Тот глянул на него с некоторым удивлением, но кивнул. Значит, догадался Анадырьев, он понял смысл, не поняв слов. Анадырьев и сам не понял на каком языке говорит, но дело-то сделано — человек ответил, кивнул, а потом и вышел, а за ним и Анадырьев, поскольку это была его остановка.
   Он оказался на работе за пять минут до начала работы и успел выслушать анекдот, очень смешной, Анадырьев не уловил, в чем суть, но заразился смехом окружающих. Потом была производственная летучка на полчаса, где Анадырьеву пришлось делать доклад о состоянии дел во вчерашней смене. Он, полностью уйдя в заботу о своем участке, говорил, не вспомнив о том, что его могут не понять. Но все слушали спокойно, а начальник цеха даже кивал головой — усваивая, как всегда, информацию. В свою очередь он дал указания — и неизъяснимым образом Аныдырьев тоже все понял — и пошел крутиться в привычном рабочем колесе. Он что-то кому-то горячо говорил, ему что-то не менее горячо говорили: участок у них был уж очень горячий, и по одному сверканию глаз и мельканию жестов понятно было, что к чему.
   Но тут, как на грех, мимо проходил человек из Первого отдела, подполковник в отставке Ячнев. Что такое Первый отдел, вы все прекрасно еще помните, а кто не помнит, я, к сожалению, им не смогу объяснить, потому что сам уже забыл. Но рассказу это не мешает.
   Ячнев услышал какие-то слова Аныдырьева — и его как кипятком ошпарило. Иностранец на нашем заводе! — с ужасом подумал он. Быть этого не может!
   Но, человек сильной закалки и профессионализма, взял себя в руки, подошел к Анадырьеву и спросил — и даже не без некоторого ехидства, в котором слышалось торжество разоблачительства: Парле ву франсе? Шпрехен зи дойч? Ду ю спик инглиш? Какими судьбами в наших краях?
   Анадырьев смотрел на него с напряжением. Ячнева он и раньше не понимал, а теперь тем более.
   — Позвольте! — очень серьезно сказал ему в таком случае Ячнев, взял под руку и повел в администрацию. — Кто знает этого человека? — спросил он там.
   — Ты что, Василь Кириллыч? Это ж Анадырьев, эксплуатационник наш! — воскликнули все.
   — А вот пусть он подтвердит!
   Анадырьев, видя, что от него ждут каких-то объяснений, стал рассказывать о приключившемся с ним непонятном казусе. Сперва раздался хохот. Но скоро все утихли, замолкли, слушали Анадырьева, разиня рты.
   — Вот так-то! — веско сказал Ячнев. — И сел за телефон, набрал номер и стал говорить особенным голосом — вроде, не так уж и тихо, но никто ни единого слова не разобрал.
   — Выясним! — успокоил присутствующих Ячнев, положив трубку.
   Анадырьев забеспокоился. Он переживал, что работа брошена, что без него что-нибудь случиться может — и стал это объяснять начальству, но все отводили глаза в сторону.
 
   — Завод! Семья! Дети! — говорил Анадырьев о самом дорогом приехавшим за ним людям, не желая, чтобы его с этим дорогим разлучали.
   Но они увезли его.
   И я ничего с тех пор не знаю про него.
   А знать хочется — чтобы понять, что же случилось, что же произошло. Поэтому если кто встретит Анадырьева, большая просьба — сообщить.
   Я даже обойдусь и без объяснений этого случая, мне б только знать, что не пропал человек, что жив, здоров и, может быть, даже опять весел.

