Ну вот, собственно, и вся история. Возродится ли завод, найдет ли Нифиногенов работу на другом предприятии или так и останется невостребованным его слесарский талант и будет он вынужден доработать годы, необходимые для начисления пенсии, где-нибудь не по специальности — это другой разговор. Нам же интересен момент истины, момент прекрасный (какого любому можно пожелать), когда Нифиногенов, перефразируя Пушкина, мог бы воскликнуть: «Я слесарь, с меня достаточно сего сознанья!»— отбросив в лучезарности своей помышления о стаже, зарплате, о славе и пенсионном обеспечении. Полюбуемся этим моментом, порадуемся за человека.
 
   Спасибо.
 
   10 июля 1996 года

Жизнь Лагарпова

   На углу стояли молодые люди в кожаных куртках. Некоторые в черных, а некоторые в коричневых.
   Они говорили, смеялись, размахивали руками.
   Мимо проходил Лагарпов.
   Один из молодых людей, досмеявшись до сухоты и перхоти в горле, вызвал в себе слюну, чтобы увлажнить рот — и успешно, а потом сплюнул, повернув голову от друзей, сплюнул в сторону — и попал плевком на куртку проходящего мимо Лагарпова.
   И не заметил этого, поскольку заинтересован был разговором с друзьями, а не тем, что происходит вокруг.
   Лагарпов остановился, посмотрел на плевок, растаявший на матерчатой поверхности куртки, расплывшийся мокрым пятном, и тронул молодого человека за локоть.
   Тот оглянулся.
   — Вы в меня плевком попали, — сказал Лагарпов.
   — Ну и что? — спросил молодой человек. Другие молодые люди замолчали и стали слушать и смотреть.
   — Ничего. Просто вы попали и не заметили этого, — сказал Лагарпов. — Я подумал, что вы должны знать. То есть сперва я подумал, что, узнав о своем нечаянном поступке, вы огорчитесь, у вас испортится настроение, вас будет мучить совесть. Я хотел пройти мимо. Но тут же поймал себя на мысли, что это ложное милосердие. Я не имею права считать вас хуже, чем, например, я сам. А я сам всегда желал бы знать, если вдруг нечаянно сделал что-то не совсем как бы сказать... Поэтому я и обратил ваше внимание на то, что вы плюнули мне на куртку.
   — Я не понял, — сказал молодой человек, улыбаясь Лагарпову, друзьям и самому себе хорошей белозубой улыбкой здоровья и душевной гармонии, — ты в претензии, что ль?
   — Я не в претензии, — сказал Лагарпов. — Таково свойство моего характера: я полагаю, что больнее всегда тому, кто причиняет боль, а не тому, кому больно. Но это я. А если бы на моем месте был ребенок? Он только начинает жить. Он, возможно, смотрит на мир еще доверчивыми добрыми глазами. Ваш же плевок — беспричинный и от этого вдвойне обидный, раздосадует его, он может озлобиться, он захочет тоже плюнуть в кого-нибудь. Жизнь его пойдет совсем по другой колее!
   — Послушай.., — улыбка исчезла с лица молодого человека.
