - Мне не страшно, - сказала она. - А если вам страшно, можете называть меня Ниной Николаевной.
   - Хорошо, я подумаю над обоими вариантами, - без улыбки сказал Лопатин. - И простите мне мое невеселое любопытство:
   почему вы сейчас одна, а в поезде были другая? Такая, словно с вами что-то стряслось. Я пялил на вас глаза не только потому, что трудно было не пялить, но еще и потому, что подумал: с этой женщиной у соседнего окна что-то случилось.
   - Сейчас я другая, потому что, наверно, не умею быть одинаковой. А там, в вагоне, мне, правда, было тяжело, потому что...
   - Не объясняйте, если не хотите.
   - Наоборот, хочу объяснить, иначе бы не заговорила. Просто думаю, как сказать покороче. Я ездила к отцу, а он лежит в КзылОрде в госпитале для безнадежных. Вы знаете, есть такие госпиталя. Они, конечно, по-другому называются, но на самом деле...
   Знаете?
   - Знаю.
   - В таком, откуда уже сами не могут выйти. Только иногда их берут, а иногда не берут. Он и с руками и с ногами, но у него после раны полный паралич, он уже никогда не встанет, а его жена хочет его взять. А он не хочет. И она написала мне, чтобы я приехала и помогла его уговорить.
   - Уговорили? - спросил Лопатин.
   - Нет, он не хочет, жалеет ее. Она еще молодая: ей и теперь всего тридцать пять. Он ушел к ней пятнадцать лет назад. И я все эти годы ненавидела ее из-за мамы. Но она хочет его взять. Она уже год там живет, снимает комнату и ходит к нему каждый день.
   И теперь, когда врачи окончательно сказали, что уже ничего не изменится, решила его взять. А он не соглашается. И ничего нельзя сделать, какой-то тупик. Мне стыдно, что я ее столько лет ненавидела, хотя раньше считала, что это правильно. А сейчас не уверена: смогла бы я так, как она? Может, и не смогла бы.
   - А почему считаете, что не смогли бы? - спросил Лопатин.
   - А я всегда боюсь думать о себе лучше, а потом оказаться хуже. А вы разве не боитесь?
   - Нет. Но вас, кажется, понял.
   - Ну и хорошо, если поняли. А я ехала в поезде и думала об отце: как девчонкой, в первые годы после того, как он ушел от нас, желала ему из-за мамы хоть какого-нибудь несчастья. Не такого, конечно. А у него, наоборот, после того, как он ушел от нас, до самой войны всегда все в жизни было хорошо. И когда я увидела вас, как вы стоите у окна с этими двумя вашими нашивками за ранения и с орденом, я подумала: почему так? Почему отец в первый же день, как только оказался с ополчением на фронте, был так страшно ранен? Один осколок - и все! И уже ничего, никогда не будет хорошо. А вот стоит у окна человек, куда-то едет, наверно, к семье, и уже два раза был ранен, и поправился, и выглядит здоровым, и новенький орден получил, и лицо довольное, и, наверно, все у него хорошо. Почему так? И почему у отца, у которого все всегда было хорошо, вдруг сразу, в один день, в одну секунду все стало так безнадежно? Вот видите, хотела сказать коротко, а сказала длинно и глупо, как будто смотрела на вас и желала вам зла. Я совсем не желала вам зла. Но все равно - вот именно так нелепо и думала,.как говорю вам. А потом оказалось, что это вы и ничего особенно хорошего вас не ждет. Просто у вас вид такой, словно с вас все как с гуся вода, - усмехнулась она. - Я забыла папиросы на кухне, у вас есть?
   Лопатин дал ей закурить.
   - Наверно, в вас есть что-то располагающее к женским исповедям.
   - Не терплю исповедей, - сказал Лопатин, - тем более женских. И самого слова "исповедь" не люблю; в нем есть что-то заранее заготовленное. А вы просто, что подумали, то и сказали.
   Какая же это исповедь? Тем более женская? Женские исповеди обычно предназначаются бабам в штанах. При всех своих недостатках к ним не принадлежу. Исповедуйтесь-ка лучше, давно ли начали дымить?
   - Недавно, уже в войну. Заметно?
   - Заметно.
   - А вы?
   - Я с пятого класса реального. Сначала или в уборной, или в рукав.
   - А в войну не стали больше курить?
   - Наоборот, меньше. Не всюду и не сразу достанешь курево.
   - А все-таки, когда опасно, сильней хочется курить?
   - Как-то не связываю одно с другим. Когда опасно, боюсь, а когда хочется курить, курю, если есть чего.