Детектив

   Илонин всю жизнь мечтал быть сыщиком. Таким, как Шерлок Холмс — с интеллектуальным дедуктивным методом. Но он работал учетчиком по учету рабочего времени на автобазе, потому что понимал, что в рамках милиции его способностям развиться не дадут, а частного сыска у нас в стране не было, когда же он появился, то Илонин уже вышел на пенсию.
   Тем не менее, он читал серьезную криминалистическую литературу, развивал наблюдательность и вел дневник своих наблюдений. Он верил, что рано или поздно его способности проявятся в полном блеске. Что и случилось.
   Однажды он приехал в Москву к родственникам. А на другой день к этим родственникам явился еще один родственник, но по другой линии — молодой человек, для поступления в высшее учебное заведение. Три дня Илонин посматривал на него, а на четвертый тихим голосом вызвал по телефону милицию. Голос его был настолько убедителен, что милиционеры сразу приехали — причем из очень серьезного отдела. Они приехали, Илонин указал им на спящего юношу.
   — А мы-то ищем! — обрадовались они и взяли парня. Тот не сопротивлялся, ворчал только, что не дали зубы почистить.
   Московские родственники Илонина были потрясены.
   — Завтра все объясню, — спокойно сказал Илонин и лег спать.
   Семья еле дождалась его пробуждения, но, проснувшись, он обстоятельно помылся, позавтракал, выпил кофе и закурил — и лишь после этого приступил к рассказу.
   — Как вы думаете, леди и джентльмены, — начал он, — с чего начались мои подозрения? А вот с чего. У вас много книг, ведь так?
   — Так, — ответило заинтригованное семейство.
   — Так! Любой более или менее вежливый и культурный человек обязательно осмотрит книжные шкафы и полки. Как вы стали бы осматривать? — спросил он главу семейства.
   Тот смущенно подошел к полкам и встал перед ними.
   — Вот так.
   — А те, которые пониже? Наклонитесь, наклонитесь!
   Краснея, глава наклонился.
   — Смотрите все! — сказал Илонин. — Как склоняет голову Иван Ильич? Он склоняет влево — и это естественно! Юный же ваш родственник — и опосредованный мой — склонял вправо!
   — Ну и что? — не понимал Иван Ильич.
   — А то! А то, что на корешках руских книг надпись идет слева направо или снизу вверх, если они стоят торцом, и, читая, естественно склонять голову влево, чтобы прочитать заглавие. На иностранных же — сверху вниз! И он склонял голову вправо, хотя тут же попраатялся. И я понял, что он, скорее всего, иностранный шпион, причем родившийся за границей. Есть привычки, оставшиеся с дества, неискоренимые, и одна из них подвела его!
   Семья ахнула.
   Но это еще не все, — совершенно спокойно сказал Илонин.
 