   — Минутку, дайте договорить, — мягко сказал Лагарпов. — На моем месте могла оказаться женщина, молодая и красивая. Возможно, она мельком видела в профиль ваше лицо и оно понравилось ей, поскольку оно приятно, особенно издали. Она подумала о вас с щекотливыми мыслями, будучи полна весенними желаниями и мечтами — и вдруг плевок! Каково ей было бы после этого!
   — Послушай, козел... — опять попытался сказать что-то молодой человек, но Лагарпов, поморщившись, выставил обращенную к нему ладонь укоризны: ах, как вы нетерпеливы! И продолжил.
   — На моем месте могла оказаться старушка. Может, она шла в печали, вспоминая молодость, а может, наоборот, радовалась весеннему дню и солнышку, она думала, что не все еще потеряно в этой жизни, и сколько бы ни осталось лет, это — ее года, и надо радоваться им, как Божьему подаренью, а не ворчать на бытовые неурядицы и одолевающие хвори. И тут — плевок, плевок, который отнимает последнюю надежду, который повергает ее в пучину отчаяния, она приходит домой с болью в сердце, боль усиливается, она вызывает «скорую помощь», пьет лекарство, но тщетно, — и умирает.
   — Сейчас ты тоже умрешь, — сказал молодой человек. Но сказал без злобы, с усмешкой.
   — Или, — увлекшись процессом мысли, продолжал Лагарпов, — шел бы такой же молодой человек, как и вы, но, скажем, покрепче телосложением, скажем, даже вообще мастер спорта по какому-нибудь виду жестокой борьбы из тех, что в такой моде ныне. Он идет по жизни пружинисто и настороженно, как охотник, выслеживающий дичь. Или, напротив, он, как рысь, как барс, знающий, что вокруг спрятались охотники, одним словом, он и охотник, и хищник в одном лице, он всегда в полной готовности, он идет мимо, в него попадает плевок, реакция его безмысленна и мгновенна — обратите внимание — не бессмысленна, а безмысленна, — подчеркнул Лагарпов, — итак его реакция безмысленна, как реакция охотника, нажимающего на спусковой крючок при малейшем шорохе, как реакция барса на ветке, под которым оказался охотник! — он бросается на вас и несколькими ударами укладывает вас на землю, а потом вступает в борьбу с другими. Возникает жестокая драка...
   Лагарпов умолк, предоставляя дальнейшее фантазии слушателей.
   — Что еще скажешь? — спросил молодой человек.
   — А зачем? — удивился Лагарпов. — Полагаю, теперь вам понятно, почему я обратил ваше внимание на ваш плевок. Вы должны быть благодарны мне, — скромно сказал Лагарпов. — Ведь в другой раз вы будете осмотрительнее, исходя из моих вышеприведенных рассуждений. Я не настаиваю на этом, я предполагаю. Всего доброго, — откланялся Лагарпов и хотел продолжить путь.
   — А знаешь ли ты, — сказал молодой человек, остановив его за руку и улыбаясь уже нехорошо, улыбаясь без улыбки, — знаешь ли ты, козел, на кого ты тянешь?
   — Не знаю, — сказал Лагарпов. — И что значит — тянешь?
   — Знаешь ли ты, что я с такими козлами делаю? — спросил молодой человек.
   — Не знаю, — сказал Лагарпов — без желания, впрочем, узнать.
   — Я их убиваю, — сказал молодой человек и убил Лагарпова.
 