   - Мне нравится, как вы со мной говорите.
   - Очень рад.
   - Скажите, Василий Николаевич...
   Кажется, она хотела спросить что-то важное, но в это время позвонили в коридоре, и она вышла открыть дверь.
   "Сейчас увижу ее мужа", - подумал Лопатин о Ксении, совершенно не представляя себе, каким будет этот человек. От Ксении можно было ожидать чего угодно, и муж мог быть каким угодно.
   Вслед за вернувшейся в комнату женщиной, которую Лопатин мысленно продолжал называть Никой, вошла еще одна женщина, немолодая и непомерно высокая, и мужчина среднего роста, казавшийся рядом с ней маленьким.
   У нового мужа Ксении, крепкого красивого блондина, было здоровое и спокойное лицо здорового и уверенного в себе человека.
   Он выглядел ровесником Ксении. Так, наверное, и было.
   Лопатин сделал шаг навстречу высокой женщине, но она, неуклюже махнув на него рукой и не поздоровавшись, громко сказала, почти крикнула:
   - Сейчас я вернусь! - и исчезла за дверью.
   А новый муж Ксении пошел навстречу Лопатину и протянул ему холодную крепкую руку.
   - Здравствуйте, Василий Николаевич. Веденеев! Рад, что вы согласились прийти к нам.
   Лопатин покосился на Нику. Она стояла, сморщив свой смешливый нос. Кажется, ее забавляло, что она присутствует при этой встрече.
   "Ну что ж, присутствуй, раз не осталась там, в передней, как сделала бы на твоем месте другая женщина", - подумал о ней Лопатин и, протягивая новому мужу Ксении папиросы, сказал:
   - Я тоже рад. И давайте для начала поставим все на свое место. Я не потерпевший, вы не ответчик, а все, что произошло, к общему благу. На том и будем стоять, сидеть и пить водку, если она у вас окажется.
   - А теперь будем знакомиться с вами, Василий Николаевич, - снова входя в комнату, сказала высокая женщина таким громким голосом, после которого в комнате сразу наступила тишина. - Я напудрила свой нос и считаю, что достаточно хороша для первого знакомства.
   - Здравствуйте, Зинаида Антоновна, - целуя ее большую, покрасневшую от мороза руку, сказал Лопатин. - Давно хотел и даже два раза надеялся с вами познакомиться, но не вышло.
   - Только не врите, пожалуйста. Терпеть не могу, когда про меня врут, что я кусаюсь, брыкаюсь и вообще ведьма. Если бы хотели, познакомились бы. Я добрая и тщеславная ведьма и никогда не кусаю тех, кому действительно нравлюсь. - Она первая расхохоталась собственным словам громким мужским смехом и отказалась от предложенной Лопатиным папиросы. - Не курю, хотя, наверно бы, мне это пошло. Особенно трубка. - Она снова хохотнула и бесцеремонно, с ног до головы оглядела Лопатина. - После ваших корреспонденции с фронта считала, что вы геройский брюнет с усами. А вы нормальный интеллигент из дореволюционных студентов, похожий на моего мужа. Сколько вам лет?
   - Сорок шесть.
   - Столько же, сколько ему. И он тоже на фронте, начальником медсанбата. Врет мне в письмах, что это совершенно неопасно. Врет, да?
   - Иногда врет, - сказал Лопатин.
   - Это хорошо, что вы не соврали, - сказала она. - Старшим не надо врать, а я старше вас, мне пятьдесят три.
   Она выглядела моложе, но что-то в ее пронзительно-умном лице с горбатым мужским носом и копной седых волос мешало сказать ей, что она выглядит моложе своих лет. Это было одно из тех лиц, которым придает обаяние старость, а не молодость.
   - Я в первый раз видел вас на сцене давно, еще до революции, в "Макбете", - сказал Лопатин.
   Она довольно хмыкнула:
   - С галерки?
   - С галерки.
   - В этом слове есть какая-то театральная тайна, что-то неотразимо привлекательное для нас, артистов. Почему-то хочется, чтобы тебя до старости помнили именно те, кто в молодости толокся на галерке. Воспоминания об артисте, увиденном с галерки, чем-то похожи на любимую вещь, купленную когда-то на толкучке. Логика отсутствует, но похоже.
   - Зинаида Антоновна теперь наш худрук, - сказал новый муж Ксении.
   - Но они скоро выгонят меня обратно в актрисы, - снова хмыкнула она. Потому что я твержу им, что театр - это храм, и не позволяю ходить по сцене в валенках. Даже на черновых репетициях.