Конец рассказа

Скрипка Страдивари

   Всем известно, что саратовцы большие любители музыки — как эстрадной, так и симфонической. Они с удовольствием и постоянно слушают музыку по радио, из телевизоров и магнитофонов, с проигрывателей, ходят даже на концерты — и эстрадные и, само собой, симфонические.
   Только К-ов не любил музыки. Рассказ этот документальный, поэтому я не хочу полностью называть его фамилию и выставлять человека на всеобщее обозрение, я ведь не кляузник какой-нибудь, не фельетонист и не литературный какой-нибудь критик.
   Итак, К-ов не любил музыки, но странною, переиначим классика, нелюбовью. Он не имел дома ни магнитофона, ни радио, в телевизоре музыкальные передачи переключал на устные. Но если, все же, ему случалось услышать музыку — допустим, из открытого окна, будучи во дворе, или из машины, или подростки мимо пройдут с магнитофоном в обнимку, он морщился с досадою и неизменно говорил окружающим:
   — Мне бы скрипку Страдивари, я бы тогда вам сыграл!
   Его соседи знали, что такое скрипка работы великого мастера Страдивари, они все смотрели детективный фильм, как такую скрипку украли, фильм серий на восемь или десять — поневоле запомнишь. Знали, что инструменты этого мастера великолепны и безумно дороги, в Саратове ни одной такой нет, их во всем мире-то несколько штук, знали они и то, что К-ов, проживая их в доме с незапамятных времен, никогда ни на чем не играл. Поэтому считали эту фразу не более, чем доброй шуткой. И откликались:
   — А на обычной скрипке ты не сыграл бы?
   — А стеклом по стеклу не пробовали царапать? — отвечал вопросом на вопрос К-ов.
   В общем, поскольку, кроме этого чудачества, никакой особенной придури в К-ве не замечали, то считали, что он просто имеет свой пунктик, свою шуточку. Многие в этом большом доме имели свои шуточки. Кочегар котельной М-ов тоже любил пошутить над собой, выползая из подвала весь черный, размахивая руками и радостно крича встречающей его гневной жене:
   — Грачи прилетели!
   Но лететь не мог, а, наоборот, падал, и приходилось жене с помощью мужчин впихивать его в лифт и везти на седьмой этаж. Если ж лифт был неисправен, то волокли М-ва обратно в подвал.
   Другой, Л-нин, имел привычку, увидев идущий на посадку пассажирский самолет (а это было часто, потому что дом находился неподалеку от аэродрома, который в Саратове, как вы знаете, в городской черте), задирать голову и азартно говорить:
   — Спорим на червонец — упадет!
   Спорить с ним никто не собирался, понимая, что он не отдаст, а говорит только ради юмора, — никто не припомнит случая, чтобы хоть один самолет упал при посадке, и с чего у Л-на в голове эта неотвязная идея? — непонятно было.
   Время шло. Родившиеся родились, умершие умерли, К-ов состарился, в доме появились люди новые — или стали таковыми выросшие дети старых людей, энергичные, со своими понятиями о юморе и жизни вообще, и прежние шутки их почему-то раздражали, они органически не переваривали абсурда, мешающего им по-новому понимать действительность. М-ова, который уже был не кочегаром, а пенсионером, они еще терпели, когда он, верный привычкам, изображал прилетевших грачей — но уже на балконе своей квартиры, — любителей таскать его на седьмой этаж не находилось более, а подвал занял другой человек, молчаливый, без шуток, он никуда не выходил, а падал там, где работал — без доброй усмешки и острого словца. Л-нин со своим падающим самолетом раздражал их больше. Эти люди часто летали на самолетах, им не нравилась его шутка, они запретили ему ее произносить, он замолчал и вскоре умер.
   Но особенно почему-то их стала злить фраза К-ва: «Мне бы скрипку Страдивари, я бы вам сыграл!»
   «Говнюк ты старый! — сердито говорили ему. — Ты хоть не на скрипке, ты хоть на балалайке сыграй, ты же глухой, как пень, у тебя вон рука уже левая не гнется, дурак ты такой! Прекрати глупости говорить, не абсурдизируй начавшуюся светлую рациональную жизнь, оглянись, тут дети ходят, мудильник ты стоеросовый, пидарас замшелый, а ты их словами своими пугаешь, козлище вонючее!»
   Но К-ов не унимался. Только лишь заслышит откуда музыку, тут же:
   — Мне бы скрипку Страдивари... — и т.д.
   Наконец один из этих новых людей, Н-ев, не выдержал. У него был пламенный характер, он был человек крайне деловой и привык, чтобы все отвечали за свои слова. Пустая похвальба К-ва выводила его из себя.
   — Значит, — спросил он однажды, — если дать тебе скрипку Страдивари, ты сыграешь?
   — Сыграю, — кратко ответил К-ов.
   — Ну ладно, — со злостью закричал Н-ев, — я тебе привезу скрипку Страдивари! Если ты сыграешь на ней хотя бы чижика-пыжика, будешь жить, если нет, пожалеешь, что на свет появился, я с тобой такое сделаю!
   И в тот же день, горячий, полетел в Москву. Там он нашел знаменитого скрипача С-на, играющего на бесценном инструменте работы Страдивари и предложил ему гастроли в Саратове с одним условием: он даст поиграть пять минут на своей скрипке некоему человеку.
   Музыкант С-н гастролям обрадовался, но в чужие руки скрипку давать категорически отказался.
   — Она ведь и не моя даже, — говорил он. — Она государственная, я ее после каждого коцерта сдаю. Честно говоря, мне на гастроли ее брать запрещено, придется, извините, сжульничать, так что обеспечьте охрану.
   Н-ев пообещал охрану, назвал сумму за гастроли — при этом играть вовсе не обязательно, и сумму за пятиминутный скрипкин прокат.
   Не выдержала душа музыканта, согласился он.
   Мигом-мигом схватил его за шкирку Н-ев и примчал в Саратов на самолете, который, по своему обыкновению, не упал, мигом-мигом привез его к себе домой, позвал К-ва, позвал других жильцов, не боясь свидетей, так как вообще ничего не боялся, вынул на опасливых глазах музыканта С-на скрипку многовековой давности, потертую, с трещинками лакировки, но всем, кто присутствовал, сразу ясно стало, даже тем, кто скрипку живьем в глаза не видывал, а только по телевизору: это уникальный инструмент!
   Н-ев достал скрипку, достал смычок, дал в руки К-ву и голосом, не предвещающим ничего хорошего, приказал:
   — Играй.
   К-ов не смутился.
   Он осмотрел инструмент — деловито, будто не реликвию в руках держал, а даже не знаю что — ну, как каменщик мастерок держит. Осмотрел, приложил под подбородочек свой, к морщинистой старой шее, укрепил, встал в стойку, занес смычок.
   С-н смотрел на это с ужасом.
   Неистовый Н-ев сжал кулаки.
   К-в заиграл.
   Сочинения, которое он играл, не знал никто, даже С-н.
   Он играл без перерыва один час двадцать три минуты сорок секунд.
   Закончил, уложил скрипку и смычок в футляр, отдал С-ну — и вышел.
   Что было с другими после его ухода, я не знаю, я вышел вслед за К-вым, хотя не стал догонять его и тревожить ненужными расспросами.
   Знаю лишь — и могу сообщить, что К-ов свою фразу перестал произносить, соседи же почему-то сторонились его и смотрели на него издали недоумевающими взорами. Как-то тяжко им становилось в его присутствии, нехорошо как-то, муторно. То есть, вроде, как-то светло и печально, но так светло и печально, что — невмоготу.
   Н-ев запил.
   М-ов, напротив, бросил пить.
   С-н перестал играть на скрипке. И на Страдивари, и вообще.
 