* * *
 
   Первая жена Лагарпова была красавицей.
   И вот какая вышла история.
   Как в пошлом анекдоте: он уехал в командировку на три дня, а к ней — мужчина.
   Но Лагарпов сделал свои дела раньше, вернулся на третий день, звонит, ему не открывают. А ключи он забыл.
   Звонит еще.
   Наконец открывает красавица-жена с румяным лицом и, обняв Лагарпова, просит его сейчас же сбегать за хлебом, потому что в доме нет хлеба.
   — Конечно, — сказал Лагарпов, но выразил желание умыть лицо, потому что оно устало от жары и пыли.
   — Господи! — сказала красавица-жена. — Принесешь хлеб и мойся хоть весь, хоть целый час.
   — Нет, — сказал Лагарпов, — мне только лицо. Секундное дело. И шагнул к ванной комнате, и хотел открыть дверь, но дверь не открывалась, а красавица-жена что-то тихо сказала.
   Лагарпов все понял.
   — Мне очень неприятно, — сказал он красавице-жене и тому, кто был в ванной, — что я поставил вас в неловкое положение. Но не усугубляйте же его. Я знаю, что такое любовь, я знаю, что такое страсть. Будьте же смелы и красивы в своей любви и страсти. Вы же прячетесь и скрываетесь, как мелкие жулики.
   — Лагарпов! — сказала красавица-жена. — Ты с ума сошел. Какая любовь, какая страсть? Сослуживец мой зашел обсудить одно дело. Ему стало плохо. Я посоветовала ему принять холодный душ. Вот и все. Ты же знаешь, какая жара на улице.
   — Я иногда сам страдаю от своей проницательности, — с болью сказал Лагарпов. — Но я не могу не видеть твоих припухших от поцелуев губ, не могу не видеть красного пятнышка, оставленного на твоей шее твоим неосторожным... — он умолк.
   — Ты идиот, — сказала красавица-жена. — Я помидоры соленые ела, ты же знаешь, как я люблю соленые помидоры. Съешь пять штук — распухнет у тебя рот или нет? А шея моя покраснела, потому что меня укусил комар и я чесала это место.
   Лагарпов потупился.
   — Я думал, обойдется без явных указаний на некоторые свидетельства, — и он кивнул на тот вид мужской одежды, что надевается на голое тело первым, а снимается последним. Скомканный, этот вид валялся около двери ванной комнаты.
   — Ты идиот, — сказала красавица жена. — Вечно тебе мерещится. Я ж говорю — ему стало плохо, он кинулся в ванну и так торопился, что на ходу раздеваться стал.
   Лагарпов помолчал и обратился через дверь.
   — Вы затаились там, — сказал он. — Неужели вам не совестно заставлять оправдываться женщину, к которой вы испытываете если не любовь, то страсть, потому что к такой красивой женщине невозможно не испытывать страсть. Неужели вы так мелки, что как трусливый заяц хрустите тайком капустой своего страха и у вас нет смелости гордо и открыто отстаивать свою страсть или любовь?
   Тут дверь открылась и вышел мужчина довольно заурядной внешности, бледный.
   — Я не заяц, а одевался, — сказал он. — Я раздетым не люблю разговаривать. И нечего тут. Вам жена правду говорит, а вы, как дурак, не верите. Я сослуживец ее, у меня давление высокое, одно спасение — холодный душ.
   При этих словах он подобрал тот вид одежды, который надевают первым, а снимают последним, и, не надевая, поскольку уже был одет, сунул в карман.
   — Хорошо, — сказал Лагарпов. — Допускаю, что нет ни любви, ни страсти, а был только эпизод. Вам хочется его спрятать, вам хочется его забыть. Вам хочется, чтобы все оставалось, как было. Возможно потому, что моя жена еще не разлюбила меня окончательно. Возможно потому, — обратился он к мужчине, — что у вас семья, двое детей и тому подобное. Но почему бы не сказать, что это именно эпизод, неужели вы принимаете меня за человека, убогого умом, не способного понять это? Или вы просто стыдитесь происшедшего? То есть это даже не эпизод, а всего лишь физиологическая случайность?
   — Сам ты физиологическая случайность, — осмелел вдруг мужчина. И сказал красавице-жене Лагарпова:
   — Как ты с ним, с таким, живешь?
   — А это тебя не касается, — сердито ответила она.
   — Ну, значит, дура, — дал ей характеристику мужчина и повернулся коренастой спиной, чтобы уйти из дома.
   Однако Лагарпов остановил его и потребовал извиниться перед своей красавицей-женой.
   — Буду я перед всякой (он выругался) извиняться! — грубо сказал мужчина.
   — Хам! — сказал Лагарпов и дал ему пощечину.
   Мужчина, действительно испытавший заячий страх в ванной, усугубленный унизительным журчанием находившегося там же унитаза, теперь был зол на себя, что он принял всерьез какого-то облезлого куренка, многоречивого и тщедушного.
   И злоба эта так была нестерпима, что он убил Лагарпова.
 