   То, что она теперь худрук, пожалуй, было единственным, чего не знал о ней Лопатин. Все остальное знал. И если бы не был занят мыслями о том, как выглядит новый муж Ксении, конечно, как она только заглянула в дверь, сразу узнал бы в ней ту одинаково ошеломлявшую остротой своей игры и в трагедиях и в фарсах актрису, которую многие в Москве считали то слишком резкой, то слишком эксцентричной, но которая на самом деле была простонапросто великой. И оставалась великой актрисой, даже когда проваливалась. А это с ней тоже бывало.
   Вот и сейчас она пришла в этот чужой Лопатину дом, в эту чужую комнату, и в доме и в комнате все сразу стало каким-то другим. Что-то до этого забытое вдруг стало самым важным.
   А что-то, казавшееся самым важным, оттеснилось в сторону. Она, как на сцене, в театре, вдруг растолкала в стороны всех других, приготовившихся играть в этой комнате свои, другие роли. И все, что, не будь здесь этой великой актрисы, наверно, бросалось бы в глаза Лопатину, стало незаметным и незначительным.
   Теперь он только мельком заметил, как обменивались между собой понимающими взглядами Ксения и ее новый муж, и как Ксения с понятной, но все-таки чуть-чуть смешной торжественностью поставила посредине стола довольно большое блюдо с пловом, и как она заколебалась, кого рядом с кем посадить.
   Ксения весь ужин радовалась тому, как они красиво, по ее мнению, расстались и красиво теперь встретились. Хотя одно было неизбежным, а другое вышло случайно. И они просто-напросто не причинили друг другу лишнего зла. Только и всего.
   Но и эти мысли о Ксении только минутами появлялись у Лопатина и сразу же исчезали, и даже инстинктивно тревожившее его молчаливое внимание рядом с ним сидевшей Ники было всетаки чем-то вторым, не самым главным за этим столом.
   А главным была все равно вот эта сидевшая напротив него, давно знакомая ему по сцене немолодая и некрасивая женщина, с мужским орлиным носом, смотревшая ему прямо в глаза с таким откровенным и жадным интересом, словно она не смотрела, а ела ложкой все, что думал и говорил он, отвечая на ее вопросы.
   Ксения сначала посадила актрису рядом с Лопатиным, но Зинаида Антоновна, задав ему два или три вопроса, поднялась и обменялась местами с посаженной напротив него Никой, сказав, что Нине Николаевне, наверное, все равно, а она не умеет говорить с людьми в профиль.
   Она называла всех сидевших за столом - и Нику, и Ксению, и ее нового мужа - только по имени и отчеству. Лопатин вспомнил слышанный еще до войны в Москве рассказ, что она в театре всегда зовет по имени и отчеству даже студийцев, мальчишек и девчонок, и он посреди разговора спросил, правда ли это.
   - Разумеется! Я привыкла к напраслинам, но это как раз правда, сказала она. - А кто дал мне право, работая в одном с ними театре, обращаться к ним как-то по-другому, чем они обращаются ко мне, - возраст, должность, звание или относительно большая, чем у них, известность? Что? Неужели вам не стыдно перед другим человеком, когда вы по собственному произволу присваиваете себе право называть его как вам вздумается - на "ты"
   или "вы", по имени или по имени-отчеству, а у него по отношению к вам этого права нет: вы заранее мысленно лишили его этого права! Не выношу "Петька", "Колька", "поди", "принеси", - и мне никто не Колька, и я никому не Зинка - ни в пятьдесят, ни в двадцать. Не люблю произвола! Терпеть не могу! - не сказала, а крикнула она в лицо Лопатину.
   И внутренняя сила этого выкрика так далеко отстояла от всего, казалось бы, частного и не для всех обязательного, о чем она только что говорила, что Лопатин ощутил за этим давно и стойко выстраданную мысль, имевшую отношение не к именам и отчествам, а к жизни.
   - Зинаида Антоновна, по-моему, вы даже напугали Василия Николаевича, услышал он насмешливый голос Ники.
   - Он фронтовик, ему нельзя пугаться никого, даже меня! - хохотнула своим мужским смехом Зинаида Антоновна и удержала мужа Ксении, пытавшегося налить ей водки. - Я уже сказала вам раз и навсегда: не поите меня водкой. Лучше добавьте мне плова, я от него добрею!
   Подложив ей плова, он все еще продолжал держать бутылку в руке.
   - Ну, всего одну - за фронтовиков! И за вашего мужа, и за Василия Николаевича, и вообще за всех.