   А К-ов через некоторое время умер. Тихо, спокойно, от возраста.
   И соседи, по-человечески жалея его, почувствовали, однако, облегчение, они тут же постарались забыть о нем и о его непостижимой игре на скрипке Страдивари, такой игре, которая... Нет, не буду, я и сам не хочу вспоминать — делается на душе как-то... Так как-то... Как-то так.. Невыносимо!

Работяга Петухов

   А. Н.

   Работяга Петухов очень любил работать. Утром вскочит, лицо быстренько сполоснет, зубы наскоро почистит, чего-нибудь наспех перекусит — и за работу. Сперва думали: молодо-зелено! пройдет! упарится! — а он с накоплением возраста работает ничуть не меньше, а даже больше, вкалывает, аж треск стоит.
   Матушка придет, пригорюнится, глядючи, как он потом исходит, скажет:
   — Ты бы, Петухов, хоть меня пожалел. Больно глядеть материнскому сердцу, как ты себе продыху не даешь. Охолони, поди в лес погуляй.
   — Некогда, маманя! — отвечает Петухов.
   Или придет приятель, философически усмехнется:
   — Работай, Петухов, работай. Работа дураков любит. Нет чтобы о вечности подумать, о коренных вопросах бытия, он, видите ли, в работу спрятался — и горя не знает. Это и я бы мог. А ты вот помысли с мое, пострадай, посмотрю, как ты запоешь! Все тлен и суета, Петухов.
   — Оно верно, — вздыхает Петухов, вежливо прервавшись ради друга, но одним глазом нетерпеливо посматривая на прерванную работу.
   И доработался он до того, то все шире по окрестностям разносились слухи о его непостижимом трудолюбии, об этом в газетах даже стали писать на всю страну.
   — И с чего бы Петухову так стараться? — ехидно спрашивал некий газетчик, по специальности — оценщик работ, — может, он не Петухов, а, допустим, Эдисон, Леонардо да Винчи или Лопе де Вега. Ничуть, Петухов есть всего лишь Петухов. И сколько он ни тужься, другим ему не стать, закон же вечен: Леонардо да Винчи — леонардодавинчево, а Петухову — петухово.
   Долго ли, коротко, — проняли Петухова. Стал он отлынивать. То, в самом деле, в лес пойдет по грибы, то книжку прочтет, то женится и детей заведет, — в общем, разнообразит досуг, отвлекает себя от работы, но как дорвется — опять треск стоит, с удвоенной энергией корячится; начнет подбивать бабки: ах ты, зараза, опять лишку наработал — перед людьми совестно! Он уж начал и ловчить, кое-какую сделанную работу припрятывал, а кое-какую и вовсе на середине бросал с тайными слезами. Он даже и плохо старался работать, но очень уж рука набита и глаз приноровлен, хотя оценщики работ с удовлетворением отмечали, что вот, де, вам и результат — уже Петухов притомился, уже работает не так хорошо, как хотелось бы. Раньше, дескать, у него лучше получалось.
   Петухова такие слова уязвляли в самую душу, и он вместо чтобы плюнуть на работу, ударялся в нее со страстью, чтобы делом, а не словом, ответить оценщикам.
   А они лишь ногу на ногу и посмеиваются с присущим им хамством:
   — Пошла писать губерния! Как Петухова не корми, а он все на кур глядит! Не надорвись, милый!
   И не выдержал Петухов! Бросил напрочь работу. Стал курить табак и пить водку, на лодочке в парке с девушками кататься, невзирая на жену, с соседями в домино играть, — пошабашил!
   Что и требовалось доказать! — воскликнули все. Кончился Петухов. Изработался! И поделом — не гони, оглянись вокруг, посмотри, как другие живут — вдумчиво, серьезно, одну работку возьмут, но уж на всю жизнь, и всю-то ее зато вылижут, аккуратно упакуют, а если кто эту работу не примет — то по ненависти людской к кропотлтивому труду. Мал золотник, да дорог! Много — да убого! Аминь, Петухов, аминь!
   Слышал эти речи Петухов, но терпел. Год терпел, два — и не вытерпел больше, бросил курить и пить, девушек из лодки в воду побросал, по-рабочему крепко и просто ругаясь, — и за три месяца столько намолотил, сколько другому в десять лет не осилить.
   Завыли кругом: ага, самолюбие в Петухове играет, доказать хочет, что есть, мол, порох в пороховницах! Порох-то, может, есть, но — да Винчи давинчево, Петухову петухово!
   Бросил работать Петухов.
   Выдохся, кричат.
   Опять работает.
   На измор берет, кричат...
   И нет у этой истории конца.
 