* * *
 
   Лагарпов любил детей, хотя и не имел их: от первой жены не успел, а вторая не хотела их заводить, потому что, говорила она Лагарпову, хватит мне и тебя.
   Лагарпов любил смотреть на детские лица — особенно тогда, когда ребенок, например, едет в троллейбусе один, сидит и смотрит в окно. Лицо у него милое и задумчивое — и при этом непосредственное, то туда посмотрит, то туда, живо всем интересуясь, и Лагарпов невольно тоже чувствует себя ребенком и начинает с детским любопытством первооткрытия смотреть на дома, вывески и людей.
   Он любил слышать детский смех, он любил смотреть по телевизору мультипликационные фильмы, представляя, какое удовольствие получали бы от них его сын или дочь, или сразу сын и дочь, которые сидели бы дружно рядом с ним.
   Однажды он шел по переулку и увидел, как стайка детишек лет восьми-десяти что-то со смехом несет в подворотню. Он пригляделся и увидел, что дети несут тоже ребенка, они несут его за руки и за ноги.
   — Что вы делаете? — спросил Лагарпов.
   — Мы в фильм ужасов играем, — ответили они.
   Лагарпов не смотрел фильмов ужасов, но представлял, что это такое, ему рассказывали. Он забеспокоился.
   — А как это? — спросил он.
   — А мы сейчас Димку запрем в темном сарае, а в сарае этом страшный Фредди Крюгер, он его убьет и замучает.
   Димка молчал, он обессилел от крика из слез. Но сумел все-таки сообразить, что взрослый дядя может выручить его — и начал дергаться.
   Лагарпов педагогическим чутьем, которое он знал за собой, понял: бесполезно сейчас говорить детям, что пугать других детей нехорошо, они слишком увлечены. Надо переключить их внимание на другую игру.
   — Давайте лучше, — сказал он, — играть в кинокомедию.
   — Какую еще комедию? — спросили дети недоверчиво.
   — Очень веселую. Я такую видел. Там дети стали будто взрослые, а взрослые будто дети. То есть, взрослые ходят в школу, а дети занимаются взрослыми делами. Очень смешно. Давайте вы сейчас усадите меня будто за парту и будете строго спрашивать с меня уроки, а я буду отвечать.
   — А если не выучил, наказывать можно? — спросили дети.
   — Можно, — сказал Лагарпов.
   Дети отпустили счастливого Димку и побежали с Лагарповым к сараю, где быстро соорудили школьный класс из ящика вместо парты, двух кирпичей вместо стула и клочка бумаги вместо школьной тетради.
   — Встать, учитель идет! — приказали дети, и Лагарпов послушно встал.
   Ему разрешили сесть.
   — Сколько будет дважды два? — спросили дети.
   — Четыре, — сказал Лагарпов, радуясь их веселью.
   — Неправильно, пять!
   — Хорошо, пять.
   — Не пять, а четыре! — сказали дети. — Не знаешь, так и скажи! Сидит, как дурачок, весь урок пялится в окно, в носу ковыряет. Ждет, когда его в школу для дебилов отправят. Ты дождешься, отправим — и пусть твои родители жалуются. Нечего жаловаться! Если придурка воспитали на нашу голову! Сами воспитали, сами и учите! Чудище тоже нашлось! Марш из класса! Стой! Без родителей не приходи!
   — Хорошо, — сказал Лагарпов, топчась на месте, ему показалось, что игра зашла в тупик.
   Но нет, дети направили его в сарай, и это оказался дом, и тут его ждали уже родители.
   — И охота нам за тебя краснеть, вахлак? — спросили дети за родителей. — Ты что, маленький совсем? Бегаешь целыми днями на улице, не загонишь тебя, спать не уложишь, а на уроках спишь потом, скотина такая. Ты посмотри, что в комнате у тебя творится, свинья ты такая! А сестре платье зачем изрезал, свинья ты такая? Парашютики он захотел сделать! Ну и что, что платье старое, из него мать фартук сшить хотела, а он взял и изрезал! Знал бы ты, каким трудом это все достается, бездельник ты такой, сукин сын. Убить тебя мало!
   — В самом деле! — выделился из хора звонкий, как колокольчик, голос Димки, — убить его, придурка, да и дело с концом!
   И дети убили Лагарпова.
 