   У нее нет конца, потому что виноват я, то есть автор. Мне захотелось написать рассказ с прототипа по фамилии Катухов, я постарался его литературно оформить — и обрезался. Чего-то не хватило. В жизни же, как это часто бывает, все скучней и проще, и сюжета никакого не выжмешь, в жизни прототип Катухов в ус не дует, никого не слушает, хочется ему — он работает, не хочется — не работает, а если получается много, то не потому что это действительно много, а потому, что у других мало, а то и вовсе нет. А кому это понравится, скажите на милость?

Глаза

   Жил-был человек.
   Допустим, его звали Иванов.
   Это теперь уже не так важно, потому что он — умер.
   То есть, конечно, тоже важно, но не так важно, как при жизни.
   Жил он скромно, умер скромно — и поминки были скромные, без громких речей, в кругу друзей и родственников.
   Вот родственница его, племянница, и сказала, что добрейший человек был Иванов, как посмотрит своими добрыми синими глазами — просто плакать хочется.
   Это правда, согласился двоюродный брат Иванова, но глаза у него были серые.
   Карие вообще-то у него были глаза. Слегка серые, но большей частью все-таки карие, сказал ближайший друг Иванова.
   Разгорелся тут спор.
   О чем мы спорим! — воскликнул шурин покойного Иванова. — Надо у жены спросить, она с ним двадцать семь лет прожила! Какие глаза у Иванова были? — спросил он вдову, которая до этого не слышала спора, вся ушедшая в горестные воспоминания о муже, которого очень любила.
   Как какие? — удивилась она. — голубые у него глаза были. Голубенькие такие, светлые такие... — и заплакала.
   А старая мать Иванова, до этого молчавшая, не желая вмешиваться в спор, тут не сдержалась и тихо произнесла, что глаза у Иванова были около зрачков зеленоватые с коричневыми прожилочками, а потом серо-голубые с темными крапинками.
   Точно! — воскликнула жена — даже как бы радостно. — Именно такие глаза были! Точно! Надо же... — и она задумалась.
   И все другие задумались.
   И еще жальче стало им ушедшего Иванова.
   А крепко выпивший шурин подошел к зеркалу с мыслью как следует рассмотреть собственные глаза, потому что он вдруг тоже забыл, какого они у него цвета, он всматривался и запоминал, чтобы, если умрет, не напутать и не попасть в глупое положение.

Вечер был снежным
и вьюжным

   Зечер был снежным и вьюжным.
   Лагарпов стоял на трамвайной остановке, пряча лицо от ветра.
   К остановке быстро подошла девушка. Она не отворачивалась, она посмотрела прямо навстречу ветру и Лагарпову, чуть лишь прищурив глаза, и спросила:
   — Не скажете, который час?
   Лагарпов пришел в замешательство.
   Он мог бы, конечно, сказать, что у него нет часов, но врать не хотел — да и не сумел бы. Часы у него были. Но не на руке! Еще третьего дня окончательно перетерся кожаный ремешок, и Лагарпов носит часы без ремешка во внутреннем кармане пиджака. То есть нужно снять перчатки, раздвинуть голыми руками заснеженный мокрый шарф, залезть в карман, вынуть часы — все это достаточно долго и хлопотно. Но и на это он пошел бы, однако, судя по тону девушки, время ей требовалось точное, до минуты. У Лагарпова же на часах полгода назад отвалилась минутная стрелка. По положению часовой стрелки он примерно узнавал время, а слишком большая точность в его жизни не была потребностью.
   И вот — что делать?
   Сказать, что нет часов — соврать. Сказать уклончиво, что он не знает, сколько времени, — почему не знает? Нет часов? Тогда так и скажи: нет часов. А есть часы — посмотри и узнай — и для себя тоже, и для того, кто спрашивает. Решиться, вынуть-таки часы и извиниться перед девушкой, что может сообщить время только очень приблизительно — обидеть ее и показать себя глупым: зачем старался, если не можешь помочь?
   Лагарпов молчал.
   Девушка смотрела.
   Они были вдвоем на остановке, больше никого не было.
   Не было и трамвая.
   Молчание становилось неловким, дурацким, ужасным — но и сказать ничего нельзя!
   И Лагарпов, закрыв лицо руками, побежал от остановки, от девушки, он бежал долго и быстро, никак не меньше получаса он бежал и выбился из сил, и упал лицом в снег, и заплакал от горя.