* * *
 
   Когда к Лагарпову пришла старость, он стал все чаще задумываться.

История любви
рассказ попутчика

   — Ну, допустим, представь — вот я... Ну, она тоже, само собой... То есть как бы... С другой стороны — обстоятельства... Ладно... Тогда я, как мужчина... Я мужчина, в моих руках инициатива. Ведь так? Я правильно? Ну вот... Я — как мужчина. А она? Она... Ладно... Но инициатива в моих руках... То есть, как бы, например... Ну, ты понимаешь. Я же мужчина. Поэтому — само собой. Другой, может, он там как хочет, а я не могу. Во-первых, мужчина, во-вторых, характер. Хорошо. Что делать? Ну, вот ты. Допустим, на моем месте. Что делать?.. Я тоже не знал... С одной стороны, я мужчина, с другой стороны — тоже человек... Но проблематично... Тогда она мне: без эксцессов. Положим, эксцессы эксцессами, а характер? А он — нечего даже говорить. Тогда говорю — пусть. Она, ты понимаешь, начинает свои резоны... С одной стороны нельзя не согласиться, с другой стороны логика должна быть или нет? И в частном случае и вообще? Логика должна быть? Как по-твоему, должна быть логика? Вот! Но это же надо понимать! Допустим, как бы, если посмотреть, я понимаю, ты понимаешь, а кто-то не понимает. Что делать? Хорошо, пускаем все на самотек, хотя, допустим, я как бы и против, а с другой стороны, понимаю логику обстоятельств. Хотя сплошная чехарда — то обстоятельства есть, а логики нету, то есть логика, а обстоятельства уничтожились. Ты понимаешь? Это какие нервы надо иметь? Ну, я пошел тогда и напрямик. Говорю: так и так. Он ничего, то есть, как бы, ну, ты понимаешь. А она не знает. То есть знает, но не конкретно. Не в подробностях. Но суть известна. Оглядываюсь — со всех сторон получается цейтнаут. А? Цейтнот? А не цейтнаут? Почему цейтнот? Ну, пусть, дело не в этом. Собственно, уже и ни в чем дело. Какое уж тут дело, никакого дела, ничего уже не осталось. Думаю — ладно. Раз так, что остается? То есть, в принципе, если подумать... Но это время надо и сообразить надо, а когда так, то уже ничего... Ну, и с пятого этажа. Полгода собирали. Уникальный случай, говорят.
   — Кто с пятого этажа?
   — Я.
   — Чего с пятого этажа?
   — Я ж говорю: прыгнул.
   — Кто?
   — Да я же.
   — Отчего?
   — Ну, как... От этого самого. Ну, короче... Любовь.

Честность
рассказ в стихах
(верней — в песне)

 
Гаврилов токарем служил
весь день. А после смены
он в общежитье приходил —
в свои родные стены.
 
 
И в комнату едва войдя,
он разувался тут же,
свои взопревшие носки
на подоконник ложа.
 
 
Его сожители в резон
тревожно говорили:
— У нас и так тут не озон,
нужны ли нам носки ли?
 
 
Ты спрячь их лучше под матрас,
как мы все трое прячем,
а то воняют, извини,
они на всю округу.
 
 
Гаврилов гордо отвечал:
судьба не виновата,
что у меня одни носки
и что одна зарплата.
 
 
Я слишком с честностью знаком,
таиться не умею.
Не тычьте мне в глаза носком,
я честь и стыд имею!
 
 
Его друзьям от этих слов
сейчас же стало стыдно,
и достают своих носков,
чтоб все их было видно.
 
 
Они на стулья и на стол
носки открыто ложат.
Отныне презирая ложь,
скрываться не желая.
 
 
Вы думаете, тут финал,
но это предисловье.
Дух честности торжествовал,
душевное здоровье.
 
 
Но женщины, что, говорят,
в мужчинах любят честность,
коварны оказались все;
я ставлю вас в известность.
 
 
Подруги наших всех мужчин,
узнав про их правдивость,
исчезли, не сказав причин.
Где в жизни справедливость?
 
 
Они к мужчинам тем ушли,
что ездят в «Мерседесах»,
себя по подлому ведут,
нечестно, некрасиво.
 
 
Но такова у женщин суть —
чем хуже им, тем лучше.
Ах, как легко их обмануть!
Но — сами виноваты.
 
 
Когда ж рабочий паренек,
когда душа открыта,
они воротят сразу нос,
как свиньи от корыта.
 
 
Не верьте женщинам, друзья!
И будет все отлично!
Гаврилов сроду не женат —
и ничего. Не тужит.
 

Петр Епифанов
(еще один рассказ в стихах,
верней — в песне)

 
Я спою про Петра Епифанова —
он того заслужил.
Посреди бытия неустанного
он живет, как и жил.
 
 
Его родина — драная улица,
дряхлой бабки слеза.
И когда он поет и целуется —
закрывает глаза.
 
 
Он встает по утрам по будильнику,
если не выходной.
Время точит, подобно напильнику.
Что ж, еще по одной.
 
 
Он не знает великих и планов их,
он не рвется на бой.
Среди прочих других Епифановых
он живет сам собой.
 
 
Он живет и работает вежливо,
без огня и души.
Он спокоен и ровен, хоть режь его,
хоть в газету спиши.
 
 
Отчего ж про Петра Епифанова
не могу я не петь?
Не постичь вдохновения — странного,
как любовь или смерть.
 

Орлов, человек,
выдающий и
не выдающий справки
(третий рассказ в стихах,
верней — в песне)

 
Твой взор, Орлов, недвижен и суров.
И мысль проста, как косточка в урюке.
Я знаю только то, что ты Орлов,
и то еще, что стрелкой гладишь брюки.
 
 
Пространство ими строго ты рассек
и сел на стул, и посмотрел устало.
Сгустился, словно вечности кусок,
ты над столом, подобьем пьедестала.
 
 
Но ничего! Я для тебя припас
свой пьедестал незыблемого духа!
Держись, Орлов, на твой сегодня час,
и на тебя найдется, брат, проруха!
 
 
Я закален и не в таких боях,
наполнен я живительным сарказмом.
И ты, меня заранее боясь,
не трать себя в усилии напрасном.
 
 
Я ваши речи знаю назубок,
я ваши знаю наизусть повадки!
Смотри, Орлов, от гнева лоб мой взмок
и крыльями встопорщились лопатки!
 
 
Но если все ж, на это наплюя,
захочешь поиграть своей судьбою,
то я тебя... то я тебе... то я....
Ну, начинай, я приготовлен к бою!
 
 
И он вознес властительную длань...
И — выдал сразу нужную бумажку.
Кто жив — замри! Кто умер — стрункой встань!
Господь, узри орловскую поблажку!
 
 
Он дал без слов, не вытянувшись в рост,
не закричав от боли и от муки,
он был велик воистину — и прост,
хоть мог вполне считать людей на штуки.
 
 
За что? За что? Я закрываю дверь,
я ухожу, почти больной от счастья.
Я уцелел. Я не растоптан властью.
Как жить? Во что не верить мне теперь?
 

Кистеперов
(четвертый рассказ в стихах,
верней — в песне)

 
У Кистеперова в дому с утра до ночи все в дыму.
Жена ворчит, а тесть бубнит, а теща скалится.
А он купил себе щегла и с ним, забросив все дела,
поет в два голоса и на фиг не печалится.
 
 
Но тесть, напившись добела, зажарил и сожрал щегла,
а теща весело ржала, тряся сережками.
Но Кистеперов не был зол, он скромно рыб себе завел,
он им «цып-цыпа» говорит и кормит крошками.
 
 
Жене терпеть невмоготу такую в доме мокроту,
она скормила рыб коту без сожаления.
А Кистеперов — на семь бед один ответ: велосипед
купил и ездить стал с улыбкой наслаждения.
 