Крайняя мера

   У одного человека прохудилась в квартире водопроводная труба, очень важная, от которой идут все прочие трубы.
   Пришли слесаря, перекрыли воду и пообещали вернуться, чтобы починить трубу.
   Но не вернулись.
   Через три дня один человек, устав жить без своей воды, таская ее ведром от соседей, пошел в домоуправление. Там он стал говорить начальнику, техникам и слесарям, что пора бы взяться за работу.
   Те сослались на множество крупных аварий, но пообещали завтра же прийти.
   И не пришли.
   Тогда один человек вышел из себя, помчался в домоуправление и стал кричать на начальника, техников и слесарей, что они обманщики, а те в ответ стали кричать, что нечего их на горло брать, они орать сами умеют, у него квартира, а у них восемь огромных домов, ему бы не скандалить, а войти в их положение. Однако, пошумев, обещали-таки завтра непременно явиться.
   И не явились.
   Один человек в отчаянье побежал в районный жилищный трест и стал гневно жаловаться на свое домоуправление, на его начальника, техников и слесарей. Тут же из треста стали звонить в домоуправление и ругать на все корки начальника, техников и слесарей, после чего одному человеку было сказано, чтобы он завтра не отлучался из дома: примчатся эти голубчики, как миленькие, в момент починят трубу.
   Голубчики не примчались, как миленькие, и не починили в момент трубу.
   Тогда один человек отчаянно напился, пришел в домоуправление и стал задирать начальника, техников и слесарей. И всерьез задрал было, но тут вызвали милицию. Милиция продержала одного человека ночь в вытрезвителе и слупила штраф.
   Один человек, бледный от решимости и похмелья, взял охотничье ружье, которое у него было, потому что он был охотник, пришел в домоуправление и закричал начальнику, техникам и слесарям, что если они сейчас же не отправятся в его квартиру чинить трубу, то он их всех перестреляет, как собак.
   Начальник, техники и слесаря испугались. Они взяли сварочный аппарат и необходимые инструменты и пошли. А были сумерки. И перед самым подъездом, воспользовавшись близорукостью одного человека, они бросились врассыпную кто куда.
   Одного человека судили за нападение с оружием и, благодаря показаниям свидетелей, присудили ему год исправительных работ по месту службы с удержанием части зарплаты в доход государства.
   Вот так-то! — злорадно сказали начальник, техники и слесаря.
   Мало того, они, обиженные, что их так напугали, подкараулили одного человека и побили его.
   На другой день один человек, весь в синяках, но с твердыми скулами, вошел в домоуправление. Начальник, техники и слесаря ехидно улыбались. Они не боялись быть узнанными, потому что напали на одного человека темной ночью и со спины.
   — Ну вот что, — тихо сказал один человек, — вы меня вынуждаете на крайнюю меру.
   Все перестали улыбаться и насторожились.
   — Я, в конце концов, обижусь на вас, вот что! — сказал один человек, выждал паузу — и вышел прочь.
   Начальник, техники и слесаря сидели, как громом пораженные.
   — Ну, это он уж слишком! — сказал начальник. — Это... Это, действительно, как бы сказать...
   — Да... — понуро согласились техники.
   На другой день под руководством начальника и техников бригада слесарей за шесть минут тридцать восемь секунд починила трубу, после чего все обступили одного человека, заглядывая ему в глаза.
   — Ты уж это, — сказал начальник от имени всех. — Ты там что угодно, только не обижайся на нас. Зачем так жестоко? Ну, виноваты, но сам понимаешь... Тебе, кстати, может ремонт квартиры сделать за счет домоуправления? Не стесняйся!
   — Да ладно, — сказал один человек. — Чего уж там...
   — Не обижаешься на нас? — с робкой надеждой спросил начальник.
   — Не обижаюсь! — улыбнулся один человек.