 
Но теща, взявши на подъем пятипудовый бак
с бельем,
споткнулась о велосипед и насмерть грохнула.
У Кистеперова слегка позачесалася рука,
но опустилась — лишь душа тихонько охнула.
 
 
И ждали теща и жена, что он уймется, сатана,
но Кистеперов с новой силой дурью мается.
Теперь сидит он дотемна, сидит, подлюка, у окна,
все время видит че-то там — и улыбается...
 

Без названия
(У рассказа нет названия, потому что
рассказанное в рассказе не поддается
никакому наименованию,
да и осмыслению тоже.)

   Случилось это очень давно — семнадцатого июля одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года.
   Но в Саратове.
   Василий Анадырьев ехал в троллейбусе, и к нему обратился человек на незнакомом языке.
   Иностранец, благожелательно подумал Анадырьев, не сообразив в простоте своей, что иностранцу в Саратове оказаться никак невозможно: город-то закрытый! Он развел руками и поднял плечи, извиняясь и показывая, что не понимает по-иностранному.
   Иностранец вместо того, чтобы отстать и обратиться к кому-нибудь другому, вдруг рассердился, закричал на Анадырьева. И по его крику, по тому, как пучил он при этом глаза, по конфигурации лица, по одежде и многим другим приметам Анадырьев вдруг понял, что это не иностранец, а свой, отечественный человек.
   Уж не оглох ли я? — испугался Анадырьев. — И стал заново старательно слушать.
   Нет, не оглох, слова человека слышит ясно — как слышит его и остальной весь троллейбус, уж очень громко человек кричит. Но вот значения слов — хоть убей! — никак не понять! Тогда, оставив свое недоумение на потом, он начал соображать, что же нужно сердитому человеку? И догадался: тот спрашивает Анадырьева, стоящего у двери, собирается ли он выйти, а если не собирается, пусть уйдет с дороги к такой-то матери!
   Анадырьев не собирался выходить, ему было ехать еще двенадцать остановок до родного Государственного Подшипникового Завода Номер Три (ГПЗ-3), и он посторонился с улыбкой.
   Сердитый человек выскочил, а Анадырьев поехал дальше.
   Не склонный долго на чем-то фиксироваться, он уже готов был забыть про этот пустяк, но что-то мешало ему. Он стал прислушиваться к окружающему говору, пытаясь выделить из него слова и мысли — и не сумел. Он ничего не понимал. Он ехал в троллейбусе, словно набитом иностранцами. Этого быть, конечно, никак не могло. Значит, что-то со мной случилось! — подумал Анадырьев. — Если в одном троллейбусе не могут быть все иностранцы, значит — я, что ли, вдруг стал иностранцем?
   Он посмотрел в окно и увидел, вроде то, что и всегда видел, а все же что-то не то. Например, вывески магазинов. Какие-то буквы написаны, а во что они складываются — в «Молоко», «Хлеб» или в «Гастроном» — непонятно!
   Тревожно стало Анадырьеву. Достал он тогда из кармана свой пропуск на завод ГПЗ-3, развернул. Свое лицо узнал сразу, а вот фамилии, имени, отчества прочесть не смог. Еще в пропуске было длинное слово, очевидно, оно означало: эксплуатационник, потому что Анадырьев, слава Богу, помнил название своей специальности, но из каких букв и каким образом складывалось это слово, Анадырьев, враз обезграмотев, не разумел.
   При этом, даже и тревожась, Анадырьев оставался хладнокровен. Не такой он человек, чтобы сразу впадать в панику. Много била, мяла и испытывала его судьба, а он — жив и здоров. На благо семьи, общества и самого себя. Хотя били, мяли и испытывали его как раз и общество, и семья, да и он сам, что греха таить.
   Ладно, подумал он. Ну, допустим, я иностранец. Но какой нации? На каком языке говорю? Если вообше говорю?
   Он решил попробовать и обратился к впереди стоящему человеку с обычным вопросом: выходите ли, мол?